355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Можаев » Мужики и бабы » Текст книги (страница 45)
Мужики и бабы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Мужики и бабы"


Автор книги: Борис Можаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 50 страниц)

Жернаков густо покраснел и отвернулся к окну.

– По три, по четыре тысячи пудов за базар брали с братом. Полны амбары семейные насыпали. Барыш – копейка за пуд. Тридцать, ну, сорок рублей на двоих заработку. Дак это ж работа! Мы ж не гноили хлеб-то, а сухоньким доставляли его на речные суда. В города отсылали… И за это нас теперь казнить надо?

– Никто вас не казнит, – потупился Кречев, – а только в колхоз не велено пущать. Поскольку вы идете по статье зажиточных. Сам товарищ Каганович указание давал. И товарищ Штродах из Рязани присылал инструкцию. Чтоб не смешивать с трудящимися, с бедняцко-середняцкою массой, а отправлять вас на поселения…

– Каганович да Штродов? Что-то не слыхали мы этих фамилий, когда в гражданскую казаков ломали. А теперь, вишь ты, сыскались… Инструкцию дают – не смешивать с массой. А чего ж тогда мешали? Говорили – все равны. Землю по едокам! А теперь – бей по дуракам, которые поверили!

– Не надо было заживаться, Матвей Платонович, – сказал Биняк. – Для чего ты такие хоромы сгородил? Конюшни кирпичные! Две лошади, три коровы…

– Дак у тебя вон один мерин, и тот ходит по базару и по чужим кошовкам кормится. Раз ты его прокормить не можешь – отдай в Совет.

– А на ком загоны пахать? На бабе, что ли?

– Ты не пашешь, а за сохой пляшешь… Языком молоть ты умеешь. Ежели из таких вот пустобрехов колхоз соберут, то и хоромы мои вам не помогут. Все прахом пойдет.

В сенях проскрипели шаги, с треском распахнулась обшитая жестью дверь, и на пороге в клубах пара вырос Кулек в шинели.

– Ну вот, поговорили – и будя, – сказал Кречев, вставая. – Поскольку вы идете по первой категории, стало быть, собирайтесь в чем есть и немедленно очистите помещение.

Встал и хозяин, он был в валенках, в стеганых штанах и в черной фуфайке.

– Дак что ж нам – из вещей ничего нельзя брать? – спросил он.

– Ничего… В чем вас застали, в том и поедете. Верхнюю одежду возьмите, шапки, варежки. А более ничего, – повторил Кречев.

– Фекла, вынь из сундука крытые шубы и пуховые платки возьми! – приказал хозяин.

Фекла метнулась за дощатую перегородку к высокому, окованному полосовым железом, набитым в косую клетку, сундуку. Но перед ней вырос Биняк:

– Извиняюсь, из нарядов ничего брать не положено, – криво усмехнулся он.

– Не ехать же нам в драных шубняках! – сказал Матвей Платонович Кречеву. – Еще не примут нас… скажут – батраков привезли.

– Ладно, выдай им шубы и платки! – распорядился Кречев.

Биняк отошел в сторону, но зорко поглядывал, как Фекла доставала большие, крытые черным блестящим драп-кастором шубы, с длинным козьим мехом, пуховые оренбургские платки и клала их на откинутую крышку сундука. В ноздри резко шибануло нафталином и потянуло затхлым удушливым запахом лежалых вещей. Когда Фекла вынула из сундука еще шерстяную розовую кофту, Биняк поймал ее за руку:

– Э-э, стоп, машина! Кофта к верхней одежде не относится.

– Пусти руку, страмник бесстыжий! – рванулась злобно Фекла и наотмашь закатила ему звонкую затрещину.

– А я говорю, кофту отдай! Отдай, кулацкая твоя образина! – заблажил Биняк, махая руками, пытаясь поймать мелькавшую перед его глазами кофту, но Фекла перебросила ее через плечо подоспевшей дочери. Та, поймав кофту, мгновенно прижала ее к груди и бросилась к отцу:

– Папаня, родненький! Что же это делается? – закричала пронзительно и залилась слезами.

– А я те говорю – кофту отдай! – Биняк нагнал ее и прижал к перегородке, тиская, сопя и ругаясь.

– Папаня, папаня! Миленький мой!.. Помогите ж мне! Помогите! – отбивалась она и вскрикивала, поглядывая на отца.

Но Матвей Платонович истуканом застыл на месте, скрестив руки на груди, и только глаза затворил, как от головной боли, да под скулами вздулись и побелели каменные желваки.

– Оставь ты девку! – крикнул Кречев на Биняка. – Совсем офонарел? – И, взяв за шиворот, оттолкнул его к порогу.

– Дак я эта!.. Согласно инструкции, значит. Поскольку не положено брать наряды… – заплетаясь языком, бормотал он, красный и смущенный.

– Дайте собраться людям! Сядьте все за стол! – скомандовал Кречев и, обернувшись к хозяину: – Собирайтесь! А мы подождем…

Через несколько минут они оделись, преображенные, печальные и строгие, как на богомолье собравшись, вышли к порогу.

– Куда нас поведут? – спросил Матвей Платонович.

– Тебя здесь оставят. А их в Пугасово, – ответил Кречев.

– Дак как же мы врозь-то, отец? – всхлипнула Фекла. – Мы с Варькой дальше Тихановского базару и не бывали нигде…

– Господь поможет, – сказал хозяин и осенил себя широким крестом, глядя на божницу.

Варька, прикрыв лицо цветной варежкой, тоже всхлипнула.

– Привыкнете, – сказал Кречев, вставая. – Там не волки, а тоже люди будут… – И, обернувшись, наказал Ванятке:

– Опись построже составь. Все имущество на твою ответственность.

– Крупное опишем, а насчет мелочи – сами забирайте в Совет. Там и переписывайте, и делите. Чего хотите, то и делайте.

– Ну, лады! Через час вернемся.

Кречев с Кульком вышли вместе с хозяевами. Феклу с Варькой усадили в сани, Кулек сел в головашки править, а Кречев с Амвросимовым пошли пеш. В Выселках и на выгоне было безлюдно, но, когда въехали в Нахаловку, вокруг саней закружились ребятишки. Побросав игру в чижики, они долго сопровождали подводу с милиционером и самим председателем Кречевым, звонко, на всю улицу покрикивая:

– Эй, ребята! Кулаков везут!

– Кулаки – дураки, кулаки – дураки!

– Которые кулаки, а которые дураки?

– Кулаки едут, а дураки пеш идут.

– Кулек нешто кулак?

– Кулек – шишак…

– Баран, а ты пустишь нырок промеж саней?

– Пущу!

– А Кульку под задницу?

– Пущу!

– Я те пущу кнутом по шее, – кричал Кулек из саней.

Бабы выходили на крыльцо, выглядывали из калиток, плющили носы об оконные стекла, вздыхали, крестились, жалея одних и посылая негромкие проклятия другим:

– А чтоб вас розарвало! Погромщики! Утробы ненасытные…

– Спаси и помоги им, царица небесная!

– Осподи, осподи! И малого и старого волокут…

– Под корень рубят, под ко-орень…

Матвей Платонович даже рядом с дюжим Кречевым шел молодцом – в черной как смоль длинной сборчатке, в огромных белых валенках, малахай, что решето, на голове… Богатырь!

– Эдакого хозяина вырвали!

– Это дерево из всего лесу.

– Да-а, прямо – купец Калашников!

– Под корень секут, под ко-орень, – доносилось с крылец и от калиток.

А перед райисполкомом целая вереница подвод, как на торгу; вдоль зеленой железной ограды, возле коновязи стояли подводы вперемежку с оседланными лошадьми; на многих санях валялись тулупы, а на них и на сене лежала посуда всякая – и фарфоровая, и стеклянная, самовары, сапоги, крытые сукном и драпом шубы, гармони, иконы и даже бронзовые кресты и паникадила; тут же, возле саней, топали, толкали друг друга, грелись железнодорожные охранники в черных нагольных шубах и с винтовками за спиной. Возчики в красных полушубках и бурых чуйках, подняв воротники и растопырив руки, стояли смирно возле своих лошадей и смотрели на все посторонними глазами.

А поодаль, на высоком просторном каманинском крыльце, толпились рабочие в пиджаках, штабисты в белых полушубках, милиционеры в синих шлемах и в длинных серых кавалерийских шинелях чекисты, приехавшие из Пугасова конным строем. Тут же, на крыльце, на выносном столике, стоял ящик красного дерева, и в широкую, как матюгальник, зеленую трубу с шипением и хрипом вылетали сдавленные звуки, по которым с трудом угадывался голос Шаляпина:

 
Жил-был король когда-то.
При нем блоха-а-а жила-а-а.
Милей родного бра-а-а-ата
Она ему была-а-а.
Блоха? Ха-ха-ха-ха!
Блоха! Ха-ха!
Ха-ха-ха-ха!
 

Заразительно и неистово смеялся хриплый заведенный голос. Окружившая этот конфискованный граммофон публика тоже шумно смеялась, притопывала сапогами, валенками, била в ладони и дула на пальцы.

Кулек перед самым крыльцом остановил лошадь.

– Куда везти? – спросил Кречева.

– Сейчас! – Кречев протолкался на крыльце и спросил Ашихмина, заводившего граммофон: – Куда девать очередную семью?

– Какая категория? – спросил тот.

– Первая, – ответил Кречев.

– Так, хозяина веди в пожарку, а семью – во двор.

– Какой двор?

– Риковский!

Кречев повернулся уходить, но его остановили.

– В пожарке полно, – сказал кто-то от дверей.

– Тогда веди в лавку… как его… – запнулся Ашихмин.

– Рашкина! – опять крикнул кто-то от дверей.

– Дак там же распределитель?

– А ты в другую половину. В ту самую, где потом артельный склад был, – сказал от дверей опять тот, невидимый.

– Ясно! – Кречев вернулся к подводе и передал Кульку: – Лошадь привяжи у коновязи. Хозяина, – кивнул на Матвея Платоновича, – в бывший артельный склад… Там сдашь его под роспись.

– Я вам бык, что ли? – с горькой усмешкой сказал Амвросимов.

– Молчать! – рявкнул Кречев. Он волновался от присутствия множества людей, которые глядели теперь на них с крыльца, и торопился: – Давай, давай! Чего возишься? – ругал он Кулька. – Растопырился, как баба.

– Вот это кулачина! – крикнули с крыльца.

– Сазон так Сазон…

– На ем пахать можно…

– Эге! Бочку пожарную возить. Во отъелся за щет рабочего класса…

– И трудового крестьянства…

Кречев подтолкнул под локоть робко стоявшую возле мужа Феклу:

– Пошли, пошли… Чего глаза-то пялить без толку?

– Матвей! Как же нам теперь без тебя-то? Неужели не свидимся? – Губы ее тряслись, глаза наполнились слезами, а рука правая, сложенная в троеперстие, машинально и быстро крестила его мелкими крестиками.

Варька, глядя на мать, тоже начала давиться слезами и гукать, глотая рыдания.

– Будет, мать, будет, – сказал Матвей Платонович, хмурясь и косо поглядывая на гоготавшее крыльцо. – Постыдись плакать перед ними-то… Бог не выдаст – свинья не съест. Спаси вас Христос!

Кречев подвел Феклу и Варьку к высоким тесовым воротам, ведущим в просторные каманинские конюшни. Его встретил охранник в черном полушубке, вкось перехваченный ремнями, с наганом на боку.

– Фамилия? – строго спросил не Феклу, а Кречева.

– Амвросимовы… Фекла и Варвара…

– Так! – Тот открыл черную, в картонном переплете тетрадь, заскользил глазами по страницам. – Так… Вот они! Запомните, поедете на шестой подводе. Возчик Касьянов из Пантюхина. А теперь марш на место!

Он растворил ворота и пропустил в конюшню Феклу и Варвару. В полусумрачном сарае Кречев увидел множество людей, сидевших и валявшихся прямо на полу, на свежей соломе. Разговаривали тихо, многоголосо, и оттого слышался один слитный и протяжный гуд, как шмели гудели: бу-бу-бу-бу…

Где-то раздавались слабый детский плач да робкое назойливое упрашивание: «Мамка, пусти на улицу! Мамка, на улицу хочу!» На вошедших никто не взглянул, и никто их не спросил ни о чем. Постояв с минуту возле ворот, они сиротливо опустились на солому тут же, возле стенки.

– Ну чего, закрываем? – спросил охранник зазевавшегося Кречева.

– А? Ну да, закрывай. – Кречев как-то содрогнулся весь, словно чем напугал его этот охранник. – Закрывай! – повторил он со вздохом и пошел прочь от ворот.

13

Ударная кампания по раскулачиванию в Тихановском районе благополучно завершилась за две недели. Всех, кого надо было изолировать, – изолировали, кого выслать за пределы округа, – выслали, кого переселить в пустующие теперь уж государственные, а не кулацкие дома, – переселили, которые дома занять под конторы – заняли. Райком и райисполком, избавившись от других контор, вольно расселились по двум этажам просторного каманинского дома. И облик районного центра Тиханова принял свой окончательный вид: на домах беглых купцов и лавочников, на заведениях трактирщиков, колбасников, Калашников, сыроваров и маслобойщиков, на просторных сосновых и кирпичных мужицких хоромах, окрещенных кулацкими гнездами, теперь появились вывески, писанные бывшим степановским богомазом Кузьминым с одним и тем же заглавным словом «Рай», возвещавшие миру о наступлении желанной поры всеобщего благоденствия на этой грешной земле.

А над высоким бетонным крыльцом старого каманинского магазина повесили воистину волшебную картинку с нарисованной колбасой и магическим словом «Раймаг». Мужики посмеивались, подходя к пустым прилавкам:

– А вы ту колбасу, с вывески, сымите и нарежьте мне. Я заплачу, чего стоит.

– Дурак! Та колбаса обчественная, смотри на нее даром и ешь, сколько хочешь, глазами. А рукам волю не давай.

– Дак мы теперь на какое довольствие перешли? Око видит, а зуб неймет?

– Во-во. Погляди да утрись.

Но питались мужики в эту зиму – дай бог каждому. Недаром цена на кадки подскочила вдвое – всякая посудина шла под засол мяса. И солили его, и коптили, и морозили. От бань по задворкам чуть ли не каждый вечер тянуло паленой щетиной; и горьковато-пряный дымок горевших ольховых полешек отдавал приторно-сладким душком прижаренного сала. Окорока коптили! Все районные ветеринары: и врач, и фельдшер, и бывший коновал, работавший санитаром при случном пункте, ходили в дымину пьяными, они открыли новую болезнь – «свиную рожу», по причине которой разрешалось не только забивать скотину, но и палить свинью, дабы при снятии шкуры не заразиться. А ежели хозяину хотелось продать свинину, так сдирали приконченную шкурку, и на свежий сальный обрез тот же ветеринар ставил чернильное клеймо – «К продаже подлежит. Здоровая».

Зато уж к масленице тишина установилась на селе благостная: со дворов ни свиного визга, ни телячьего рева, ни блеяния ягнят, ни гусиного кагаканья – лишние голоса были убраны.

Оно и то сказать: не так голос был страшен, как лишняя голова. Все, что появлялось на крестьянском дворе, попадало в опись и подлежало учету и налоговому обложению. Да не только налоги пугали… Ходили слухи, что по округу вынесено постановление – к двадцатому февраля всех загнать в колхоз. Значит, всякая животина на твоем дворе, считай, что уж и не твоя. А поскольку появление на свет божий новой головы пока еще происходило без свидетелей, так и старались прибрать ее вовремя.

У Бородиных ожеребилась Белобокая.

– Боже мой, к двум лошадям да еще третья!.. На тебе креста нет, – бранила мужа Надежда.

– Я, что ли, виноват, что кобыла ожеребилась?

– А кто же?

– Окстись, Маланья! Я тебе кто, производитель?

– Ты чурбан с глазами! Вот запишут на нас три лошади да раскулачат. Что тогда скажешь? Каким голосом запоешь?

Мир в семейство принес Федька Маклак. Он пришел из Степанова на воскресный отдых и, послушав перебранку родителей, сказал:

– Жеребенка могу продать.

– Кому?

– Ваньке Вожаку и Андрею Слепому.

– Он им на что? По избе в иго-го играть?

– Зарежут да съедят.

– Вот и слава тебе господи! – обрадовалась Надежда.

– Жеребенка резать? Да вы хуже татар! – сорвался Андрей Иванович. – Из него лошадь вырастет… Лошадь! Понимаете вы, тыквенные головы?

– А вот как раскулачат и посадят тебя за трех лошадей… Из тебя самого лопух вырастет. Продай от греха! Какое твое собачье дело, на что он пойдет?

Продали. Вечером Федька накинул жеребенку на шею аркан и отвел напротив, к Слепому. А утром чуть свет Вожак стучится в дверь:

– Андрей Иванович, отдай деньги! А мясо назад возьми.

– В чем дело?

– Он у вас заразный. Как наелись с вечера этой жеребятины, так всю ночь со двора не сходили.

– Проваривать надо мясо-то, печенеги…

Потом целый день вся Нахаловка потешалась:

– Ты слыхал, ночью Слепой с Вожаком волком подвывали?

– С чего это они? Ай с ума спятили?

– Жеребятины сырой наглотались.

– Эка, дорвались, родимые, до дешевизны-то.

– Да, за бесценок и мясо впрок не пойдет.

– Жеребятина что за мясо? Ее татаре только переваривают. Дак у татарина не желудок, а требуха.

– Гли-ко, говорят, что ежели собака волком завыла – быть покойнику. А человек ежели волком завыл? К чему бы это?

– К войне. Ай не слыхали – Китай опять подымается.

И слухи, слухи по селу ходили странные… Говорили, будто на лесных Пугасовских выселках одна баба тройню родила – головы и руки человечьи, а задняя половина туловища у новорожденных собачья, шерстью покрыта. И с хвостами! А еще будто божий человек появился, по селам ходит. Увидит какого ребенка и скажет: «Дайте мне эту девочку поносить!» Очень мне, говорит, девочка понравилась. А уж какого ребенка возьмет на руки, так тот и помирает. Маленький такой мужичонка, калека убогий. А силу притяжения большую имеет.

Пугали войной, а более всеобщим колхозом и концом света. Слонялись мужики без дела, засиживались вечерами у соседей, а которые побойчей, одержимые беспокойным желанием узнать «судьбу решающую» поскорее, собирались возле бывшего трактира, а теперешней почты. Распивали самогонку и медовуху, принесенную в бутылках, заткнутых тряпичным или бумажным кляпом, закусывали курятиной, которую бабы из-под полы продавали возле раймага. Судачили.

– И откуда курятина появилась?.. Скажи ты на милость – пост на дворе, а они кур продают!

– До поста не доживем. Говорят, двадцатого февраля наступит сплошной колхоз. Конец света то ись.

– А куда же все денется?

– Все, что ходит на четырех ногах, будет съедено. Гы-гы.

– А потом что? Куда мы все денемся?

– Известно… Разбегимся…

– Куда ж ты разбежишься?

– Известно куда. На трудовой фронт. Давать пятилетку в четыре года.

– Во-во… С рабочего плеча.

– А скажи ты, сколько будет этих пятилеток?

– А сколько в лапте клеток.

– Одни лапти износим – другие дадут. Так и с этими пятилетками: из одной вылезешь – в другую сунут. Теперь не вырвешься до смерти до самыя.

– Это верно. Пока будут пятилетки – хлеба досыта нам не едать.

– Почему?

– Потому как окружение мировой буржуазии вредит.

– А при чем тут хлеб?

– Как при чем? Ежели бы у нас хлеба не было, они бы и не вредили нам. То ись не выколачивали бы из нас этот хлеб. Никто бы никого не раскулачивал.

– Это верно. За свое добро страдаем.

– Э-э, об чем тужить! Двум смертям не бывать, дальше Сибири не пошлют. А ежели захотят, чтоб мы работали, накормют. Вон столовую открыли.

Столовую открыли в Капкиной чайной. Клубный активист, комсомолец Андрей Пупок, нахрапистый малый с красным лицом и светлыми свиными ресницами, стал директором столовой. А Тараканиха пошла поварихой. Говорят, с ковшом в руках посреди обеда засыпает, прямо стоя у котла. А Кулька поставили начальником тюрьмы. Из калашной сделали тюрьму; сломали печи в полуподвальном этаже, ногородили камер, окна забрали железными прутьями, а снаружи все здание обнесли высоким плотным забором.

Но главное, главное – почти в каждом селе появился колхозный скот, общие дворы и недвижимый инвентарь – зачаток колхозного строя. И к февралю месяцу количество объявленных колхозов по району подошло к плановой цифре.

Но вот беда: колхозов много объявилось, да колхозников в них было маловато; по двадцать, по пятнадцать, а то и по десять семей приходилось на колхоз. А в Гордееве, Веретье и в Пантюхине колхозов вовсе не было создано. Руководители этих Советов были взяты на особую заметку. Да и в самом Тиханове туго шло дело: за всю эту бурную пору ни одного семейства не прибавилось в колхозе – как было двадцать шесть, так они и остались. Их еще окрестили бакинскими комиссарами и название предлагали колхозу дать – имени Бакинских Комиссаров. А другие требовали – нет, осудить надо интервентов, которые расстреляли тех комиссаров. Потому колхоз назвать «Ответ интервентам». Чтоб международная контра не забывала о том, как новые ряды встают над павшим строем.

Но Сенечка Зенин настоял на своем: назвал колхоз «Светлым путем», ибо всем колхозникам теперь нужно учиться не только ненависти к врагу внутреннему и внешнему, но и любви и нежности по пути ко всеобщему братству.

Оно бы, может, и привилось с ходу, это чувство любви и нежности по пути ко всеобщему братству, кабы не помешало тому вспыхнувшее невесть по каким законам повальное воровство. Первым делом растащили мед, оставшийся от кулаков. У деда Вани Демина было девяносто ульев, да у Черного Барина тридцать, да у братьев Амвросимовых сорок, да у Костылиных более полсотни… И вот какие чудеса: когда брали хозяев, все ульи пересчитали и в описи внесли, омшаники опечатали, а через несколько дней сунулись с проверкой – и печати, и все ульи стояли на месте, но меду не было.

«Он утек медовухой прямо в шинки», – смеялись мужики. И пьянь такая пошла, хоть колхоз закрывай.

Вся эта мелочь конфискованная: куры, гуси, утки, поросята, ягнята, овцы – все это уменьшалось в числе и появлялось в жареном виде в корзинах да в туесах возле магазинов на мимолетных толкучках. Главное, некуда девать было эту мелочь. Не соберешь ведь на одном дворе всех чужих кур, гусей и уток вместе. Передерутся, перетопчут друг друга. Раздавать по домам колхозникам – тоже нельзя. Держали их пока на своих местах да рассовали частично по лошадиным дворам. Вот тебе каждое утро двух, а то и трех голов не хватает. Куда делись? То хорек утащил, то лошади затоптали…

С крупной скотиной полегче было. Оставшихся от кулаков коров да телят свели на дворы братьев Амвросимовых и объявили это скопище – мэтэфэ. Мало кто знал, что значили эти таинственные буквы. Но догадывались, что молоко от коров пойдет в столовую при райисполкоме, а еще в маслобойку сосланного Арсения Егоровича, где теперь хозяйничал человек, приехавший из города. Главной дояркой на этой мэтэфэ поставили Саньку Рыжую, а в помощницы ей назначили Настю Гредную и Козявку.

Настя доила два дня, на третий забастовала. «У меня, – говорит, – всего один глаз». – «Ты что, глазом доишь?» – ругается Санька. «Я, – говорит, – смотреть устаю, потому сиськи в руках путаются». Эту прогнали, привели Матрену Селькину. Тут Козявка заупрямилась. Я, говорит, не могу избу свою на произвол судьбы бросать, потому как мужа отослали сторожем на хутор Черного Барина.

Иван Евсеевич Бородин зашел к Якуше Ротастенькому: «Посылай свою Дуню!» – «Ой, что ты, Иван Евсев! Она у мяня с грыжей. На барском поле надорвалась». – «Ну, мать перемать, тогда иди сам дергай коровьи сиськи!» – «Какие сиськи? На мне вся беднота замыкается! Я свой пост не могу добровольно оставить – меня райком ставил. Я все ж таки партейный» Выручила Авдотья Сипунова, жена Сообразилы.

Лошадей, которые получше, отобрал для себя РИК. Остальных передали в колхоз. И с лошадьми морока – их более тридцати голов, а дворы маленькие. Пришлось размещать в трех местах: на дворе Клюева, Алдонина и Успенского. А все, что осталось от кур, гусей, поросят и прочей мелочи, – отвезли на хутор Черного Барина. Сторожами послали туда мужа Козявки, Ивана Маринина, прозванного Котелком, и Сообразилу.

Поскольку многие кулацкие дворы заняли под свои нужды всякие конторы, у которых тоже появились и лошади, и телеги, то личный скот колхозникам велено было держать пока при себе.

– Обождите малость, – сказал Возвышаев Кречеву и Бородину, – вот подготовим общие стойла и кормушки для всего села – тогда и соберем весь скот. Сплошной колхоз будет, на целый район. А пока существуйте как база для наступления на единоличный сектор.

Эта раскиданная по всему селу база доставляла много хлопот Ивану Евсеевичу Бородину: то гуси пропадали, то поросята, то молоко браковали. И за все в ответе председатель.

Вызывают на молокозавод. Явился:

– В чем дело?

Мастер в белом халате, лицо строгое, как у доктора, подводит его к одной фляге, крышку открыл:

– Нагнись, понюхай!

– А чего там нюхать? Молоко, оно молоко и есть.

Подает ковш:

– На, зачерпни со дна! Тогда узнаешь, что за молоко.

Зачерпнул. Мать честная! Коровий навоз!

– Ты что, классовую вражду через навоз выражаешь?

И пошел материть на чем свет стоит. А что ты ему скажешь? Он прав. К тому ж он – представитель рабочего класса, из округа приехал. Хоть и не шишка, а место бугроватое.

Не успел с молоком скандал уладить, вот тебе – заявляется под вечер на дом Максим Иванович Бородин, старший над всеми конюхами.

– Иван Евсев, а на дворе Успенского кормить лошадей нечем.

– Как нечем? А где сено Успенского?

Мнется.

– Ты чего, мать перемать, али язык проглотил?

– Дак там до нас лошади райзо стояли… Вот они и травили сено, что на сушилах лежало.

– А в саду два стога стояло? Там не менее десяти возов было.

– Те стога увезли…

– Кто увез?

– А я почем знаю? Утром ноне пришел – от стогов одни поддоны. Я вам не сторож.

– Это ж грабеж при белом свете! В милицию заявлял?

– Я – человек маленький. Ты хозяин, ты и ступай в милицию.

Два дня путались с этим сеном. Так и не нашли. Да что на нем, метки, что ли, оставлены? Кулек сказал:

– Сено, оно сено и есть; перевезли с места на место, с другим смешали – и вся недолга…

Заикнулся было – собрать со всех колхозников по возу сена. Куда там! Шумят:

– Бери тогда все, и скот наш забирай! Кормите, как хотите!

Отбились.

Так и пришлось Ивану Евсеевичу свое сено отдать, отвез пять возов. И лошадь свою на общий двор отвел, а корову на солому поставил.

– Иван, она у нас совсем обезножеет на соломе-то, – сказала Санька.

– Ничего, мать, не сдохнет, до сплошной коллективизации как-нибудь дотянет. Тогда на общем сене поправится. И мы вздохнем. А пока идет промежуточная фаза, как Возвышаев сказал, значит, надо терпеть.

Но в эту промежуточную фазу судьба поставила запятую Ивану Евсеевичу. Случилась эта оказия, можно сказать, из-за проклятых конских хвостов.

Всем конфискованным лошадям, переданным в колхоз, Сенечка Зенин приказал обрезать хвосты и гривы. Сам принес овечьи ножницы, отмерял, до коих пор хвосты обрезать, указывал, как из длинной перепутанной гривы делать прямую, короткую, аккуратную щеточку. Чтобы лошади колхозные не походили на стариков-староверов, а все как одна имели юный вид, точь-в-точь – московские юнгштурмовки в коротких юбочках. Обрезать заставляли Максима Ивановича Бородина. Сам Сенечка к лошадиному заду не подходил, примерку делал сбоку, чтобы не уронить партийного авторитета на случай непредвиденного взбрыкивания какой-нибудь норовистой кобылы.

Ладно. Обрезали хвосты по самую сурепицу, так что теперь они стали похожими на кропильные кисточки. И тут приказ поступил – ехать за дровами для РИКа.

Поехали на трех подводах: сам Иван Евсеевич, Биняк и Максим Селькин. Доехали до Гордеева легко и радостно – дорога накатана до блеска, лошади сытые, сами в кулацких тулупах – не токмо что мороз, буран не страшен. Замахивай полы, закрывай воротник и дуй хоть до Москвы…

В Гордееве это благостное настроение улетучилось как прах. Сперва их стали дразнить пацаны: кружились возле подвод, как воробьи у навозной кучи, кричали наперебой и бросали в лошадей и ездоков конские мороженые катухи:

– Куцехвостые едут! Куцехвостые! Свиньи, свиньи куцехвостые… Бейте их! Бе-эйте!

Биняк не раз выскакивал из саней и, размахивая кнутом, разгонял эту ораву. Одни убегали вперед, другие назойливо, неотступно преследовали их и бросали с дальней дистанции оледенелые комья снега в смиренно ехавшего последним Максима Селькина.

На выезде из села, возле старого барского сада, их остановили – поперек дороги протянута была слега, одним концом упиравшаяся в ветхий забор, вторым – в развилку раскоряченной придорожной ветлы. Биняк выпрыгнул из саней и побежал к слеге. И тотчас из-за придорожных кустов, от забора, из сада налетела ватага подростков с палками и кольями в руках, и все вокруг загудело, защелкало, заухало.

– Ах вы, туды вашу, растуды вашу мать! – Иван Евсеевич моментально скинул тулуп, по-разбойничьи оглушительно свистнул и прямо из саней в длинном прыжке настиг двух парней и подмял их под себя, как волкодав пару щенков. Но не успел он оторваться от них, как сверху точно громом небесным шарахнуло его так по голове, что шапка отлетела в снег, и в ушах загремело, и в глазах вспыхнули, закружились огненные шары. Он оглянулся и увидел здоровенного верзилу с колом в руках, занесенным в высоченном замахе, и лицо в остервенелой, зверской усмешке. «Ах ты, гад! Ах ты, паскуда! Насмерть бьешь? Ну, лады…»

Иван Евсеевич нырнул под несущийся со страшным свистом кол и снизу сильно ударил парня под дых. Тот выронил кол, схватился руками за живот и, переломившись в поясе, повалился в снег. Увидев сраженного наповал своего заводилу, ребятня с тем же гиком и уханьем бросилась врассыпную, оставляя на снегу трех подбитых товарищей.

– А ну-ка, давай их в сани! – кричал Биняк. – В милицию их, стервецов, свезти! Пусть отцов вызовут. Это ж кулацкая вылазка на классовую вражду!

У него красовался под глазом здоровенный синяк и губы кровоточили. Максим Селькин сидел все так же на санях с оторванным рукавом тулупа и виновато улыбался:

– Имушшество колхозное попортили, вот пострелята… Как теперь с этим делом поступать будем?

– В милицию! – кричал Биняк. – Протокол составим. И штраф в пятикратном размере… А то родителям твердое задание… Подчистую штобы.

Иван Евсеевич осмотрел валявшихся ребят. Притворились подшибленными… Глаза украдкой поблескивали. Ясно, что боятся, кабы не забрали их…

– Поехали! – скомандовал Бородин.

– Куда? – переспросил Биняк.

– За кудыкины горы! Ты забыл, куда мы едем?

– Дак теперь важнее классовый карахтер проявить. Насчет политической линии. Надо в милицию заворачивать.

– Я те заверну кнутом по шее. Поехали! – Иван Евсеевич тронул вожжами лошадь и поехал первым.

Не успели они толком отъехать от места стычки, как лежачие поднялись и стали ругаться:

– Свиньи куцехвостые! Свиньи! Вот погодите, мы вас на обратном пути встренем… Еще посмотрим, чья возьмет.

Пока дрова пилили, да укладывали, да возы утягивали – стало смеркаться. И Биняк, и Селькин забастовали:

– Обратно через Гордеево не поедем. Нам головы посшибают в потемках-то. Поехали в объезд через Климуши, на Черного Барина.

Иван Евсеевич давно уж собирался съездить на хутор, поглядеть, как там хозяйствуют Котелок и Сообразило. И он согласился.

Почти всю дорогу, и полем до Климуши, и лесом до самого Черного Барина, Иван Евсеевич шел обочь саней, тулуп кинув на воз. И уже на подъезде к хутору его стало поташнивать, и голова кружилась, и вроде бы ознобом пробирало. Он завернулся в тулуп и сел на воз. Так, сидя на возу, и подъехал к околице Черного Барина.

Откуда-то из темноты ошалело заорал Сообразило:

– Стой! Кто идет?

– Свои, – ответил Бородин.

И в этот момент блеснуло прямо перед лошадиной мордой острым змеиным языком короткое пламя, и оглушительно грохнул выстрел. Лошадь пронзительно заржала, взвилась на дыбки и бросилась в сторону. Не успел Иван Евсеевич толком сообразить, что к чему, как почуял, что валится вместе с возом наземь. Только дернулся было в сторону, но тулуп за что-то зацепился. Его потянуло, подмяло под воз, и мгновенная, как вспышка выстрела, жгучая боль пронзила правую ногу и разлилась по всему телу.

– Стой, окаянная! Стой, дьявол! – орал Биняк, ловя лошадь Ивана Евсеевича.

Лошадь быстро поймали, успокоили. Воз поставили на место. И тут Иван Евсеевич с удивлением заметил, что валенок его правой ноги как-то навыверт торчит в сторону. Его подняли под руки. Стиснув зубы от боли, он материл почем зря оторопевшего с ружьем в руках Сообразилу:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю