Текст книги "Мужики и бабы"
Автор книги: Борис Можаев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 50 страниц)
– Нет, – сказал Федот Иванович, – этот оборот не для нас. Наше богатство – вот оно! – выложил он на стол огромные, как лопаты, ладони. – К ним нужен еще добрый инструмент да справное хозяйство – иначе с голыми руками ничего путного не сотворишь. В каждом деле должен быть упор, но когда этот упор выбивают из-под тебя, тогда как? Ну, продам я хозяйство, продам инструмент, а самому куда деваться? В город на торги, что ли?
– Зачем в город? Здесь оставайся, – смиренно отвечал Томилин. – Вступай в колхоз. Уравняй себя со всеми иными прочими в этой видимой части. А дома, для себя – ты тот же мастер. Или тебе заказы не принесут? Принесут. Кому самопряху сделать, кому кадку, кому рубель… Да мало ли нужды в хозяйстве у каждого останется.
– Это что же выходит? Вы мне вроде бы советуете отвесть самому и лошадей, и коров, и весь инвентарь энтим голозадым? Отдай жену дяде, а сам ступай к б….? Нет уж, дудки. Пускай лучше порушат и хозяйство мое, и меня с ним, ежели ф есть у них такое право. А я погляжу, погляжу! – Клюев сжал кулаки и стукнул себя по коленке.
– О каком праве ты говоришь, Федот Иванович? – сказал Костылин. – Разве тебя по праву обложили? Ты же все налоги выплатил? Ну! И я выплатил. Я даже одно твердое задание оплатил, так второе дали. Откажемся – разорят вконец. Вон Лопатина в Степанове из дому выбросили и все имущество распродали. Ступай теперь на все четыре стороны, ищи свое право. Куда хоть жаловаться? – спросил он Томилина.
– В этой связи надо писать в президиум ВЦИК на имя товарища Калинина, – ответил Томилин.
– А что толку от этих писаний? – сказал Бандей. – Туда писать, что на луну плевать, только себя тешить пустой надеждой.
– Ну, не скажите, – возразил Томилин. – Михаил Иванович – свой человек, он из тверских крестьян.
– Ты сколько ему писал жалоб-то? – спросил его Прокоп. – У тебя на голове волос, поди, меньше будет, – глянул он на лысеющую голову Томилина. – И что ж, на все ответ приходит?
Тут расхлестнулась дверь, и, грохая сапогами, ввалился Федорок Селютан.
– Здравствуйте, с кем не виделись! – загремел он от порога. – Кого ждут, а кто и сам идет.
– У нас лишних не бывает, – отозвался хозяин. – Присаживайся, Федор! – И опять Томилину: – Вы вот что скажите: отчего этот свой человек из ВЦИКа многого не замечает? Или задание такое получил?
– До всех у него руки не доходят, – ответил Томилин. – Сколько нас? Миллионы! А он один. Но верить надо, что твое дело дойдет.
– Н-да. И тут верить надо, – сказал Иван Никитич. – А я вот вам что скажу, мужики. Политика – такая штукенция, что она существует сама по себе. Ты в нее вошел, как вот в царствие небесное, а назад ходу нет. Там уж все по-другому, вроде бы и люди те же, а летают; ни забот у них, ни хлопот – на всем готовом. А порядок строгий: день и ночь служба идет. Смотри в оба! Перепутаешь, не ту молитву прочтешь – тебя из ангелов в черти переведут. Нет, мужики, им не до нас, они своими делами заняты. Так что надеяться нам не на кого. Есть у тебя своя голова на плечах – вот и кумекай, чтобы не попасть как кур во щи.
– Извини, братец, но у тебя понятие о политике старорежимное, – усмехнулся снисходительно Томилин.
– А ты что, политик? Юрист, да? – спросил Селютан, выкатывая на него белки.
– Да, юрист, – качнул головой Томилин.
– Тогда ответь на такой вопрос: почему Ленин ходил в ботинках, а Сталин ходит в сапогах?
– Ну, это несерьезно!
– Как так – несерьезно? Видел на портретах – Ленин в ботиночках со шнурками. И брюки отглажены. Все честь по чести. А Сталин завсегда в сапогах. Почему?
– Такая уж форма одежды. Сталин – человек полувоенный, – ответил, пожимая плечами, Томилин.
– Чепуха! – сказал Федорок. – Ленин был человек осмотрительный, шел с оглядкой, выбирал места поровнее да посуше, а Сталин чертом прет, напролом чешет, напрямик, не разбирая ни луж, ни грязи.
