355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Можаев » Мужики и бабы » Текст книги (страница 8)
Мужики и бабы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Мужики и бабы"


Автор книги: Борис Можаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 50 страниц)

– А я вам говорю – бухгалтером не стану работать. В кредитах я не разбираюсь, подряды не брал и подрядчиком не был. Это дело для меня новое.

– Создавать колхозы – для всех нас дело новое. Вот нам, коммунистам, его и осваивать. Так что спорить не о чем. Кстати, как у вас подписка на заем? Полностью охватили?

Кадыков поморгал глазами, точно спросонья, и выпятил губы.

– Ну чего молчишь? Язык проглотил? Я спрашиваю – подпиской на заем всех охватил?

– При расчете за весенние работы все подпишутся, кто еще не успел, – ответил хрипло Кадыков.

– Ну вот… Доложишь. А пока до свидания. – Возвышаев застегнул китель, встал и резко подал Кадыкову руку.

– Я к вам пришел не за тем, чтобы получить задание, – сказал Кадыков, не подавая руки, – я требую делопроизводителя… Иначе артель распадается.

– Это что за ультиматум? – раздраженно повысил голос Возвышаев. – Вы с кем разговариваете? У кого требуете?..

Скрипнув, растворилась дверь, и без стука вошел худой носатый человек в черных роговых очках. Кадыков узнал первого секретаря райкома Поспелова, недавно присланного к ним из округа.

На нем была коричневая толстовка под широким командирским ремнем, темно-синие галифе и ярко начищенные сапоги, такие же, как у Возвышаева, только с заколенниками.

– Ты еще не уехал? – с ходу заговорил он с Возвышаевым. – Я забыл тебе сказать: звонили мне из Степановского селькова. Там у них лес заготовленный не принимают. Заезжай к ним, разберись. А вы кто такой? – строго спросил Кадыкова.

– Председатель тихановской артели, – ответил за Кадыкова Возвышаев.

– Здравствуйте! – Поспелов подал Кадыкову сухую узкую руку.

– А я как раз к вам собирался зайти, – сказал Кадыков, поздоровавшись. – Я бывший работник угрозыска. И товарищ Озимое снова приглашает меня на работу. Говорит, что с вами согласовывал. – Кадыков с вызовом поглядел теперь на Возвышаева – на-ка, мол, выкуси.

– Да, говорил, – подтвердил Поспелов. – Милиция у нас не укомплектована. Так вы за этим и пришли?

– За этим самым… Но товарищ Возвышаев приказывает мне стать делопроизводителем артели, поскольку нашего делопроизводителя он уволил.

– Почему? – глядя в глаза, спросил Поспелов Возвышаева.

– Как бывшего лишенца, – ответил тот.

– Ничего подобного! Это отец его был лишенцем, то есть попом, – сказал Кадыков. – Наш делопроизводитель был и бухгалтером и подрядчиком. Я за него не останусь, потому как не обучен ни тому, ни другому. Прошу меня отпустить по специальности, а в артель назначить вместо Успенского другого, более грамотного, знающего человека.

– А что, специалиста нет? – спросил Поспелов Возвышаева.

– Не в том дело… Эта артель, можно сказать, бельмо у нас на глазу… В свое время мы посылали туда коммуниста Кадыкова с целью обобществить все орудия труда, землю, скот и так далее. Но, к сожалению, Кадыков сам пошел на поводу мелких собственников, и артель стала убежищем зажиточных крестьян. Артель надо либо перестроить, либо распустить. В таком виде оставлять ее нельзя.

– Можно мне сказать? – Кадыков вскинул подбородок и поглядел на Поспелова.

– Давайте, – кивнул тот.

– Наша артель является объединением крестьян вокруг производственных задач, а именно: изготовление и обжиг кирпича, извести-хрущевки, строительство кирпичных домов и налаживание товарооборота среди населения – и это есть равноправная форма коллективного движения, я сам читал в брошюре.

– Читал, да не понял, – сказал Возвышаев. – Развел тут про кирпичи да хрущевку… Ты лучше скажи, какое хозяйство у вашего артельщика Алдонина? Молотилка у него, к примеру, есть?..

– Есть…

– Да еще всякие сеялки-веялки… А где он у тебя заседает? В совете артели, да?

– Заседает в совете. Зато он больше всех кирпичу набивает, да известь обжигает, да хлеб молотит. Его молотилкой половина артели пользуется…

– Вот так, за счет своего имущества кулаки авторитет себе в артели завоевывают, – криво усмехнулся Возвышаев. – И это называется коллективной формой отношений…

– Кулак в артели? – удивленно поглядел Поспелов на Кадыкова.

– Он не кулак! У него отродясь батраков не было, – горячился Кадыков. – Он бывший боец. Ленту именную с броненосца имеет.

– Пусть он ее повяжет на дышло своей жатки системы «Джон Дир»! – закричал наконец Возвышаев. – Вот когда вы уберете из артели подобных типов да обобщите все имущество, тогда мы пошлем вам делопроизводителя.

Кадыков опять выпятил губы и тихо, но твердо сказал Поспелову:

– Я отказываюсь работать в артели. Прошу меня уволить. Пойду на прежнюю работу.

Поспелов снял очки, осмотрел их, будто впервые видит, и сказал, глядя в пол:

– Людей надо уважать и ценить по заслугам. Работа наша сложная. Поэтому меньше амбиции, больше трезвости, спокойствия… Ну что ж? Придется на бюро выносить…

И непонятно было – кому он говорил? Возвышаеву, Кадыкову или самому себе.


До бюро дело не дошло – Возвышаев послал в тихановскую артель своего секретаря: «Проведи собрание – лично опроси, уточни: хотят они обобществления или не хотят».

Тот вернулся и доложил: «Не хотят!» – «Тогда нечего и огород городить», – сказал Возвышаев и начертил на заявлении Кадыкова – отпустить. А начальник милиции Озимое упросил Поспелова не тянуть с утверждением Кадыкова в новой должности, потому что у него на весь отдел уголовного розыска числился всего один человек.

«Ну что ж, в каждом деле должно быть спокойствие и согласованность, – сказал Поспелов. – Не возражаю».

И вот новый помощник опера Зиновий Кадыков поехал в Большие Бочаги расследовать кражу.

Кадыков хорошо знал и Деминых и Андрея Ивановича Бородина, у которого лошадь угнали. Знал, что они какие-то дальние родственники, и оттого, что кража случилась с малым промежутком у людей близких, Зиновий Тимофеевич полагал, что тут замешано одно и то же лицо. Накануне вечером он зашел к Андрею Ивановичу и, к своему удивлению, застал там Возвышаева. Тот сидел в своем неизменном френче за столом в горнице и распивал чаи. Кроме Андрея Ивановича, чаевничали хозяйка Надежда Васильевна и свояченица его – Мария Обухова, работавшая в райкоме комсомола.

Зиновия Тимофеевича пригласили к столу и спросили, что будет пить: чай со сливками или толокно? Кадыков замешкался:

– Извиняюсь, вопрос у меня пустяковый, могу и завтра утречком забежать.

– А мы все тут пустяками занимаемся, – сказала Надежда Васильевна. – Толокно сбиваем да языками мелем.

– Садись, не чванься, – пригласил дружелюбно Возвышаев. – Людей уважать надо.

Он был благодушен, улыбчив, сидел, развалясь на деревянном диванчике, и, глядя на его распаренное широкое лицо, можно было подумать, что хозяин здесь он самый, а не кто-нибудь иной.

Кадыкова усадили на табуретку, налили полную чашку чаю.

Возвышаев, как бы обращаясь к нему, повел прерванный разговор:

– Вот пусть Зиновий Тимофеевич нам ответит: когда человек имеет убеждение, может он устраивать не коммунальный, а личный комфорт или нет?

– Какое убеждение? – буркнул себе под нос Кадыков.

– То есть как это какое убеждение? Убеждение, значит, идейность. А идейность бывает только одна – передовая, прогрессивная, то есть коммунистическая.

– А что, убежденный человек или есть не хочет? – спросила Надежда Васильевна.

– Вопрос резонный! – подхватил Возвышаев. – Все, что касается поддержания сил и здоровья, а также опрятного внешнего вида, все это есть необходимая потребность. А тут комфорт, то есть самое причудливое излишество: всякие завитушки, финтифлюшки и прочие другие красивости.

– Так что ж выходит, Никанор Степанович, кисти на шали или кружева на кофте, к примеру, тоже излишество? – спросила, улыбаясь, Мария и повела рукой. Она сидела в белой кофточке с широкими рукавами, отороченными кружевом.

– Мария Васильевна, попрошу меня понять правильно, – Возвышаев от смущения упустил один глаз в сторону и густо покраснел. – Все женские наряды хоть и являются пережитком буржуазного прошлого, но покамест существуют. И я на них не покушаюсь, потому что вопрос женской формы одежды еще далеко не разработан.

– Ха-ха-ха! – закатилась Мария, запрокидывая голову. – А все-таки, Никанор Степанович, какую бы форму одежды предложили вы нам, работницам райкома комсомола?

– Темно-синие тужурки… Красиво и не марко, – услужливо улыбнулся ей Возвышаев.

– Под цвет ваших галифе? – спросила она, смешливо прищуриваясь.

И Возвышаев опять сделался пунцовым, затеребил пальцами по столу:

– Кроме шуток, мы ведь начали разговор про убежденность, – как-то боком обернулся Возвышаев к Кадыкову.

– Разговор бесполезный, – глухо пробурчал тот в ответ.

– Нет, извините! Речь идет о смысле жизни, то есть об уважении. Я вот за что уважаю Андрея Ивановича? За умеренность. Он не даст ходу и развитию частной собственности. Потому что имеет высший интерес – коней рОстить для государства, Красной Армии и так далее. А твой друг Прокоп Алдонин натуральное богатство копит.

– Он не мой друг, – сказал Кадыков.

– Это я к примеру. Андрей Иванович вон даже книжки немецкие читает, – кивнул Возвышаев на этажерку, где в самом деле рядом с Евангелием, Уголовным кодексом РСФСР, толстым томом Бауэра, пухлым справочником по сельскому хозяйству да комплектом журнала «Сам себе агроном» стоял старый немецкий календарь и наставление по скотоводству.

– Пустяки! В плену полтора года пробыл, вот и языку научился, – Андрей Иванович только покручивает усы да посмеивается.

– Вот именно – пустяки! – Возвышаев выкинул указательный палец. – Да разве не мог бы Андрей Иванович накупить коров, завести сепаратор и устроить молзавод у себя на дому?

– У него голова не так затесана, – сказала Надежда Васильевна.

– А я говорю – мог бы, да не хочет. Потому что не в том смысл жизни.

– А в чем он? – спросила Мария, озорно поглядывая на Возвышаева.

– Строить всеобщее счастье.

– А как насчет личного?

– Если эта личность не стоит поперек пути всеобщего движения, то она имеет право на счастье.

– А что это за право? Вроде удостоверения? За чьей подписью?

Мария дурачилась, как школьница, весело поглядывала по сторонам, точно приглашая посмеяться за компанию, а Возвышаев краснел, отдувался и терпеливо пояснял:

– Не подумайте, Мария Васильевна, что люди, связанные служебным положением, не хотят строить личного счастья…

«Батюшки мои! – сообразил вдруг Кадыков. – Да ведь этот бирюк ухажера изображает… и Бородина хвалит, и насмешки терпит, и краснеет… Кабы на меня не кинулся с досады».

Кадыков отодвинул выпитую чашку и сказал:

– Спасибо за угощение! Я побегу – нет времени.

– Да сидите! Куда торопиться на ночь глядя? – донеслось со всех сторон.

– Нет, нет, спасибо! – Кадыков встал. – Андрей Иванович, на минутку можно тебя?

– Пожалуйста!

Они вышли в летнюю избу, прикрыв за собою дверь.

– Дело в том, что мне поручено вести дело по вашей краже. Есть ли у тебя какие-нибудь подозрения?

Андрей Иванович, теребя ус, склонил голову.

– Пожалуй, нет, – сказал он после некоторого раздумья.

– Хорошо. Тебе Демины из Больших Бочагов кем доводятся?

– Да седьмая вода на киселе… Дальние родственники по жене.

– А ты слыхал, что у них амбар обокрали?

– Слыхал. Был у меня позавчера Федот Демин.

– Случайно?

– Нет… Говорил о краже…

– Зачем же приезжал? Просто поговорить?

– Не просто… Подозрение у них имеется на родственника, на Василия Демина. А я у него был как раз на той неделе. Он в Агишеве работает, уполномоченным в селькове.

– Значит, посоветоваться приезжал Федот Демин? И что ж ты ему сказал?

– Сказал, что не думаю на Василия Демина.

– Почему?

– Улика повторилась… Как-то странно. Лет десять назад Вася обокрал у Демина амбар и потерял свою рукавицу, а может, и подкинул, кто его знает. И теперь вот в амбаре нашли тюбетейку жены Васиной.

– Где эта тюбетейка?

– У Федота Демина.

– Ну, спасибо! – Кадыков тиснул руку Бородину и двинулся к дверям.

– Если чего нащупаешь насчет моей кобылы, скажи! – крикнул Андрей Иванович вдогонку.

– Непременно! – ответил Кадыков.


Кадыков поехал в Большие Бочаги верхом на милицейской лошади не верхней дорогой через сухое Брюхатово поле, а в объезд, низиной, через Пантюхино, мимо Святого болота на Мучинский дубовый лес, чтобы въехать в Большие Бочаги со стороны Прудков, от реки. Ему хотелось как бы окружить село, еще раз взглянуть на все торные и заглохшие дороги, на луговые, безлюдные пространства, попытаться прикинуть, определить – по каким распадкам да буеракам вернее всего, незаметнее уходить от людского дозора мимолетной воровской ватаге. Была у него еще задача – заехать в Пантюхино, оглядеть забитый родительский дом, подворье с амбаром – все ли на месте? Не растаскивают ли дотошные соседушки шелуги с повети или приметины с соломенной защитки. А то, гляди, и до тесовой амбарной крыши доберутся. Многие не любят обходить мимо заброшенной постройки. У кого плохо лежит, а у нас брюхо болит.

От Тиханова до Пантюхина идут три дороги; одна торная, столбовая, чуть прихватывает дальний песчаный конец села и у самой околицы сворачивает в луга, минуя Тимофеевку, а там бежит вдоль сумрачного ольховского леса к далекому Богоявленскому перевозу; вторая дорога идет низом вдоль каменистой речки Пасмурки, как бы в обхват Пантюхина с другого «грязевого» конца, а третья виляет по овсам да оржам прямо на церковь, – она самая короткая – версты полторы всего, но по ней снуют пешие да верховые, на телеге ж редко кто ездит, разве что пьяный базарник, нализавшись в трактире, встанет во весь рост на наклестки; натянет вожжи и пойдет чесать напропалую, баб да девок пугать: «Разойдись, кому жизнь дорога!» Перед самой церковью глубоченный овраг, где оставила поломанные колеса не одна забубенная отчаянная башка.

Кадыков поехал полевой стежкой; возле церкви спешился, привязал коня за длинную, отшлифованную руками до блеска коновязь, а сам прошел за церковную ограду в дальний угол, где под раскидистой березой была могила его отца. Нагнулся, очистил ладонью могильный камень от моха, оглядел надписи: отколов не было, буквы цельные, аккуратные, будто вчера только выбитые. Сверху под православным крестом славянской вязью стояла дата рождения и смерти, имя и отчество отца, а сбоку еще им самим была выбита надпись: «Вы там в гостях, а я уж дома». Чудак был родитель – подрядился у попа Афанасия подправить иконостас, отремонтировать двери, окна, алтарь в храме за могильное место в церковной ограде да за памятник, высеченный из белого известняка. Памятник этот, а в нем было пудов двадцать, приволок домой и хранил на дворе до самой смерти. Да, странный был человек, и религиозный и бунтарь одновременно, думал Кадыков, стоя у могилы. Он вспомнил, как в семнадцатом году летом пантюхинские мужики воевали с уездной милицией. А зачинщиком был его отец.

Как раз накануне Троицы… Поехали они в Мучинскую дубовую рощу за молодняком. Отец передом. «Мужики, – говорит он, – поскольку царя нет, таперика распоряжаемся мы». Ну, заехали с краю, который поближе, и пошла щеповня… только роща загудела. Вот тебе является объездчик от управляющего хутором: «Пошто дубье дерем? Кто старший?» – «Я», – говорит Тимофей Кадыков. «Чье решение?» – «Наше… На сходе решили». – «Тогда, говорит, пойдемте к выборным и управляющему. Акт подпишем. Ему ведь тоже отчитываться надо. Лес-то помещичий». Управляющий Квашнин, а помещик Кривокопытов сидит далеко, где-то в Рязани. Его лес-то… «Ну да, был его…» Пойдем, подпишем. Пусть знает наших. Пошли с объездчиком Тимофей Кадыков да кум Епифаний Драный. Энтому не впервой, ходок бывалый по всем мужицким хлопотам. Его и драли не раз в волости за недоимки, отсюда и прозвище прилепилось. Пошли весело, ходко… Вот тебе, не прошло и часу – бежит Епифаний без фуражки, рубаха располосована, пупок наружу и орет: «Ребята, наших бьют». Ну, ринулись мужики на хутор, кто с топором, кто с дубьем… А там – тишина мертвая. Ворота на запоре, двери дубовые… Не дом – крепость. Стучат, грохают в окна, в двери. Ни звука. «Они в погреб его затащили! – кричит Епифаний. – Высаживай двери!» Подняли бревно от завалинки, раскачали – шарах в ворота! Они с крюков слетели. Ворвались на двор… Так и есть. Сидит в погребе Тимофей, связанный валяется, весь в синяках, и кляп во рту. Ах, туды вашу растуды!.. Скрутили, связали управляющего и двух скотников и давай им банки рубить: один шкуру на животе оттягивает, закручивает, а другой ребром шершавой ладони, что доской, по натянутой коже как шарахнет – «бух!». «А-ы-ы!» И лиловые, иссиня-кровавые потеки плывут, растекаются радужным переливом по вспухшей коже. Управляющий Квашнин – мужчина солидный, кожа белая, живот большой. Захватывали толстую брюшину его пятерней, били в две руки глухо, как в дежу с тестом. После трех банок он и голос потерял, только носом свистит да хрипом исходит.

Этих кинули посреди двора связанными, Тимофея поставили на ноги. Ну, как – своим ходом пойдешь? Пойду… И только тут заметили объездчика – он на повети хоронился. Они было бросились за ним. Он через забор сверху-то маханул – да в сад. А там лошадь у него привязана была. Пока мужики очухались, выбежали со двора, он уж по дороге зацокал… Только пыль столбом.

«Ну, мужики, таперика берегись, – сказать Тимофей. – Всей милицией явятся». – «Ня бойсь!.. Мы тебя не выдадим».

На другой день у пантюхинской околицы появился милицейский патруль – шесть верховых с винтовками через плечо. Мужики заставили околицу телегами, набросали на телеги бороны зубьями кверху и сами залегли, кто с дробовиком, кто с берданкой, а кто и с вилами да с косой. Баррикада!

– Выдайте зачинщика! – говорит старший наезда. – Не то отряд вызовем. Хуже будет.

А те из-за своей засады:

– Лес наш. Таперика мы сами хозяева. Подавайте в суд. Пускай рассудят по закону.

Так они потоптались возле околицы, а приступом взять побоялись – не осилят. Чего их всего-то? Горсточка… Колами и то зашибут. Ладно, поехали по конопляникам, вдоль задов… Ну, думают пантюхинские, наша взяла, струсили.

А те заметили щербину в огородных плетнях – заброшенную усадьбу Марфутки Погорелой – и сквозь эту брешь ворвались с гиканьем в село. Сорвали винтовки: «Расходись по домам! Стрелять будем!» Захлопали выстрелы, забрехали собаки, завизжали свиньи, бабы заголосили. Ну, прямо как на пожаре. Думали милиционеры – мужики, мол, дрогнут от такого внезапного удара с тыла, побросают свои дробовики да вилы и по домам разбегутся. Но не тут-то было… Пантюхинцы, услыхав выстрелы, как в штыковую бросились с обоих концов села с вилами наперевес. Ну, застрелили десяток, другой… А их сотни… Ревущая, разъяренная, неудержимая лавина. Сомнет и в землю втопчет. Постреливая в воздух, не спуская глаз с наседающих мужиков, милиционеры заворачивали коней и один за другим, как застигнутые облавой волки, ныряли в спасительный проран Марфуткиной усадьбы. Победа пантюхинцам обошлась почти бескровно, если не считать убитой свиньи да раненого деда Михея Каланцева, – шальная пуля прошила стену избы и задела ему ягодицу. Он лежал на печи… Мужики смеялись: «Ничего, Михей Корнеевич… Главное, бок не задела – спать можно. А сиделка тебе ни к чему. Похлебать щей и на боку можно. На печь подадут. Еще лучше».

