Текст книги "Мужики и бабы"
Автор книги: Борис Можаев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 50 страниц)
Но в доме снова заговорил:
– Офицеры были разные, Маша… Вообще все смешалось, и офицеры потянулись в разные стороны. Осенью восемнадцатого года нас перебросили с Закавказского фронта на Кубань. Пешком топали… Пока пришли, а там уж власть сменилась. Опять погоны нацепили. Послали нас в станицу на бричке за продовольствием. Со мной еще двух офицеров. Молодежь. Поручик да подпоручик и я, только что произведенный в штабс-капитаны. Они в одну хату, я – в другую. Слышу – по соседству свинья визжит. Потом шум, крики. И вдруг выстрелы: бах-бах! И вопли на всю улицу. Подбегаю – мои офицеры застреленную свинью уж на бричку завалили, а хозяин у ворот валяется, и кровь из головы его хлещет. И баба над ним вопит. «Вы что, – говорю, – трам вашу тарарам?» – «Молчи, – говорят, – не то и тебя уложим, поповское отродье». А ведь сопляки еще мокрогубые. Но сколько гонору! И все то же невежество и та же злость, жестокость, но под другим лозунгом: бей озверевшего хама! Кого же вы бьете, говорю? Мужика? Кормильца?! И слушать не хотят. Тут же на меня донос, и дело состряпали. Ты погоны снимал? Снимал. Большевикам служил? Служил… Еле ноги унес. Целый месяц по ночам пробирался, как волк. Вышел аж на Донце Северском. И сколько радости было! Тут что ни говори, Маша, а централизованная власть была, дисциплина, государственность. Куда все пойдет, еще толком никто не понимал. Но республика стояла, землю роздали поровну, по едокам. И мужики шли на фронт. Воевали – будь здоров! – и верили в лучшее.
– А во что же нам теперь-то верить?
– И теперь верить надо в лучшее. Это, Маша, что болезнь, – нетерпение, озлобление, взаимная ненависть – все это вырвется, как магма при извержении вулкана, и пожжет все вокруг, и камнем затвердеет; но и на каменистой почве в свое время пробивается жизнь, если восходит животворное солнце любви. А пока – время соблазнам пришло, как пишет Аввакум в своем «Житии». Сами, мол, видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят. Омрачил диавол, что на них и пенять? И мы не будем пенять. Давай жить, любить друг друга, детей учить, людям помогать. Верить в лучшие времена.
– Ах, Митя, мне так страшно!
– Ничего, бог даст – все образуется.
Заседание районного штаба по сплошной коллективизации затянулось до глубокой ночи. Сперва закрепляли и расписывали уполномоченных по кустам, потом прикидывали и подсчитывали, сколько подвод надо для их доставки на места, потом считали – сколько подвод послать в Пугасово за рабочей делегацией да за охраной, да еще подводы нужны для отвозки семей выселенцев к железной дороге.
– А главы семей пусть топают пешком. Эти отъездились на рысаках да на тугих вожжах, – сказал Возвышаев.
Заседали в его кабинете; накурили так, что секретарша Зоя, сидевшая у телефона на приеме донесений из сел, стала кашлять и задыхаться. Возвышаев раскрыл настежь окно, и дым повалил наружу, как из трубы.
– А теперь марш по домам! Которые отъезжают, явиться сюда к пяти часам утра. Со мной останутся Чубуков, Радимов и Зоя. Для этих дежурство круглосуточное, отдых в пересменку.
Председатели ближних сельских Советов приезжали на доклад лично, дальние докладывали по телефону, под запись.
Тихановские явились вдвоем – Кречев с Зениным. Секретарь ячейки, несмотря на холод, был в кожаной фуражке со звездой; фуражку бережно положил на край стола, словно тарелку со щами поставил, из планшетки достал списки кулаков и передал в руки самому Возвышаев у, поясняя:
– Значит, процент, спущенный районом, перекрыт. Вы намечали двадцать четыре семьи по Тиханову, мы утвердили двадцать шесть. Этих вот на выселение с арестом глав семей, а эти пусть идут на все четыре стороны.
Возвышаев просмотрел списки с явным удовольствием.
– Молодцы! Кого добавили?
– Значит, дополнительно подработаны… столяры Гужовы. Живут на углу Нахаловки и Базарной. Дом о двенадцати окон, подворье обнесено деревянным заплотом, телеги там собирают. Очень может пригодиться для общественной конюшни.
– Правильно! – похвалил Возвышаев. – Я знаю этот дом. Богато живут.
– Исключительно! – подхватил Зенин. – Некоторые из нашего актива, – тут Зенин смерил взглядом Кречева, – пытались отвести эту кандидатуру на том основании, что, мол, кустари-токаря. Однако беднота не позволила. У этих токарей, оказывается, две лошади, два амбара, два молотильных сарая…
– Дак их же два брата! – словно в свое оправдание, сказал Кречев.
– А что беднота? – спросил Возвышаев, не глядя на Кречева.
– А беднота точно припечатала: оба брата повязаны, говорят, одной веревочкой – богачеством. Вот так… – И снова поглядел со значением на Кречева.
Тот стоял и комкал в руках снятый малахай, как нищий у порога.
– Правильно ответила беднота, – сказал Возвышаев. – А еще кого вывели на чистую воду?
– Еще вот этого кустаря-одиночку, Кирюхина! Некий фотограф.
– У которого баба толстая? – усмехнулся Возвышаев. – Знаю. Богато живет.
– За неделю барана съедают! – радостно подхватил Зенин. – Масло, сметану с базара ведрами тащат. И еще одна вскрытая беднотою порочная отрасль – у этого кустаря-одиночки не один, а два фотографических аппарата.
– И дом в три окна, – пробубнил от порога Кречев.
– А какой павильон отгрохал! – вскинул по-петушиному голову Зенин. – Крыша стеклянная!
– Дак ему фотографировать надо, – нерешительно оборонялся Кречев.
– Из двух аппаратов? Да еще в стеклянном павильоне? Обратите внимание, беднота этот павильон презрительно нарекла Аполеоном. Известно, в какую сторону намек! – Зенин выкинул палец кверху.
– Темнота и дурость, – твердил свое Кречев.
– Ты больно просвещенный у нас. От твоего просвещения чуть село не сгорело, – изрек Возвышаев, едко усмехаясь.
– А то, что жена этого кустаря-одиночки ежегодно на курорт ездит? Как вы этот факт расцениваете, товарищи либералы? – Зенин сперва строго посмотрел на Кречева, а уж потом, сменив выражение, расплываясь в лучезарной улыбке, обернулся к Возвышаеву.
– Я вам не либерал.
– Ты хуже. Ты примиренец, играющий на руку правым элементам. Учти, Кречев, если еще раз заметим, что ты занимаешься попустительством, снимем с работы с оргвыводами, – сказал Возвышаев.
В нахолодавший кабинет вошли Радимов с Чубуковым, за ними, кутаясь в шаль, вошла Зоя. На ней были белые валенки и вязаная кофта.
– Ой, как вы тут можете? – сказала она. – Тараканов, что ли, морозите?
– Там Кадыков дожидается, который из Пантюхина, – сказал Чубуков, закрывая окно.
– Ладно, хорошо поработали, – сказал Возвышаев, пожимая руку Зенину. – Значит, до утра. Быть всем в Совете в шесть часов! И учти, Кречев, раскулачивать без мерехлюндий.
– Есть без мерехлюндий, – ответил тот по-военному и мешковато обернулся уходить.
– А ты сам проследи, чтоб во главе групп по раскулачиванию не было знакомых или приятелей кулаков.
– Принцип революционной бдительности и беспощадности будет строго соблюден, – ответил Зенин, прощаясь.
– Орел! – изрек Возвышаев, кивая на дверь, после того, как она закрылась за Кречевым и Зениным.
– Там Кадыков дожидается, – напомнил опять Чубуков.
– Хрен с ним, пусть постоит. – Возвышаев, довольный, потер руки и прошелся по кабинету. – По тому, как мы проведем эту операцию, дорогие товарищи, народ будет судить о нашем неуклонном движении вперед к счастливому будущему без эксплуатации и мироедов. А враги наши пусть содрогнутся не только повсюду на земле, но и в гробах.
– Это нам – раз плюнуть, – отозвался Радимов.
Чубуков, закрыв окно, раскуривал свою трубку, шумно, с потрескиванием посасывал ее. На всех на них были новенькие суконные командирские гимнастерки цвета хаки. Накануне Нового года все это добро завезли в районный распределитель.
Кадыков вошел без стука и, поздоровавшись, спросил от порога:
– Донесение кому сдавать?
– Ты как в лавку ворвался… без спроса, без стука, – проворчал Возвышаев. – Привыкли там, у себя в милиции, к разгильдяйству.
– Мне сказали, что сюда сдавать, вот я и вошел, – Кадыков протянул листок.
– А что это за список? – спросил Возвышаев, принимая бумагу. – Это не список, а плевок на всесоюзное мероприятие. Один кулак на все село?!
– Один. Мельник Галактионов. Больше кулаков нет.
– Это кто вам сказал? Зачем вас послали в Пантюхино? Колхоз создавать или кулаков прикрывать? – загремел Возвышаев.
– Вы на меня не кричите. Не то я повернусь и выйду. – Кадыков вскинул подбородок и насупился. – Это решение пантюхинского актива. Нет у нас больше богатых людей. Село бедное.
– А я вам повторяю: райштаб послал вас в Пантюхино не для того, чтобы определить – бедное село или богатое, а для выявления кулаков. Где у вас кулаки?
– В штанах у меня прячутся. На, обыщи!
– Возьми ты его за рупь за сорок… Да понимаешь ли ты, голова два уха, что есть завтрашний день? – Возвышаев сунул руки в карманы галифе, покачался перед Кадыковым, подымаясь на носки и, насладившись мертвой тишиной, назидательно изрек: – Завтрашний день есть исторический рубеж перехода в иную формацию. Понял?
– Нет, не понял, – ответил Кадыков.
– С завтрашнего дня начинается великий перелом, как сказал товарищ Сталин.
– Кто был ничем, тот станет всем! – подхватил Радимов и загоготал.
– Вот именно! – Возвышаев вынул одну руку из кармана и погрозил Кадыкову пальцем: – Кто этот исторический рубеж не в силах перешагнуть, тот будет отброшен в арьергард наступательным порывом пролетариата в союзе с беднейшим слоем крестьянства. То есть он окажется в хвосте событий заодно с правыми элементами. Понял? У нас так: либо туда, либо сюда, промежуточной фазы не терпим.
– Не понимаю, в чем вы меня обвиняете?
– А в том, что вы остановились на пороге событий.
– Дан вон он, порог-то, позади остался. – Кадыков кивнул на дверь.
– Не прикидывайтесь мальчиком из купеческого магазина. Времена не те. Наступила пора спрашивать и отвечать. Вот так. Спрашиваю я, а вы отвечайте. Почему не выявлены в вашем селе кулаки?
– Нет же их! Один мельник Галактионов. Больше нет.
– А поп, дьякон, псаломщик, староста церковный? А лавочники? Волгари-отходники!
– Попа посадили. Один лавочник разорился, второй сбежал. Дьякон – кладет деньги на кон. Он пьяница у нас.
– Что ж у вас, нет ни одного порядочного человека на всем селе? – спросил Радимов.
– Не то, что человека, у них ни одной порядочной лошади нет, – отозвался с подоконника Чубуков.
– Ладно… Допустим, – сказал Возвышаев, возвращаясь к своему столу, – попа посадили. А где весь церковный причт? Вот и внесите его в список. И потом этих самых, волгарей-отходников.
– А чего брать у этих волгарей? – спросил Кадыков.
– Посовещайтесь и найдете, чего брать. Они у вас вроде бы селедкой торгуют. Вот и обложите их налогом или отберите селедку. Не то открыли местный промысел. Срамота! Пойдешь на базар – а от них за версту ржавчиной воняет.
– Дак базар-то закрылся.
– Откроется! Не беспокойтесь. Так что составьте список заново. Утром явитесь сюда, поедете в Степаново с другой группой. А кампанию по раскулачиванию в вашем селе проведет председатель сельсовета.
– Он третий день пьянствует вместе с этим дьяконом, – сказал Кадыков.
– Как? Он двадцатипятитысячник! Он только из Рязани приехал? Ты не врешь? Когда ж он успел запить? – Возвышаев с подозрением глядел на Кадыкова.
– Как приехал, так и запил. Не верите, сходите проверьте. Сперва у попадьи пил, потом перешел к псаломщику, а эту неделю от дьякона не вылезал.
– Где ж вы его поселили?
– Нигде. Я ему говорю – живи хоть у меня. А он говорит: я человек легкий, где ночь застанет, там и пересплю. Он вроде бы из столяров. В Рязани, говорят, по домам ходил, подряды брал. И тут пошел по домам.
– Радимов, придется тебе завтра подключиться к пантюхинцам. Поможешь организовать кампанию.
– За нами дело не станет, – отозвался Радимов.
Растворилась дверь, и вошел припорошенный снежком Ашихмин. Он снял с головы серую с кожаным верхом кубанку и кинул ее на диван. Довольно потирая руки, хозяйской походкой прошелся по кабинету и радостно изрек:
– Ну-с, фонарики-сударики, вот как надо работать! Полную пожарку натолкал. И мужиков, и баб – всякой твари по паре.
– Эксцессов не было? – спросил Возвышаев.
– Какие там эксцессы! Бабы пошумели да повыли. Это бывает. А мужики молчат да посапывают.
– Сколько взяли баб? – спросил Радимов.
– А всех, которых ты засудил. Одна зараза исхудалая, злая, что цепной кобель! Все за полушубок меня хватала. Вот ен, где кулак-то, говорит. Вот кого кулачить надо. А я ей – отчепись! Ты, говорю, полапала жену Зенина и схватила пятнадцать суток. А за меня десять лет получишь. Как контра пойдешь, говорю. А она мне – подойдет, говорит, время – свяжут вас с Зениным за муде и пустят по полой воде. Вот зараза! Ничего не боится.
– Это Авдотья Сипунова, – хмыкнул Радимов. – Когда я им зачитал приговор… По пятнадцать суток, говорю, за нападение на жену активиста. Она, эта Авдотья, мне говорит: мы вашу активистку в дерьме вымажем и по селу проведем.
– Дал бы ей года три в назидание потомкам, – сказал Возвышаев.
– Если б она что-нибудь против власти сказала. А то матерщина, мелкое хулиганство и больше ничего.
– А как Бородин себя вел? – спросил Возвышаев.
– Этот в усы фыркал, как кот. Все над нашей теорией посмеивался.
– А вот за это можно и дело оформить, – сказал Радимов.
– Он же не впрямую. Скользкий тип, все обиняком говорил. Не то я бы ему припаял… Ну, как бы там ни было, а дело сделано. Репетичку провели перед завтрашним мероприятием. Теперь и выпить не грех. – Ашихмин вдруг заметил Кадыкова: – Простите, а с этим товарищем мы не знакомы.
– Это из Пантюхина, – сказал Возвышаев, и Кадыкову: – Ты все понял? Ступай! Завтра к шести утра быть здесь.
Кадыков вышел. Возвышаев почесал за ухом и сказал Ашихмину:
– Наум Османович, а этих, ваших арестованных, придется выпускать. Завтра утром в пожарку пойдут кулаки, которых берем по первой категории.
– А тюрьма на что?
– Озимов заупрямился. Мне, говорит, воров некуда девать. Да и что у нас за тюрьма? В ней всего четыре места. А мы берем по первой категории сорок человек. В пожарку и то всех не поместишь. Придется еще и в склад сажать. Там у нас раньше артельная лавка была. Здание крепкое, не убегут.
– Делайте как знаете. Вам виднее. Только сперва пожрать надо. Вон, уже двенадцатый час, а я с обеда не емши.
– Радимов, может, к сорокам пойдем? – спросил Чубуков. – Там и повеселиться можно.
– Они ж уехали в Лысуху. А при моей жене не больно повеселишься. Ты думаешь – она мне поверит, что с заседания пришли? Скажет – кобелировали. До утра доказывать придется.
– Ладно, пошли ко мне, – сказал Возвышаев. – Я холостой, мне отчитываться не надо. Водка есть, и закусь найдется. – Он перешел к угловой вешалке, где висел его полушубок, и сказал секретарше: – Зоя, держи ухо востро. Все телефонограммы записывай в книгу и обязательно выверяй. Смотри не засни! Часа в два приду, подсменю тебя.
Возвышаев родом был из Виленской губернии; отец его держал на большой дороге корчму и лавку, скупал у евреев-тряпичников всякий хлам, прессовал его в тюки и отвозил на ткацкую фабрику. Торговал еще дегтем, лесом, патокой, зерном. Сыну своему, Никанору, любил говаривать:
– Торговля, сынок, тем и хороша, что ты силу свою чуешь, власть над людьми. Тому в долг поверил, тому взаймы дал, того в компанию принял. И каждого видишь насквозь: иной и хорохорится, а платить нечем, и водишь его, как шелешпера на уде, – хочу – дам подышать, а хочу и – насухо выброшу.
– Зачем она, власть-то? – спрашивал Никанор.
– А чтоб тебя все боялись, – отвечал отец. – Мир держится на страхе – либо ты боишься, либо тебя боятся.
Эту истину Никанор Степанович крепко запомнил. И когда в реальном училище учился, и когда учителем работал, и когда в армии в унтерах служил, и потом – в красных комиссарах, всюду замечал, что без страха нет никакой дисциплины, а стало быть, и не может быть никакого порядка. А порядок – основа основ и в жизни каждого человека, и даже в жизни целого государства. Когда рушится порядок, все идет колесом.
К четырнадцатому году отец его так разбогател, что мечтал переехать в город, купить собственный дом и открыть торговлю с размахом на купеческий лад. Но пришла война, дорогу забили войска и беженцы, торговля упала, а там и немцы, гляди, нагрянут. Под немцем Возвышаевым оставаться не хотелось – во-первых, немцы, по рассказам, народ строгий, подати накладывают большие; во-вторых, кругом литва некрещеная, мало того что на добро твое зарятся, но, гляди, еще и жизни лишат.
И подались Возвышаевы в Россию, надеялись: схлынет война – вернутся. Лавка пошла за бесценок. Корчму сдали на казенный кошт войскам для постоя. Не с подорожными бродягами двинулись на восток, а поехали поездом, как порядочные люди. В далекой Рязанской губернии, в городе Спасске, купили бакалейную лавку с деревянным верхом для жилья. Думали, что, торгуя, и время скоротают, и капитал сохранят. Не повезло – сгорела начисто целая улица, где стоял их дом. И пришлось самому хозяину идти на пристань грузчиком, а в зимнее время – рубить лес и жечь уголь. В восемнадцатом году, когда Никанор вступил в партию, он был уже чистым пролетарием. Подфартило Никанору с биографией: на законном основании писал он, что был сыном пролетария, бывшим учителем, красным комиссаром…
Но из-за этой проклятой косины не приняли его в высшую кав. школу. Потом демобилизовали… Жена попалась капризной да гулящей. Отказалась ехать из Крыма в Рязанскую губернию, куда направили его после демобилизации. Пришлось алименты платить дочери, да родителям посылать, да брату помогать учиться. Долгие годы служил он в захолустной волости, сидел на семидесяти рублях. И понял, что вся его сила, вся его власть – в продвижении, а это значит – безупречная служба. Чем суровее он будет в деле, тем устойчивее его положение. Больше ему рассчитывать не на что…
Квартирная хозяйка его Гликерия Банчиха встретила всю компанию недовольным ворчанием:
– Эко вас черти по ночам таскают, – бормотала она в сенях, идя впереди гостей в избу.
– Ты, Гликерия Ивановна, таганок бы нам развела да поджарила бы картошки, – сказал Возвышаев.
– А то ни што! Таганок вам, непутевым, в полночь разводить. Поедите и холодное…
Сели за стол, в переднем углу, под божницей. Возвышаев принес из чулана две бутылки водки, колбасы нарезал; Банчиха слазила в подпол, достала квашеной капусты и огурцов, картошки холодной поставила в жаровне, потом загремела самоварной трубой, смилостивилась:
– Хоть и грех в полночь чертей на огонь сзывать… Да ладно уж, самовар поставлю…
– А мы не боимся чертей-то! Пусть слетаются, – бодро сказал Ашихмин.
– Знамо, – согласилась Банчиха, – вы сами антихристы. Одной канпании с чертями.
– Хх-а! – покачал головой Ашихмин. – Никакой воспитательной работы не проводишь ты в домашней обстановке. Учти, Возвышаев, коммунист начинается с подъема, с постели, а не только в кабинете.
– А что, и в постели на коммуниста норма выработки полагается? – гоготнул Радимов.
– Тебе и в постель подай, что пожирнее, – проворчал Возвышаев.
– И потолще, – просипел Чубуков, и все долго смеялись, довольные своим остроумием.
У Возвышаева не оказалось ни рюмок, ни стопок, разливали по граненым стаканам. По полному. И выпили залпом…
Выпитая на пустой желудок водка быстро ударила в голову, развязала языки, Возвышаеву все хотелось отметить торжественность момента, наступающий «великий перелом», и он, кося глазом в сторону и вверх, на божницу, кому-то грозил:
– Это им не мирная теория врастания кулака в социализм. Здесь открытый бой, последний и решающий. Мы долго жили со связанными руками. Какая может быть революционная борьба за перестроение всего уклада, когда всякий мироед разгуливает у тебя перед глазами, а ты его пальцем тронуть не имеешь права? Ведь хочешь ты это признавать или не хочешь, а в социализм мы топали в теплой компании с кулаком и либералом, а проще говоря – с правыми элементами. И вот что противно, нас тут, на местах, сдерживали своими циркулярами высокие защитники этих правых.
– Да, это верно… Долго в цепях нас держали, как в песне поется. – Ашихмин обвел застолицу блестевшими от возбуждения глазами. – Думаете, вам здесь было труднее, чем там, наверху? Нет, дорогие товарищи, ошибаетесь. Нам, разрабатывающим теорию классовой борьбы в текущий момент, было еще труднее. Замечательный теоретик, секретарь ЦК, товарищ Преображенский еще в двадцать четвертом году в своей знаменитой брошюре доказал, что деревня, то есть богатая часть ее, должна стать тем капиталом, который надо потратить для построения социализма. А откуда еще взять этот капитал? Ведь колоний теперь у нас нет. Ту самую роль, которую играли при капитализме колонии, теперь должна сыграть деревня. Иного выхода нет. Но вся эта сволочь во главе с Бухариным подняла вопли: как? вернуться к военному коммунизму? Середняка обидели, кулака жаль! Ну ты сегодня пожалей кулака, а завтра он тебе горло перережет. Ведь говорили же им, говорили! Так нет, не послушали. Самого товарища Преображенского за борт! Троцкистом объявили. Да мало ли светлых голов, непримиримых борцов за истинный социализм посписывали со счета… Но товарищ Сталин теперь всех восстановил: и Пятакова, и Смилгу, и Преображенского. Наконец-то разобрались, кто враг, а кто друг. И теперь враги наши на собственной шее почувствуют наш объединенный удар.
– Это кому ж вы собрались шею-то мять на ночь глядя? – спросила Банчиха с печки.
– Ты, старая, посапывай в две ноздри. Не то я тебя за ноги стащу и на мороз выставлю, – сказал Радимов.
– Ах ты, собачий твой корень! Да я тебя сама выгоню. Вон, возьму кочергу и по башке.
– Я собачий корень? Да я тебя, в душу мать… – Радимов вскочил из-за стола.
– Охолони малость! – осадил его Возвышаев. – Сядь! Во-первых, ты у меня в гостях и не лезь в пекло поперед батьки. А во-вторых, с представителем беднейшего крестьянства разговоры вести в тоне разъяснения и убеждения, а не грубым окриком.
– Какая она беднейшее крестьянство? – ярился Радимов. – Это ж чистой воды кулацкое отродье. Или подкулачник.
– Вот вы и есть татарское отродье… Сказано – незваный гость хуже татарина, – ворчала свое с печи Банчиха.
– Опять! – грохнул табуреткой Радимов.
– Тише, тише…
– Я тебя не понимаю, Возвышаев, – сказал Ашихмин. – Ты вроде бы прикрываешь вылазки шовиниста…
– Какой она тебе шовинист? Это ж русская поговорка обзывать татарином.
– Хорошенькая поговорка! За такие поговорки судить надо по статье…
– Гляди-ка, какой вострый! Откелева он залетел к нам, этот воробей?.. Ишь перья-то распустил! Чирикает.
– Гликерия Ивановна, вы давайте без выпадов и оскорблений. Как-никак – все ж они гости, – посовестил ее Возвышаев.
– Гости гложут кости. А эти – сами за стол, а хозяйку в хлев норовят запереть. Это не гости, а разбойники с большой дороги.
Чубуков вынул изо рта трубку и сказал:
– Никанор Степанович, или ты уйми эту ведьму сам, или я ее в сугроб, а трубку вставлю в заднее место, чтоб не задохнулась. Слышь ты, кочерга старая? В бога мать…
– Ах вы, оторвяги каторжные! Сидят под божницей, в красном углу, и в бога костерят…
Банчиха колобком скатилась с печки, прошмыгнула под занавеску в чулан и вдруг вымахнула оттуда с ухватом наперевес, как с рогатиной:
– Вон из моего дома, супостаты краснорожие! Или счас караул закричу. Все село соберу… Пусть народ полюбуется – чем вы тут занимаетесь посреди ночи…
Не ожидав такого скверного оборота, веселая компания смолкла, как пораженная громом, – все смотрели на Возвышаева с немым вопросом и осуждением.
– Ладно, Гликерия Ивановна! – примиряюще сказал он, обращаясь к хозяйке. – Ну, погорячились ребята малость… Так ведь целый день не евши. Вот и опьянели со стакана. А пьяный, что малый. Какой с него спрос? Успокойся да и полезай на печь.
– Ишь ты, ягненком заблеял. Присмирели… Нет уж, дудки! Меня такие оборотни не разжалобят. И черт котенком прикидывается. Уходитя! – Она постучала ухватом в пол, подошла к порогу и ухватилась за дверную ручку. – Уходитя! Или счас иду к соседям. Всех соберу…
– Ладно, уйдем!.. – сказал Ашихмин, вставая. – Но учти, Возвышаев, эти выпады мы оформим по всем статьям. Вот они, свидетели, подпишут. И посадим эту ведьму.
– Мотри, сам не сядь в лужу посреди дороги, – крикнула от порога Банчиха.
– Хватит шуметь! – успокаивал ее Возвышаев. – Обидели, бедную. Нехорошо из своего дома прогонять гостей.
– Это не гости, а шаромыжники…
– Пошли, пошли! – поторапливал Ашихмин, берясь за полушубок. – Это уж не хулиганство, а сознательный выпад. Ну, мы ей покажем…
– Водку забери! – сказал Радимов Возвышаеву. – В кабинете допьем.
– А стаканы? – спросил Чубуков.
– Стаканы не трожьтя! – крикнула от порога Банчиха.
– Хрен с ними, – сказал Возвышаев, вставая. – Обойдемся крышкой от графина.