Все засмеялись, задвигались, зашаркали сапогами.
Вошла в горницу через внутреннюю дверь худая горбоносая старуха, мать Клюева, прозванная на селе Саррой, хотя по крещению записанная когда-то Сосипатрой. Сурово и прямо глядя перед собой, она несла в протянутых руках графин с зеленоватой, как расплавленное стекло, самогонкой и краюху хлеба. Положив это добро перед хозяином, она все с той же погребальной строгостью прошла к переднему углу, зажгла лампаду перед божницей, перекрестилась, кидая щепоть пальцев длинной худой руки, и вышла все с той же сосредоточенной строгостью на лице, ни на кого не глядя и никого не замечая. С минуту все молчали, будто покойника пронесли.
Хозяин, нарезая хлеб, стараясь расшевелить притихших гостей, весело спросил Селютана:
– У тебя, Федор, на все есть готовый ответ. Скажи откровенно, платить мне штраф или нет? Только подумай сперва.
– Тут и думать нечего: ежели дурак, то плати штраф. За что? Сам подумай! Советской власти ты не должен. Налог внес, самообложение тоже, госпоставки всякие и тому подобное. А это – беднота дурит, она свой оброк на тебя наложила. Ротастенький старается, под корень тебя секут. Покажи им вот такую малину, – он заголил по локоть руку и покачал здоровенным кулаком.
– А если мое хозяйство разнесут? – спросил Клюев.
– Бери с собой Сарру и топай в Москву. Покажи ее в Кремле. Вот, мол, до чего нас довели. Они испужаются и все вернут тебе сполна.
Бородин не выдержал и захохотал, потом, сглаживая неловкость перед Клюевым, сердито сказал Селютану:
– Обормот ты, Федор! Тебя всерьез спрашивают, а ты жеребятину несешь.
Клюев, насупившись, молчал, а Иван Никитич, глядя в передний угол на ровно светившую лампаду, сказал, вздыхая:
– Ох-хо-хо! Жизнь окаянная настала. Мечемся, грыземся как собаки, прости господи! А про спасение души своей и подумать некогда. Я уж, грешным делом, совсем запамятовал. Что за праздник ноне, Федот Иванович?
– Праздник не праздник, а все ж таки день Иверской иконы Божьей Матери, – ответил Клюев.
– Да, да. Принесение иконы в Москву в царствование Алексея Михайловича. Спаси и оборони нас, царица небесная. – Костылин торопливо перекрестился и, склонив голову, задумался.
– Да, – подтвердил собственные мысли Прокоп. – Это верно. Кажное явление Божьей Матери своей иконой отмечено. Одно слово – акафист.
– Всего было семьдесят пять явлений Божьей Матери. А вот почему теперь их нет? – спросил все время молчавший Спиридон-безрукий.
– Явления Божьей Матери исторически никем не зафиксированы, – сказал Томилин. – То есть это вроде мифологии.
– Чаво? – Федорок поглядел на него с презрением и добавил: – В другом месте наставил бы я тебе самому эту пифологию под обоими глазами.
– Это не доказательство. Ты вот ответь человеку, почему теперь нет этих явлений? Ясно же, что религиозный дурман схлынул и вера в чудеса пропала.
– Дурман никуда не схлынул; кто был дураком, тот дураком и остался. А явлений нет потому, что бог махнул на нас рукой. Как вы, говорит, деретесь, так и разберетесь.
– Логика оригинальная, но ответ не по существу. – Томилин отвернулся от Селютана и забарабанил пальцами по столу.
Вошел Санька Клюев, одутловатый сутулый малый лет двенадцати. Он принес тарелку соленых огурцов и на деревянной чаше квашеный вилок капусты. Клюев-старший, заметив вилок на чаше, строго сказал сыну:
– Это кто ж надумал квашеный вилок на хлебную чашу класть?
– Бабаня подала из подпола.
– Бабаня! А ты чем думаешь? С него сок течет, а дерево влагу не любит. Живо тарелку!
Бородин глянул на чашу и поразился ее диковинной резьбе: по широким краям ее были рельефно выточены груши, да яблоки, да виноградные грозди вперемешку с игрушечными седелками и хомутами. И только теперь, будто в первый раз, заметил он и затейливую резьбу на божнице в виде петушков да лисиц, и косяки оконные и дверные, покрытые резьбой на манер церковных колонн, и верхний кружевной бордюр на изразцовой лежанке возле грубки. Ну и ну! Такое вырезать да выточить может только человек, и взаправду не спящий целыми ночами.
Санька принес еще тарелку и стеклянные стопки. Федот Иванович мотнул ему головой:
– Присаживайся!
И тот, зардевшись от радости, с повеселевшим лицом, сел на лавку. Федот Иванович нарезал вилок широкими ломтями, положил их на тарелку и полил конопляным маслом, в стопки налил самогонки.
– Ну, будем здоровы, если не помрем.
Выпили дружно, с выдыхом, потом шумно хрустели капустой, разгоняя по горнице тяжелый и смрадный запах сивухи.
– Явлений теперь нет, это верно, – сказал Федот Иванович. – Не слыхать про них что-то. А вот к чему знамения бывают?
– Какие знамения? – спросил Томилин.
– Обыкновенные. Летом на старом бочаговском кладбище спаренных волов видели. Не наших быков, а волов – с длинными, загнутыми кверху рогами. Пытались их взять и наговором, и молитвой, по-всякому. Пропадают. Не даются, и шабаш.
– Клад, наверно, – сказал Федорок.
– Клад рассыпается от удара. А эти даже к себе не подпускают. Пропадают! Растворяются в воздухе, как пар с воды. Нет, это не клад. Это знамение. Ох, не к добру. Вон, в Линдеровом лесу опять немка в белом появилась. В старые времена ходила она и плакала в Ивановскую ночь. А теперь, говорят, по осени ходит. Намедни Тарантас за дровами ездил. Да припозднился. Она его и встретила на порубке. Стоит на пеньке, плачет и все руки к нему протягивает. Лошадь как захрапит – да в сторону. Телега – со шкворня долой. Вожжи оборвались. Лошадь с одними передками умотала, а Тарантас пешком пришел. Инда поседел, говорят.
– Куда еще? Он и так седой как лунь, – сказал Прокоп.
– Что за немка в белом? Не призрак ли? – усмехнулся Томилин. – Ах, темнота ваша!
Федорок положил свою каменную пятерню на плечо Томилину, так что тот вильнул корпусом и охнул.
– Ты, паразит, зачем сюда пришел? Жалобы писать? Вот и сиди жди – когда твоя очередь подойдет. А в разговоры наши не суйся! Понял?
– Федор! – осадил его Бородин. – Ты где находишься, на базаре?
– Это он базарит. Начитанность нам показывает. А я ему об уважении напомнил.
– Линдерша, как говорится, здешняя. Эта не в диковину, – сказал Иван Никитич, потом сделал выдержку и понизил голос: – А вот что царская дочь появилась в наших краях, это, мужики, чудо из чудес.
– Фантазия. Царская семья вся была расстреляна, – не удержался от возражения Томилин и опасливо покосился на Федорка.
Тот с выжидательной готовностью уставился на Костылина: чего, мол, с ним делать – бить или подождать? – было написано на лице Селютана.
– Вся, да не вся, – сказал Костылин. – Анастасия уцелела. И за границей об этом пишут.
– Интересно, как могла уцелеть она, ежели их в подвале дома купца Ипатьева расстреляли всех в одну и ту же ночь?
– А ты что, сам расстреливал? – спросил все так же враждебно Томилина Федорок. – Ежели ф люди говорят, значит, видели ее. Ну, игде она появлялась? – обернулся к Ивану Никитичу.
– Говорят, она целый месяц в Касимовской типографии работала. Заехал за ней брат царя, Михаил. И по дороге в Пугасово они ночевали у Тихона Карузика. И будто бы, прощаясь, они сказали: граждане, пора надевать кресты. Теперь уж, мол, недолго. Мы вернемся еще.
– Интере-эсно! – покачал головой Федорок, потом вдруг заматерился, ударил по скамейке кулаком и заскрипел зубами: – Ух ты, мать твою перемать! Давай еще по одной дернем!
Клюев, разливая самогонку, повеселев, покосился на Прокопа:
– Ну, и что ты скажешь, Прокоп Иванович? Как, будем платить или нет?
– Я свое все заплатил. Больше мне платить нечем.
– А ты, Иван Никитич?
Тот горестно вздохнул и потер лысину:
– Эх, Федот Иванович, Федот Иванович! Ты, брат, человек опытный и с понятием. Ну неужто не видишь, что они только и ждут, чтобы мы заупрямились? Тут нас и ахнут, как быка по лбу. Как вон с Лопатиным поступили, так и с нами будет. Надо платить.
– А ты что отмалчиваешься, Андрей Иванович? – спросил Клюев Бородина.
– Иван Никитич прав. Ва-банк теперь не играют. Не такое время. Заупрямишься – и сразу пойдешь в расход. Иные прыткие из начальства только этого и ждут. Он, мол, несговорчивый. Зачем же самому напрашиваться на конфискацию? Зачем облегчать им работу?
– Постой! Но ведь ты сам не внес сто пятьдесят пудов сена?!
– Я действовал окольным путем. Руку позолотил. Тройку гусей отдал. У меня приняли. А ты и говорить ни с кем не хочешь.
– Не с кем говорить. Да об чем? Отдать семьсот рублей – значит, свести со двора обеих лошадей и корову. Больше продать нечего. А что мне делать без скотины? Как Томилину, по дворам итить? Нет уж, своими руками хозяйство рушить не стану. Пусть берут, что хотят. – Он поднял стопку. – Эх, двум смертям не бывать, одной не миновать. Поехали!
Уже по-темному вернувшись домой, Андрей Иванович застал у себя Ванятку Бородина, тот сидел на деревянной приступке запечника и покручивал свои пышные цыганские усы, а за столом – целая орава белоголовых ребятишек. Кроме четверых своих сидело еще три Мишиных девочки, и деревянными ложками все дружно хлебали жидкую молочную кашу – разварку. Андрей Иванович с недоумением глядел то на ребят, то на жену, сидевшую поодаль от стола на табуретке, то на лукаво ухмылявшегося Ванятку.
– Папаня, мы на ту сторону пруда переезжаем, – похвасталась из-за стола Елька. – Как все съедим, так и переедем, маманя говорит.
– Дак чего, с прибылью, значит? – сказал Ванятка, здороваясь с хозяином.
– Откуда бог послал? – спросил Андрей Иванович Надежду, кивая на ребятишек.
– Вон, Иван привел.
– А Соня где?
– А черт ее знает…
– Заболела, что ли?
– Ага… той самой болезнью, которую лечат чересседельником по толстой заднице, прости господи, – ответила Надежда.
– Наша мамка с дяденькой Павлом ушла, – сказала от стола шестилетняя Маруська, старшая.
– Куда ушла? – еще не понимая, спрашивал Андрей Иванович.
– На собранию, – опять ответила Маруська и хвастливо добавила: – А дяденька Павел принесет нам конфе-эт. Если мы будем сидеть тихо и не орать.
– Какое собрание? Какой Павел? – начиная терять терпение, раздраженно спрашивал Андрей Иванович.
– Твой друг, Кречев, – сказала Надежда. – Увел ее, суку… туда, где черти собираются на шабаш.
– Постой, постой… Кречев увел Соню? – бледнея от скверной догадки и как бы не веря еще тому, что случилось, спросил Андрей Иванович.
– Господи! Вот пихтель-то… – хлопнула себя по коленям Надежда. – Да все село об этом языком треплет, а до тебя все еще никак не доходит.
– Гадина! Подлюка! Убить ее мало! – взорвался Андрей Иванович и, сжав кулаки, скрипя зубами, бросился в горницу.
– Дошло наконец, – сказала Надежда и, обращаясь к Ванятке: – Погоди малость, не ходи к нему, счас он отойдет… Не то с ним толковать теперь, что с цепным кобелем.
Из горницы послышался грохот передвигаемых табуреток.
– Ну, за табуретки взялся, – пояснила Надежда, прислушиваясь, и вдруг зычно крикнула через дверь: – Ты смотри, комод не опрокинь, Саранпал! Или я тебе покажу гром среди ясного неба. Ступай, ступай! – заторопила она Ванятку. – Расскажи ему, всю картину распиши – не то он и в самом деле как бы чего не поломал.
Ванятка застал сердитого хозяина, рыскающего по горнице, как тигра в клетке.
– Гадина! Сука! Всю нашу родню опозорила! А Пашка-то, Пашка! Вот подлец! Я ли его не поил? Его ль не привечали всей семьей. А он, как вор. Хуже Ваньки Жадова. Где они? Скажи, где?
– Да погоди ты кипятиться. Все узнаешь в свое время.
– К черту это время! Не хочу ждать. Говори сейчас же, ну! – подступал Андрей Иванович к Ванятке.
– Откуда я знаю? Кабы знал, к тебе бы не привел детей, голова два уха. Ты сядь. Чего кипятишься, как паровоз? Что ты, в самом деле, иль дите малое, иль не замечал, как увивался вокруг тебя Кречев! Все к Марии норовил подмулиться, так, видно, по зубам получил. А Соня податливей оказалась. Вот он и подлагунился.
– Ах, стерва! Ах, сука! – Андрей Иванович достал кисет и трясущимися руками, рассыпая махорку, стал скручивать цигарку. – Опозорила всех нас.
– Да что она тебе, жена или дочь?
– Какая разница! Семья-то одна. Сам, головастый, в Юзовку укатил, а на меня свалил все. Я ж ей и дров вожу, и картошку… Дом вон строю. Она ж рядом, рука об руку. И такое выделывает? А что, ежели забрюхатеет? На меня ж пальцем указывать начнут. Ведь целыми днями со мной крутится, в пустом доме. А-а! – и головой замотал.
– Да ты садись! Что мы, как на большой дороге встретились, – уговаривал его Ванятка. – Давай сядем – и я тебе все расскажу.
Сели на диванчик, закурили.
– Я, грешным делом, думал, что ты с умыслом не замечаешь. Или отношений портить не хочешь. Все ж таки он председатель.
– Да пошел он от меня к едрене фене со своим председательством! – взорвался опять Андрей Иванович.
– Ну, ясное дело. Тогда слушай все по порядку. Она ж квартирует напротив меня, и видно же все… Правда, ходил он к ней только по-темному. И с поля заходил, как волк. По ночам, когда девчонки засыпали. И уходил на заре. Однова мы с ним встретились. Я шел на Тимонино болото, мерин у меня там на приколе пасся. Вот тебе, только я вышел на конопляники – и он тут как тут, через плетень лезет. Павел Митрофаныч, говорю, ты что, или за терном лазил? Я, говорит, Иван Евсев, за тем терном, который только ночью в постели щелыкают. И еще подмигнул мне. Ладно. Встрел я ее как-то в картошке на задах. Вокруг никого. И говорю: Соня, ты все ж таки мужняя жена, на тебя дети оставлены. Хоть они тебе и чужие, но ведь матерью зовут. Мотри, говорю, ежели они пожалуются на обиды, я тебя ущучу перед всем селом. Да чхала, говорит, я на ваше село. А к детям ты не прикасайся. Ладно. Стемнелось ноне, собрались мы ужинать. Вот тебе сосед Ботик – грох, грох в окно. Я выглянул: чего тебе? Ступай, говорит, к Соне. Там дети криком надрываются. Схватил я куфайку – и туда. Прибегаю. Заперто на висячий замок. Прислушался, а в доме разлюли-малина! Кошки орут дурным голосом на чердаке, и дети в три голоса в избе визжат, будто кто их режет. Я поднял камень с дороги, ахнул им по замку, ажно дужка отлетела. Вошел – они ко мне, вцепились в штаны и все треской трясутся. А кошки, кошки на чердаке еще пуще заливаются. Я успокоил детей, залез на чердак, а там одна кошка в капкан попалась – на кадке с мясом поставили капкан, а вторая (кот, наверно) за боровом[13]13
Лежачая дымовая труба на чердаке.
[Закрыть] сидит и перекликается с этой дурным голосом. Прогнал я кошек, спустился к детям, спрашиваю: где мать? Ушли с дяденькой Павлом, а нам конфет дали и спать уложили. Ну, я туда-сюда. Посидите, говорю, я ее счас найду. Ой, дяденька Ваня, не уходи ради Христа! Вцепились опять в меня, дрожат… Ну что делать? Крикнул свою Нешку: посиди, говорю, с ними, а я Соню поищу. Сбегал в клуб – нет. На квартиру к Кречеву – нет. Оставлять ребят одних – плачут. И есть просят. Я их одел и к тебе вот привел, а Нешку послал Соню искать. Найдет – скажет нам. Нет – пусть у тебя заночуют. Небось придет.
– Ну, уж я с ней поговорю, – мстительно сказал Андрей Иванович. – Придется братьев звать. Надо что-то делать. Или Михаила вызывать?
– Это уж непременно. Не то она детей загубит.
Вошла Надежда:
– Вы чего ж тут расселись? Давайте к столу, самовар подходит.
– Тут поговорим. Там ребятишки, все ж таки неудобно, – возразил Андрей Иванович.
– Чего они понимают? – сказала Надежда.
– Все они понимают… Говорю вот, Михаила придется вызывать, иначе детей загубит.
– Вызывай… Да толку-то от него, – махнула рукой Надежда. – Он, головастый, в рот ей глядит, как телок в помойное ведро. Что она захочет, то и вытворяет с ним.
Ванятка хохотнул, а Надежда, подстегнутая этим смешком, набросилась на мужа:
– Еще два года назад я вам что говорила? Она жить с детьми не будет. Ее ж за версту видать – вертихвостка. А вы что? Слюбится – стерпится… Стерпелось… Если уж кому и приходится терпеть, так детишкам. В прошлом годе, как раз перед отъездом Михаила, – обернулась она к Ванятке, – прибегает ко мне Маруська, старшая. Мы завтракали как раз. Она, бедная, глаз от стола не отводит. Ты что, аль есть хочешь? Хочу. Мы, говорит, не завтракали. А где мамка? На конопляники ушла. Что ж она вас не покормила? У нас, говорит, ничего не сварено. Хлебца поели – и все. Ладно, накормила я ее и повела домой. Смотрю – у них посреди стола лежат краюха хлеба и нож. Они, бедные, и отрезать хлеба толком не умеют. Так, пощипали от него, как мышата. И на печи сидят. Я залезла в подпол, набрала картошки, наварила им, намяла, маслом заправила и накормила. Мои девки повеселели и защебетали, как галчата. Ну, ладно, думаю про себя, ужо я устрою тебе, головастый дурак, представление. Кто-то, видать, вызнал и предупредил их. Пришла я вечером – Соня прикинулась больной, в постели лежит. А сам сидит за столом, ужинает и пыхтит, как самовар. Я и говорю: Соня, пошто ты детей не кормишь? Иль у вас картошки мало? Иль некогда помыть ее да отварить? Сказала бы нам, что тебе некогда. Мы придем, наварим и натолкем. Ой, господи, застонала она, помереть спокойно не дадут. Сердце у меня заходится, Миша! А он надулся до красноты, как рак ошпаренный, и говорит: что ж ты нам жить не даешь? Ту жену отправили на тот свет и теперь за эту беретесь. Ах ты, тара большелобая… Дурак ты, дурак и есть. Мне-то что? Я плюнула да ушла. Это ж надо такое сказать: ту жену со свету сжили. Да она ж больная была, чахоточная. Я за нее всю войну ворочала и в поле, и в лугах. Ей сроду пахать не давали. Все на мне выезжали…
– Ну хватит тебе свои заслуги расписывать! – оборвал ее Андрей Иванович. – Самовар, что ли, принеси.
– Что, не любишь правду слушать? Ну да, правда – она всем глаза колет, – сказала Надежда и вышла.
– Я зачем еще зашел к тебе… – Ванятка кашлянул, помялся и вынул из брючного кармана измятую брошюрку. – Вот, прислали нам устав колхозный. Может, посмотришь.
– И смотреть не буду, и говорить не о чем.
– Это ты напрасно. Здесь, например, сказано, что мелкий скот можно на дому держать.
– Где хотите, там и держите. А разговаривать нам не о чем. И не хочу я говорить с вами!
– За что ты дуешься на нас?
– За что? – поднял голову Андрей Иванович. – Старое зашло, а новое наехало. Вы за что Клюева и Прокопа в расход пускаете? Какие они кулаки? Это трудяги из трудяг!
– Ты на меня так орешь, будто я руководил тем собранием, на котором обложили их подворкой.
– Ты же там сидел!
– Сиде-э-эл! – передразнил его Ванятка. – А что толку от моего сидения? Иль ты хотел, чтоб я, как Серган, бросился с кулаками на Сенечку и на Ротастенького? Шалишь! Я не о двух головах. Дураков ноне нет.
– Ну вот и собирайтесь все умники в свой колхоз. А меня тянуть нечего. Гусь свинье не товарищ.
– Все делишь на свиней да на гусей, все от старого понятия идешь. А того понять не хочешь, что в колхозе с дележкой будет покончено. Ни бедных, ни богатых не будет. Никаких меж, не токмо что в поле… Промеж нас все уравняется. Миром одним жить станем. Ми-иром.
– Миром? Ты видел, как в свинарниках свиньи живут? Когда кормов вдоволь, еще куда ни шло. А чуть кормов внатяжку, так они бросаются, как звери. Рвут друг у друга из пасти. А то норовят за бок ухватить друг друга или ухо оттяпать.
– Дак то же свиньи.
– А человек зарится на чужое хуже свиньи.
– …и кормов, говоришь, мало, – продолжал Ванятка свою мысль. – А у нас в колхозе еды будет вдосталь. Это самое придет, изобилие.
– Откуда оно к вам придет? С неба свалится? Чтобы достаток был, надо хорошо работать. А человек только тогда хорошо работает, когда чует выгоду. У вас, сам же говоришь, выгоды не будет. Все на сознательность. Какая у нас, к черту, сознательность? Где ты ее видел? У кого? У Ротастенького сознательность, да? Или вон у Степана Гредного? Да с такою сознательностью вы до точки дойдете, до голодного пайка. И пойдет между вами грызня. Еще похлеще свиней начнете рвать все, что можно.
– Это ты напрасно… У нас собирается уже более тридцати семей. И не одни Степаны Гредные да Ротастенькие. И брат твой, Максим, и вон – сам Успенский к нам вступает.
– Слыхал, – сказал Андрей Иванович, поморщившись. – Максиму в деревне делать нечего. Он лоцман. Привык указания давать. И здесь норовит распоряжаться. Поди, каким-нибудь завхозом станет. А Успенский что ж? Успенский – учитель. Не все ли равно, где ему числиться, – в единоличниках или в колхозниках?
– Он же все свое имущество отдает! И дом, и сарай, лошадь, обоих коров. Весь инвентарь!..
– И правильно делает. Ему этот инвентарь, как собаке пятая нога. А дом? Что ж ему пустому стоять? Имей совесть, скажут. Сам не догадываешься отдать – отберем. Он не дурак, Успенский.
– Все у тебя с умыслом. Каждый идет в колхоз вроде бы по нужде или выгоду ищет. Так неуж нет таких, кто по чистому желанию вступает?
– Таких дураков, Иван, маловато. Пока… – Андрей Иванович подумал и добавил: – Не то беда, что колхозы создают; беда, что делают их не по-людски, – все скопом валят: инвентарь, семена, скотину на общие дворы сгоняют, всю, вплоть до курей. То ли игра детская, то ли озорство – не поймешь. Все эти куры, гуси да овцы с ягнятами перепутаются в общей массе да передохнут, и семена сортировать надо, и лошадей в руках держать, каждому поручать ее под роспись, чтобы ответственность чуял. Что с ней случится – пороть нещадно виновника. И за землю так же отвечать надо: за каждое поле, за каждый клин ответчик должен быть, чтобы спросить с кого! Видал я в колхозе «Муравей», как они работают. Поля и лошади общие, да. Но вся остальная скотина своя, по дворам стоит. И за каждую лошадь свой ответчик, и за каждое поле – тоже. А теперь и «Муравей» ликвидируют. Все под общую гребенку чешут, все валят в кучу. Нет, так работать может только поденщик. А мужику, брат, конец подходит.
– Какой же конец? Все в колхоз соберемся, и мужик сохранится.
– Э, нет! Это уже не мужик, а работник. Мужик – лицо самостоятельное. Хозяин! А хозяйство вести – не штанами трясти. То есть мужик способен сводить концы с концами – и себя кормить, и другим хлебушко давать. Мужик – значит, опора и надежа, хозяин, одним словом, человек сметливый, сильный, независимый в делах. Сказано – хозяин и в чужом деле голова. За ним не надо приглядывать, его заставлять не надо. Он сам все сделает как следует. Вот такому мужику приходит конец. Придет на его место человек казенный да работник… Одно слово, что крестьяне.
– Вота, завел панихиду. Новую жизню надо песнями встречать, а ты за упокой тянешь.
– Для кого жизнь, а для кого и жестянка.
Вошла Надежда, а с ней краснощекая с мороза рослая девица в пуховой шапочке, племянница Ванятки.
– Вот она, окаянная, что делает! – опережая Нешку, затараторила Надежда. – На попойку собиралися к Фешке Сапоговой.
– Кто окаянная? Нешка, что ли? – спросил Андрей Иванович, плохо соображая, и весь еще наполненный своими мыслями.
– Какая Нешка, бирюк? Соня! Гуляют с Кречевым у Фешки.
– Кто вам сказал? – спросил Ванятка.
– Да вот она, – указала Надежда на Нешку.
– Ты что, была у них? – спросил опять Ванятка.
– Нет, мы в окошко подглядели… С завалинки, – сказала Нешка, от смущения прикрываясь варежкой.
– Ну, я туда не ходок, – сказал Ванятка. – Меня Фешка и на порог не пустит.
– Ладно, я сам схожу, – сказал Андрей Иванович, вставая.
Еще ранним утром Кречева вызвал по телефону сам Возвышаев. Не успел тот переступить порог сельсовета, как оглоушила его дежурившая ночью у телефона Козявка:
– Павел Митрофаныч, тебя разыскивают.
– Кто это по мне соскучился?
– Возвышаев велел итить немедленно в РИК. Колепа на кватеру за тобой бегал. А теперь к Бородиным пошел.
– Зачем?
– Мы думали – ты тама.
– Думает боров…
Но Кречеву не дал договорить заверещавший телефон. Он подошел к стене, снял трубку и, закрываясь кулаком от Козявки, сказал:
– Кречев слушает.
– Ты где шляешься? – сердито спросил голос Возвышаева.
– Где я шляюсь? День только начинается… Вот, на работу пришел.
– А ночью в прятки играешь?
– Это мое дело. Ночь существует для отдыха.
– Отдыхать будем при коммунизме, когда колхозы построим. А пока не до отдыха. Изволь оставлять свой адрес, где ночуешь. У нас боевая обстановка, понял?
Кречев выругался про себя, запыхтел, но ответил покорным голосом:
– Понял.
– Сегодня же, и немедленно, вручите повестки кулакам Алдонину и Клюеву, которые злостно уклоняются от сдачи хлебных излишков.
– Какие повестки? Мы их известили и насчет штрафа предупреждали.
– Предупредить вторично. И ежели в течение двадцати четырех часов не выплатят штрафа, то по истечении срока приступить к конфискации имущества вышеупомянутых кулаков.
– В каком разрезе?
– В обыкновенном. Конфисковать все. Дом, сарай, подворье, инвентарь оставить в собственность за сельсоветом, все остальное, вплоть до одежды, продать в счет погашения штрафа. Ясно?
– Ясно.
– Подготовьте комиссию. Соберите членов, проинструктируйте.
– Завтра соберем.
– Нет, не завтра, а сегодня. Завтра же, с девяти часов утра, приступить к исполнению. Вот так – коротко и ясно: конфисковать!
– Может, кто из РИКа возглавит комиссию? Пришлите представителя.
– Никаких представителей! Вы сами не дети. У вас – власть, вы и распоряжайтесь. Работать двумя группами. Ты одну возглавишь, а Зенин другую. И не забудьте взять с собой работников милиции. Чтоб никаких вспышек на стихийность. Закон и порядок.
– Ясно.
Кречев повесил трубку и обалдело поглядел на Козявку. Та стояла у порога и силилась отгадать – за что ругают председателя. Что ругают – это она догадывалась по тому, как он замер на месте, словно его мешком накрыли. Глядел он на нее, глядел и выматерился.
– Дак мне чего, итить? – спросила Козявка.
– Позови ко мне Левку и Зенина и уходи домой.
Как эта конфискация выглядит на деле, Кречев себе не представлял. Он ходил по своему кабинету, давил скрипучие половицы и думал, старался вообразить, как это он придет к Федору Ивановичу, с которым пил не однажды, и скажет ему: «Выйди вон! Сейчас мы твои пожитки продавать будем…» А если тот не пойдет, дан чего ж, вязать его? Силом выводить?
Первым пришел Левка Головастый, он заполнил стандартные повестки насчет штрафа, оба расписались, шлепнули печатью, и рассыльный Колепа помотал к «вышеупомянутым» кулакам. А что дальше?
– А дальше я ни бе, ни ме, ни кукареку, – сказал Кречев. – Надо ждать Зенина.
Пришел и Зенин, пришел важный, с парусиновым синим портфелем, в кожаной фуражке, полученной из районного распределителя, и в хромовых сапогах с галошами.
– Ну что, комарики-сударики? Получили боевое задание и растерялись? – весело спросил он от порога. – Эх вы, телята на поводу классового врага. Быками надо становиться, реветь и землю рыть. Сейчас я вам покажу, что надо делать.
Он кинул портфель на стол, фуражку на портфель, пиджак расстегнул, и закипела работа.
– Сперва надо комиссию составить. Значит: ты, да я, да мы с тобой. Еще кто?
– Да я с чернильницей, – пропищал Левка.