Но Тимофея Кадыкова все-таки взяли. Схватили его недели через две на тихановском базаре. Били при всем народе кнутами… Потом сорвали с него рубаху, связали руки и ноги и везли через все деревни по столбовой дороге в уездную тюрьму. Просидел он до глубокой зимы, пока власть не сменилась. Пришел больной, избитый… Покашлял месяца два да и помер.

Гулкий скрежет церковных железных дверей заставил Кадыкова очнуться.

Возле паперти собирался народ к заутрене – больше все молодайки в длинных полосатых поневах, в темных, в белую крапинку ситцевых платках, повязанных углом, по-старушечьи, да с белой перевязью широких рушников, приторочивших на весу перед грудью запеленатых младенцев. Судя по густо запыленным сапожкам да высоко шнурованным ботинкам-румынкам, можно было предположить, что пришли они издалека. И Кадыков вдруг вспомнил, что скоро Троица – самая пора исцеления больных младенцев.

Пантюхинская церковь, срубленная из вековых дубов, стоявших когда-то на этом пустынном бугре, заложена была две сотни лет назад в честь Сергия Радонежского. В церкви хранились чудотворные мощи отца Сергия, изображенные на литом медном складне. Этот складень на красной ленте со святыми мощами надевали на страдающего младенца. Служили молебен… И с той поры замечали – либо дело шло на поправку, либо младенец исходил, истаивал за каких-нибудь два-три дня. Так и называлось это грозное приобщение – жить или помереть.

Оттого и скорбны были материнские лики и в просторных одеждах преобладали траурные цвета – белый[5]5
  Раньше в России на помин надевали белые ширинки, платки и запоны.


[Закрыть]
и черный.

Кадыкову пришлось самому против воли своей пережить мучительные часы ожидания этих чудодейственных молебнов. В молодые годы жена его, Нюра, по какой-то темной непонятной болезни лишилась молока, и на глазах увядали, чахли младенцы: на ножках и ручках сводило до сухой собачьей щурбы кожицу, раздувался и стекленел животик, хоть по столу катайся. С застывшим испугом в округленных сдавленных криком глазах, носила детишек Нюра под святые мощи. Не выживали. На второй день умерла Настенька, на третий – Ванечка… А тот затаенный испуг в округлых глазах, тусменно-желтый болезненный цвет лица да вяло опавшие скорбные губы так и остались у Нюры с той поры, как наклеенная маска. Так и жили Кадыковы без детей…

Расстроенный до слез этими скорбными воспоминаниями, Кадыков понуря голову вышел из церковной ограды и направился к коновязи.

– Здорово, казак! – окрикнул его кто-то.

Кадыков вздрогнул и оглянулся – по тропинке к церкви шел ветхий кривоногий псаломщик Степан Глазок и щурил радостно свое и без того морщинистое, как печеное яблоко, лицо.

– Гляжу на лошадь и думаю: откентелева такой молодец прискакал? И лошадь породистая, и седельце вроде в серебряном окладе… Ан, оказывается, наш… Малайкина Соска.

Пантюхинских прозвали Малайкиной Соской. Принесла молодайка младенца издалека под святые мощи да и заночевала возле церкви. А утром хватилась – нет соски. Вот она и спрашивает дьякона, отворявшего храм:

– Отец дьякон, ты по церкви слонялся – малайкину соску не видал?

– А что у тебя за соска?

– Семь картох да хлеба ломоть…

Так и пошла с той поры дразниловка:

– Эй, пантюхинские! Кто из вас малайкину соску съел?

А потом и прозвище прилепилось к каждому жителю села – Малайкина Соска.

Степан подошел, протянул сухую детскую ручонку, поздоровались.

– Прогуляться к нам ай по делу? – спросил Степан.

– На избу свою хочу взглянуть, – ответил Кадыков, развязывая повод коня. – Случаем, сени не растащили на растопку?

– А чего хитрого? И растащат. Бесплизорная изба что мертвец незахороненный, один смрад от нее. Поди, надоело по кватерам тихановским шататься?

– Надоело, Степа, – весело сказал Кадыков, вскидывая свое легкое подтянутое тело в седло и разбирая поводья.

– Эх, голубь заблудший! Тяни до своей голубятни, не то чужие сизари глаза выклюют…

«А что, и впрямь, пожалуй, надо в Пантюхино переезжать, – думал Кадыков, удаляясь от церкви. Работа у него теперь подвижная. Нынче здесь – завтра там. Утречком иной раз и пробежаться до милиции нетрудно. А то на лошадке – обещали закрепить за ним одну лошадь. Вот и будет держать ее на своем дворе. – Приволье в Пантюхине лучше тихановского. Нюра гусей опять разведет, овец… Двор просторный, а дом сухой да теплый… Чего уж лучше? Скажу-ка я Нюре. Вот обрадуется», – совсем размечтался Кадыков. И, осмотрев свой высокий под тесовой крышей дом из красного лесу, найдя все в отличном состоянии, он решил твердо переехать в Пантюхино. А решив, завернул на пантюхинские луга, лежавшие между Святым болотом и Мучами. Трава стояла непрорезная – уж не проползет. «Мелкая, шелковистая, упругая под ветром – шерсть, а не трава! – радовался Кадыков. – Нет уж, дудки! Луговой надел в этом году он возьмет здесь, в Пантюхине. Хватит, пошатался по чужой стороне…»

Крупной, машистой рысью, в добром расположении духа он быстро доехал до Больших Бочагов и свернул к мельнице Деминых. Увидев его, Федот остановил жернова, отряхнулся от белого мучного налета и пригласил Кадыкова в рубленый пристрой, вроде боковушки. Здесь он молча достал из деревянного настенного шкафчика школьную тетрадь, сложенную вдвое, и кинул ее на голый дощатый стол.

– Тут все записано, что украли, – и пододвинул к столу табуретку.

Кадыков мельком взглянул на тетрадь:

– Я уже знаю… Мне начальник показывал вашу опись. Ты мне скажи насчет улики.

– Какой улики? – Федот медленно, словно жернов, повернул голову, выкатил белки.

– Где тюбетейка? – спросил строго Кадыков.

– А-а, вон что… – Федот мотнул, как мерин, головой. – Ни хрена не стоит эта тюбетейка.

– Почему?

– Ездил я вчера к Васе Белоногому сам.

– Ну и что?

– В ту самую ночь, когда обокрали мой амбар, Вася был на лесозаготовках. Он работает уполномоченным от селькова… Заготовляет дрова и шпалы. Сотня человек у него работает.

– Это еще ничего не говорит. Он мог ночью незаметно съездить, а утром вернуться.

– Не мог… Во-первых, это далеко, верст сорок, а то и все пятьдесят будет. Сотню верст в телеге за ночь не сделаешь по нашей дороге. А во-вторых, он был в ту ночь с председателем селькова. Они деньги привезли лесорубам, получку… Ну и выпивали вместе. Я все разузнал.

– А почему тюбетейку сразу не отдал начальнику угрозыска?

Федот вздохнул и поглядел на Кадыкова по-бычьи, исподлобья:

– Потому, мил человек, что он мой брат. Хотел знать наверняка. А потом заявил бы, будь спок.

– Вот народ… Нарушают инструкцию по уголовному розыску, да еще успокаивают. Понимаешь ты, голова два уха? За такое сокрытие улики я на самого тебя должен протокол составлять. Может быть, ты все дело нам запутал.

Федот и ухом не повел:

– А кто тебе сказал про тюбетейку?

– Это уж не твое дело… Расскажи подробней, что украдено, при каких обстоятельствах?

– А чего тут рассказывать. Вон все записано, – кивнул он на тетрадь. – Амбар стоит на выгоне – съездий, посмотри. А мне некогда, меня люди ждут. Извиняй.

И Федот толкнул ногой легкую скрипучую дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю