355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Можаев » Мужики и бабы » Текст книги (страница 38)
Мужики и бабы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Мужики и бабы"


Автор книги: Борис Можаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)

10

Накануне Нового года Соня Бородина получила письмо от мужа из Юзовки – едет. Батюшки мои! Что делать? Куда деваться? Деньги, что присылал он на кладовую, – без малого тысячу рублей, – все истратила. Занять на время, чтоб отчитаться? У кого? Кто даст? Бежать ежели в город… Чтоб устроиться. На какие шиши? Может, Паша поможет, посоветует, что делать…

С наступлением темноты она пораньше уложила ребятишек в постель и пошла к Семену Жернакову, у которого жил на квартире Кречев. Душой понимала – нельзя туда идти: хозяйка, Параня Жернакова, была взята от Бородиных и доводилась родной сестрой Михаилу. Что подумает она, как посмотрит? Поди, догадается – зачем припожаловала. Но что делать? Не ловить же Кречева посреди улицы или в сельсовете при честном народе.

Двухэтажный кирпичный дом Жернаковых стоял в центре села, позади общественного трактира. На втором этаже, который занимал Кречев, – темно, внизу в двух окнах светился огонь. Входная дверь в нижний этаж вела прямо с улицы, как в кладовую. Раньше весь низ занимала бакалейная лавка – потому и не было сеней и вход был с улицы. Соня потянула на себя скрипучую дверь и нырнула вниз с высокого порога вместе с белым облаком морозного воздуха.

Паранька сидела в передней за столом, вязала чулок. Двое ребятишек под висячей лампой готовили уроки. Топилась грубка.

– Здравствуйте вам! С добрым вечерком! – Соня расстегнула верхний крючок шубенки и ослабила затянутую на шее шаль, оставаясь стоять возле дверей.

– Садись вон на скамью. В ногах правды нет, – сказала хозяйка, не отрываясь от чулка и не сделав ни малейшего движения навстречу гостье. У нее был высокий, как и у всех Бородиных, нос и впалые маленькие глаза, отчего она казалась подслеповатой. Ребятишки тоже исподлобья недружелюбно поглядывали на Соню.

Соня села на скамью и, опершись руками о колени, сделала как можно более озабоченный вид.

– Я эта… Посоветоваться к тебе, сестрица.

Паранька только головой мотнула, продолжала вязать, не глядя на нее.

– Письмо прислал Миша. Обещает к Рождеству приехать. Надо бы собраться по такому случаю. Я все наготовлю сама и вина накупила. Только изба-то у нас не для гостей – посадить негде.

И опять молчание…

– Хозяин ай со скотиной убирается? – спросила Соня.

– Где-то по дворам шастает, – ответила Параня.

– Вот я и не знаю… С ним бы посоветоваться. Может, у вас соберемся?

– Будет тебе дурака-то валять, Соня. Ты, никак, за один стол хочешь усадить мужа и полюбовника Кречева, – сверкнула на нее вспыхнувшими глазами хозяйка.

– Ой, что ты, господь с тобой! Какой он мне полюбовник? Так, языками треплют. А ты на веру берешь. У меня еще дело к нему.

– Эка приспичило на ночь глядя… Дело у тебя к мужику? Постыдилась бы.

– Ой, что ты, господь с тобой! Об чем ты все толкуешь? Я в Пугасово собралась назавтра съездить на базар. А он будто обоз с утра отправляет. Вот и хочу попроситься – может, разрешит с обозом. Я бы за ночь собрала кое-что. Где он? Дома, что ли?

Хозяйка помедлила и сказала:

– В клубе на заседании.

– Там вроде бы вечер сегодня. Представление.

– А кто их знает, басурманов. Пост, а у них веселье. Черти рогатые.

– Дык как же насчет сбора? У вас нельзя, значит?

– Семен говорил, будто бы Андрей собирает к себе. У них и горница попросторнее нашей, – нехотя отозвалась Параня.

– Андрею Ивановичу завсегда больше всех надо. Не мужик, а сваха, – проворчала Соня, вставая. – Ну, я пойду. На базар вот собираюсь, кое-что купить к приезду Михаила. Наш базар совсем разогнали, окаянные души.

– Нечего на нем продавать… Скот под запретом и зерно тоже. Все даром норовят взять. Времена подошли непутевые.

– Пойду поищу его, – сказала от дверей Соня.

– Ступай, ступай, милая. Авось обрящешь колотушкой промеж глаз.

Соня вышла на улицу с таким чувством, будто взашей ее вытолкали. И тошно совсем сделалось. Идти в клуб, на люди, ловить его за полу – последнее дело. Но иного выхода не было. С утра он уезжает в Пугасово. А там вернется к самому приезду Михаила. Об чем тогда говорить? Шла в клуб, а сердце колотилось в самой глотке, и ноги заплетались. Шла и злилась не на того, кто позор положил на ее голову, с кем деньги в кутежах промотала, а злилась на мужа, которого не видела почти два года.

«Эх, Тара головастый! – это прозвище Михаила. – Бросил меня на произвол судьбы и в ус не дует. Легко ли одной бабе горе мыкать? Я греха не искала, не шастала по гулянкам. Он сам нашел меня среди бела дня и свалил в одночасье. Разе устоять слабой бабенке безо всякой опоры и поддержки? Вон, святые апостолы и те в одиночку грешили. Господи, господи! Прости ты меня, Христа ради, окаянную. Вразуми, что делать? Куда деваться?..» – так думала она и шла прямехонько в клуб.

Это культурное заведение открыли в Тиханове еще в прошлом году – переделали старую кирпичную церковь, а летом пристроили еще большие деревянные сени и назвали их по-заграничному – фойе. Но тихановцы звали по-своему – фуе. К Новому году эти деревянные стены изнутри обклеивали шпалерами и вешали на них большие картины, писанные масляными красками, на тему: «За грибами в лес девицы гурьбой собрались…», «Охотник на зорьке возле озера», «Иван-царевич верхом на сером волке».

Девицы, собравшиеся по грибы, стояли возле леса в цветастых платьях и смотрели прямо перед собой большими белыми глазами; серый волк, на котором ехал Иван-царевич, похож был не то на безрогого козла, не то на карликовую лошадь, а охотник с бородой поэта Некрасова держал наперевес двустволку и тоже смотрел круглыми белыми глазами на клубную публику. Заведовал новым клубом сын Тараканихи – Ванечка Таракан. Он и в самом деле смахивал на таракана – худой, черноволосый, в длинном черном пиджаке из чертовой кожи, он вихрем носился по Тиханову, на лошади не догонишь. «Ванечка, пусти кино посмотреть!» – кричали ему ребятишки. «Приходите динаму крутить. Тогда пущу», – отвечал он на бегу.

Возле клуба постоянно табунились безбилетники. Ванечка всех записывал в тетрадь и пускал по два человека в кинобудку – крутить динамо-машину. Одни упарятся – отваливают в сторону. Других пускает. Те крутят и смотрят в окошко кино до тех пор, пока не осоловеют. От охотников отбоя не было. В дверях стоял Макар Сивый, держал здоровенную запирку, пропускал только по билетам да по Ванечкиным запискам.

На этот раз наружные двери были раскрыты настежь, а возле внутренних, тоже незапертых, сидел на табуретке Макар и лузгал семечки.

Соня чинно поздоровалась с ним и спросила:

– Чегой-то нынче все ворота нараспашку? А говорили, будто представление новогоднее.

– Отменили представление. Собрание проводят, по случаю пятидесятилетия Сталина.

– Дык он чего, приехал, что ли?

– Ага. Верхом на облаке.

– Не пойму я чтой-то. Как же так, именины справляют, а именинника нет?

– А очень просто. Вредительство обнаружено.

– Игде? – испугалась Соня.

– А тута, в этом самом… в фуе.

– Какое ж вредительство?

– Стены обклеивали… Шпалеров не хватило. Дали газет. Ну, стали эти газеты сажать на кнопки. На газетах портреты Сталина. Кто-то и угодил ему кнопкой в глаз. Стал народ собираться. Смеялись. У него, говорят, чертов глаз. Как у филина. Сунься за ним… Он те, говорят, в преисподнюю затянет. Хишшник, одним словом, стоят смеются. А тут Зенин пришел. Это что, говорит, такое? Вместо новогоднего представления антисоветскую демонстрацию устроили. Наш Таракан с перепугу в щель забился. А Зенин отменил представление, сходил в РИК, привел оттуда начальство, и вот собранию устроили. Сходи послушай…

В фойе было безлюдно, в раскрытые двери из зала долетал громкий и сердитый голос Зенина. Соня подошла к дальней от сцены двери и, раздвигая тяжелую портьеру, заглянула в зал. На сцене за столом сидел Возвышаев с каким-то незнакомым кучерявым человеком. А на трибуне говорил Зенин:

– Это ж надо дойти до такого членовредительства, чтобы самому товарищу Сталину, вождю мирового пролетариата, на стенке в фойе глаз пришпилили. Они выбрали самый подходящий момент – когда вся страна отмечает торжественно пятидесятилетие дорогого вождя, решили такой зловредной выходкой скомпрометировать всесоюзное мероприятие. Здесь не простое хулиганство. Это явные происки классового врага. На эту вражескую выходку мы должны ответить еще более активным проведением сплошной коллективизации, сбором хлебных излишков и массовой контрактацией скота. Руководство нашего района сделает соответствующие выводы и проведет по всем селам собрания по чествованию товарища Сталина, по развенчанию культа рождества Христова, с одной стороны, и осуждению кулачества и его гнусных пособников – с другой…

В зале много публики – все молодежь; по ярким цветастым шаленкам видно было – на представление явились. Кречева не было ни на сцене, ни в зале. Соня вернулась к Макару и спросила:

– А чегой-то нашего председателя не видно?

– Он в кинобудке, Ванечку распекает.

Соня вынула из кармана шубы целую горсть подсолнухов и всыпала в необъятную пригоршню Макара.

– Ой, Макар, милый! Не в службу, а в дружбу, позови Кречева. Только не говори, что я его жду. Скажи, мол, из сельсовета рассыльная. Я и в самом деле из сельсовета, – соврала Соня. – Скажи, его по телефону вызывали. Пусть выйдет на час. Я подожду его на выходе.

Макар, тяжело подминая половицы, как медведь, косолапя чунями, пошел в кинобудку. Через минуту из клуба вышел Кречев и громко спросил с крыльца:

– Кто меня тут вызывает?

Соня вынырнула из-за двери и сказала игриво:

– Ой, какой ты грозный!

– Ты что, опупела? – Кречев сердито уставился на нее и запыхтел, будто его выдувало изнутри.

– Не сердись, Паша… У меня беда.

– А мне-то какое дело? Ты забыла, что я председатель Совета? И официально вызывать меня имеют право только должностные лица. Понятно? Что ты мой авторитет позоришь?

– Я же тебе говорю – у меня беда. Миша едет.

– Ну и что?

– Как – что? Нам поговорить надо, посоветоваться… Куда мне деваться?

– Ладно, завтра поговорим. А сейчас мне некогда. – Кречев направился к дверям.

Но Соня бросилась перед ним, загораживая дорогу:

– Ты же завтра уезжаешь с обозом!

– Приеду… Увидимся еще, не бойся… – Он хотел отстранить ее рукой.

Она поймала его за рукав пиджака и, приблизив к нему гневное лицо с блестевшими глазами, зло сказала:

– Если ты сейчас не пойдешь со мной, я тебе тут же, посреди клуба, такое представление устрою, что похлеще вашего митинга будет.

– Но-но потише… Ты что, или в самом деле тронулась? – опешил Кречев.

– Как по ночам шастать ко мне – здоровой была. А теперь тронулась?

– Ладно, говорю, ладно… Ступай домой. Я сейчас приду. Не вместе ж нам по селу топать.

– Если не придешь, завтра утром в сельсовете при всем честном народе опозорю…

– Приду, приду, – уже примирительно сказал Кречев и нырнул в двери.

Придя домой, Соня поставила самовар, накрыла на стол огурцов да грибов соленых, бутылку водки достала, попудрилась перед настольным зеркальцем, желтые косы венцом уложила, лучшую кофточку свою надела – белую, вязанную из козьего пуха, и, вся красная от волнения, не зная куда деть себя, стояла навытяжку, прислонясь спиной к теплой грубке, ждала, прислушиваясь к каждому шороху и скрипу. Вот зашумел самовар, и наконец трижды грохнула щеколда. Пришел!

Она бросилась сама раздевать его и виновато лепетала:

– Ты прости меня, Паша, милый… Я ведь по нужде великой потревожила тебя… Разве я не понимаю, что тебе нельзя со мной на людях показываться. Ведь ты большой начальник… А я кто такая? Последняя беспутная бабенка…

– Да не в том дело, голова два уха. Я не стесняюсь тебя и не боюсь никого, но просто форма службы такая. Ежели ты при должности, то веди себя осторожно насчет этого самого… Не то надают по шее да еще из партии исключат. – Кречев разделся, одернул гимнастерку, складки разогнал за спину и сказал: – Фу-ты ну-ты, лапти гнуты. А ты нынче фартовая. Прямо как сдобная булка из калашной. О! И пахнешь сытно. – Он сграбастал ее, как сноп, приподнял и поцеловал в губы.

Она обхватила его за шею, уткнулась в плечо и вдруг заплакала.

– Ну ладно, ладно… Чего ты зараньше времени слюни распустила, – утешал он ее. – Авось все обойдется…

– Убьет он меня… Братья все знают… Отписали ему. Он даже в письме грозится – приеду, говорит, посчитаемся… – Запрокинула лицо, глотая слезы, жадно смотрела в глаза ему. – В последний разочек милуемся с тобой…

– Никуда ты не денешься… Увидимся еще – не раз.

– Нет, Паша, мне тут не житье. Уйду я, уеду…

– Куда ж ты уедешь?

– А куда глаза глядят. Вот ежели б ты перевелся в другой сельсовет… да меня забрал бы. Я бы тебе, Паша, всю жизнь вернее собаки была.

– Чудные вы, бабы! – усмехнулся Кречев, выпуская ее из рук. – Новая власть дала вам полное равноправие, освободила от мужей. Хочешь уходить из дому – уходи. Дак вам мало того… Вы хотите, чтобы власти подчинялись вам, чтоб они переводили ваших ухажеров в те места, которые подальше, где бы мужья не мешали… Ну и бабы. – Он подошел к столу, откупорил бутылку, налил в стопки себе и Соне. – Давай за это самое, равноправие.

Соня поморщилась и выпила, потом пристукнула пустой стопкой по столу и с веселым отчаянием сказала:

– Я ведь все деньги промотала… На кладовую он присылал. Помог бы занять хоть полтыщи – на время, отчитаться…

– Ого! Я таких денег и во сне не видывал. Я ж половину получки домой отсылаю, отцу с матерью. А остальное на жратву еле-еле хватает… Где ж я тебе возьму?

– Ну посоветуй хоть, что мне делать?

– Вступай в колхоз. Мы тебя бригадиром сделаем. Комнатенку подыщем где-нибудь в помещичьем или в поповом доме. – Усмехнулся: – Устроим…

– На отлете да на подхвате, одних подгонять, другим угождать… Это тоже не житье. Хватит с меня, и так поболталась… Не вдова, не мужняя жена. Лучше в город подамся, на фабрику. Там хоть все такие бедолаги…

– Он же в суд на тебя подаст. Долги потребует.

– Как-нибудь выкручусь. Что-либо придумаю… – Приблизилась к нему, опять обвила шею и, азартно раздувая ноздри, поводя лицом, говорила: – Милый мой, желанный мой! Не затем я тебя позвала, чтобы деньги у тебя каныжить. Что деньги? Тьфу! Провались они пропадом. У нас целая ночь впереди… Наша ноченька. Последняя. Последняя! И я всего тебя возьму… Всего. И унесу с собой на веки вечные…

– Допустим, меня ты и через порог не перенесешь. Опузыришься… Во мне пять пудов.

– Зато любовь твоя легкая. Любовь с собой унесу…

– Это пожалуйста, бери, сколько хочешь, и уноси на все четыре стороны. – Кречев повеселел, и блаженная улыбка заиграла на его широких губах. – Только меня в покое оставь.

– Ах ты, увалень! Ты и в самом деле одними словами хочешь от меня отделаться…

– Это уж дудки! Это не в наших правилах.

Он легко приподнял ее, понес к кровати и бухнул на высоко взбитую перину.

– Лампу потуши, лампу… Не при свете ж нам… – шептала она, раскинув на подушке руки…

– Эх ты, Маланья! Все еще стыдишься. – Он прошел к столу и хакнул сверху на ламповое стекло.

Всю ночь она неутомимо тормошила его, не давая заснуть ни минуты, лепетала пересохшими от поцелуев губами:

– Пашенька, милый, пожалел бы меня… Взял бы с собой.

– К Параньке на квартиру, что ли? Или, может, в сельсовет, на столах спать будем? – грубовато отшучивался он.

– Пошли в Сергачево, к моей матери.

– Ага… И оттуда бегать буду на работу, как заяц.

– Ну поехали в Пугасово… Там тетка моя в буфете работает, при станции. Я в подсобницы поступлю. Прокормимся…

– Отстань! Я коммунист, а коммунисты с работы не бегают…

Заснул он после вторых петухов. Она встала, натянула валенки и в одной исподней рубахе пошла к печке.

– Ты куда? Иль на двор в таком виде? – хрипло, спросонья окликнул ее. – Простудишься.

– Спи, спи… Я самовар поставлю.

Из чугуна насыпала углей, зажгла лучины и приставила трубу. Подождав на скамье, пока угли не разгорелись, а Павел снова не затянулся мерным раскатистым храпом, она сняла самоварную трубу, вытряхнула в совок крупные горящие угли, накинула на голову шаль и вышла во двор. Совок с горящими углями положила в застреху рядом с наружной дверью и, увидев, как занялась солома, вернулась в дом, сняла валенки и залезла под одеяло к спящему Павлу.

Лежала навытяжку, напряженная, точно струна, вслушивалась, как за дверью в сенях погуживало, разгораясь, вольное полымя, как потрескивали, занимаясь, дубовые сухие сучья обрешетника, как заполошно закудахтали куры, заметалась, тревожно млякая, по двору коза. Дети спали тихо на печи, Павел храпел, как заведенный.

«Господи! – шептала она. – Прости меня, грешницу окаянную… Не людям зла желаю… Себя очистить огнем хочу. Запуталась я совсем, завертелась. Прости меня, господи!»

Приподняла голову, взглянула на окна – темень… Детей бы успеть в окно вытащить, не то души невинные пострадают. Тогда мне и на том свете покоя не будет, думала с тревогой. Да где ж люди-то? Чего не бегут на помощь? Или дрыхнут все? О Павле не беспокоилась. Этот козел сам выпрыгнет, хорошо бы огнем щетину ему подпалить. Отметину от меня за обиду и поругание. Не то ему все можно, все сходит. Ну как же, он власть! А тот, бирюк, пускай теперь считает свои капиталы. На мужа злилась более всего. Замуж, называется, взял. Как собаку дворовую, на привязи оставил. Да еще посчитаться захотел. Ну посчитай угольки на погори.

Мстительное чувство словно пожаром охватывало ее душу, и, распаляя себя все больше и больше, она испытывала теперь какое-то знойное наслаждение от того, что она, маленькая и слабая, которую брали только для прихоти, рассчиталась с ними сполна, оставила всех в дураках.

В окно наконец громко застучали, и зычный Ваняткин голос прогремел набатом:

– Соня, вставай, мать твою перемать! Вставай, слышишь? Гори-ишь! – И опять трехэтажный заковыристый мат.

Кречев приподнялся над подушкой:

– В чем дело? Кто стучал?

В окно опять застучали, так что стекла жалобно затренькали.

– Иван Евсеевич стучит. Говорит, что горим, – спокойно ответила Соня.

С улицы опять послышались крики. Кречев, как кот с лежанки, спрыгнул с кровати и в одних кальсонах бросился к порогу и растворил дверь. На него в дверной проем хлынуло с мощным ревом и треском яркое пламя. Он моментально затворил дверь и заложил ее на крючок.

– В окно вылезай! – крикнул, натягивая брюки и хватая одновременно валенки.

– Паша, детей с печки сними!

– А, дети? – крутился по избе Кречев. – Давай их сюда!

Она залезла на печь и, всхлипывая, шмыгая носом, стала будить девочек и, сонных, подавать ему в руки.

Наконец с дребезгом и звоном вылетела оконная рама, и в избу, освещенную переменчивым красноватым отсветом пожара, всунулась Ваняткина голова:

– Соня! Да где вы там, мать вашу?!

– На, принимай ребятишек, – сказал Кречев, передавая ему сонную девочку.

– Никак, товарищ Кречев? – опешил Ванятка. – Как ты здесь очутился?

– Принимай детей, говорят тебе! – крикнул Кречев, озлясь.

Ванятка принял девочку, передал ее кому-то из рук в руки и наказал:

– Тащите ко мне в избу!

За ребятишками вылезли из окна Соня и Кречев в распахнутой верхней одежде. Кто-то хотел влезть в избу через окно, но его поймал за полу Ванятка и стащил, матерясь:

– Ты чего, поджариться захотел?

Пожар охватил не только двор, но и перекинулся на крышу дома. Солома горела весело и почти бездымно.

Стояло тихое морозное утро. На светлеющем синем небе густо роились, как светлячки, быстро гаснувшие искры. Мужики с длинными баграми, необыкновенно черные на фоне яростного пламени, уже растаскивали горящие бревна с дворовых стен. Пожарной бочки с насосом все еще не было. Да и где взять воды? До ближнего колодца никакая кишка не достанет. Зато много было снегу. Люди брали его лопатами и кидали в огонь. На соседние крыши, к счастью, покрытые снегом, успели забраться мужики и тоже с баграми и лопатами стояли наготове.

Соня, взяв за рукав Кречева, отвела его в сторону и робко спросила:

– Паша, может, теперь ты не оставишь меня?..

– Да иди ты к… – злобно выругался Кречев, поднял воротник и пошел прочь.


Пожар удалось погасить. Растащили да раскатали по бревнышку всю постройку. И к рассвету на месте бывшей избы дымились обугленные головешки да, грозясь в небо высокой черной трубой, стояла одинокая печь, на шестке которой каким-то чудом уцелели чугуны и заслонка. Соседи отделались легким испугом – крикливые и суматошные во время пожара, теперь они ходили от одной группы до другой и весело сообщали:

– Ай да мы! Ай да работнички! Как мы ее раскатали…

– А что ж вы хотите? На миру старались.

– Обчество, одним словом.

– А Степка мой… Вот дурень! Залез на печь, и ни в какую. Я ему говорю – слезай! Сгоришь, дурак… А он – пошли вы к эдакой матери, – радостно докладывал всем Кукурай. – Мы его впятером… Пять мужиков ташшили с печки. Так и не стронули с места.

– Дык он, эта, Кукурай… Ты, чай, не заметил. Он хреном в потолок уперся, – сказал Биняк, и все загрохотали, зашлись до посинения.

А Чухонин еще добавил:

– В другой раз упрется – пилу прихвати и подпиливай…

От Степки-дурака перекинулись на Кречева.

– Эй, мужики! А ведь изба-то от трения возгорелась. Пашка Кречев с Соней искры высекали.

– Гы-гы-к!

– Поглядите, там на погори – секира его не валяется?

– Поди, обуглила-ась.

– Дураки! Она у него кремневая!

– Да нет… Это у нее лахманка загорелась…

– Вот дык поддал жару…

– Ах-гах-гах!..

– Хи-хи-ху-ху! Хи-хи-ху-ху…

– Соню попытайте, Соню. У нее, поди, зарубки остались.

– Тьфу, срамники окаянные! У человека горе, а они как жеребцы ржут.

– А где она? Уж не сгорела ли?

– Говорят, у Ивана Евсева.

– Там одни девочки. А Сони нетути.

Соня ушла… В разгар пожарной суматохи, когда все бегали и кричали, забрасывали снегом горящие бревна, она отошла в сторону и долго, тупо смотрела, как обнажались в яростном белом пламени из-под летучей красной соломы черные стропильные ноги и как они вспыхивали, потом со всех сторон сразу опоясывались проворными потоками змеистого огня и проваливались вниз, легко изгибаясь, как обтаявшие свечи; как наливалась изба внутри сперва черным дымом, оседавшим книзу, потом он клокотал и белел, словно кто-то сильно перемешивал его, взбивал невидимым огромным ковшом, и наконец засветился красными вспышками и потек – заструился кверху широкими рукавами в разбитые окна. Потом как-то разом упали остатки крыши, потолок не выдержал, ухнул вниз, вздымая в небо огромный шар суматошных и быстро гаснущих светлячков. Ее никто не примечал, никто ни о чем не спрашивал, не подходил, будто изба эта не имела к ней никакого отношения. Она вышла на дорогу и ушла в Сергачево к матери.

Братья Бородины поспели на пожар к шапочному разбору – жили далеко и не сразу сообразили, что горит и где; узнав от Ванятки, как вытаскивали из окна Соню вместе с Кречевым, только отплевывались да матерились. Девочек разобрали по себе, а ее даже искать не стали.

Целый день гуляла по Тиханову развеселая молва про жаркую любовь председателя, от которой дом загорелся. А после обеда председатель РИКа Возвышаев зашел к секретарю райкома Поспелову.

– Придется отстранять председателя Тихановского сельсовета, – сказал Возвышаев.

– Почему?

– Застали по пожару в чужой постели.

– А где взять нового?

– Назначим из двадцатипятитысячников.

– Нам присылает Рязань всего десять человек. А мы создаем пятьдесят шесть колхозов. Эти председатели позарез нужны. Надо ковать их, и притом срочно, а ты готовых хочешь разбазарить.

– Я ж говорю – в чужой постели его застукали…

– Ну и что? Подумаешь… Мужик холостой. Ну просчитался. Ничего особенного. Злее будет. Пусть искупит свою вину на сплошной коллективизации, – решил Поспелов.

А вечером у себя дома пришедшему в гости Озимову жаловался:

– Слушай, этот Возвышаев с ума сходит – каждый день бегает ко мне с новыми проектами – кого снять, кого посадить. Сегодня требовал снять председателя сельсовета Кречева. А в чем дело, спрашиваю. У бабы, говорит, застукали. Эх ты, монах в синих штанах, думаю. То-то и беда, что тебя даже бабы стороной обходят. Потом, говорит, давай арестуем всю бригаду строителей, которые в фойе Сталину глаз прикнопили. Зачем же всю бригаду? Арестуйте обойщиков – виноватых, говорю. Кстати, откуда эти обойщики?

– Из Гордеева.

– Взяли их?

– Ашихмин вызвал гепеушника из Пугасова и двух стрелков из железнодорожной охраны. Они их и возьмут. Нам такое дело не доверяется.

– Тоже подкинули нам работенку… Вот мерзавцы. Это ж надо – прямо в глаз угодили. Весь клуб, говорят, потешался. Дураки. Чему веселятся…

– Это они всенародную любовь выражают, – мрачно сострил Озимов.

– Ашихмин предложил осудить как выходку классового врага. По селам собрания провести. Я согласился. Кабы в газету не прописали. А то и нам по шее надают.

– Не бойся. Эти щелкоперы не дураки. В газетах – курс на всенародную любовь к вождю мирового пролетариата. А ежели какой дурак и сунется с заметкой насчет проколотого глаза, так ему самому глаз вырвут. – Озимов был явно не в духе, тяжело вздыхал, задумывался, терял нить разговора.

Он получил под Новый год письмо от родственников из Пронского района. Писали, что дяде Ермолаю принесли твердое задание. Тот отказался платить, и его посадили. Просили заступиться. А что он может? И кто его послушает?

Они сидели на кожаном диване в просторном и светлом зале квартиры Поспелова. На подоконниках цвели «сережки» да герань, в кадках по углам стояли высокие фикусы, на полу лежали цветные дорожки, на стенах – коврики, репродукции картин, портреты вождей… От печи в цветных изразцах плыли мягкие теплые волны… От всего веяло покоем и уютом. Их жены гремели на кухне тарелками да ножами, изредка появляясь в зале с грибками, с мочеными яблоками или с копченой колбасой – ставили все это добро на обширный стол и снова исчезали за цветной занавеской.

«Умеет устраиваться этот тихоня, – думал про себя Озимов, испытывая раздражение от этих занавесочек да ковриков, от всей этой хитроумной, хорошо продуманной ворчливости самого хозяина. – Этот не возмутится, не грохнет кулаком по столу – скорее, уползет, как уж, если почует опасность. Он и теперь одним только озабочен – как бы ему самому по шее не перепало от этих сумбурных выходок своих подручных да всегда неожиданных вывертов мужиков, отписанных на его попечение. Чиновник, мать твою перемать», – хотелось заматериться вслух, но Озимое сдерживал себя и хмурился, плохо слушая собеседника.

Сами они с женой жили в казенной квартире при школе. Жена его, Маргарита Васильевна, была и учительницей, и директором школы, целыми днями пропадала в классах, – дома было холодно, неприбрано, на столах и на диване валялись ученические тетради, классные журналы, глобусы с поломанными подставками, карты и всяческие наглядные пособия, вроде скелетов ящериц и лягушек. Озимое свыкся с этим беспорядком, не замечал его. По вечерам, приходя домой, снимал со стены гитару, настраивался то на грустный, то на веселый лад, и пели с Маргошей на два голоса романсы «Я встретил вас, и все былое…», «Утро туманное, утро седое…». А то уходили в канцелярию и там вместе с ребятишками сколачивали струнный оркестр. «Выйду ль я на реченьку, выйду ль я на быструю…»

Наконец вошли обе хозяйки вместе и доложили весело:

– Стол накрыт, кушать подано. Пожалуйста, господа мужчины!

– Вы эти старорежимные выходки бросьте, – сказал Поспелов, вставая. – Не забывайтесь – мы и дома коммунисты.

– Ты, Мелех, и оделся-то как на парад, – сказал Озимов. – Уж подлинный коммунист.

– Все-таки сегодня Новый год. Именно Новый! А не святки и не Рождество… – На Поспелове был стального цвета коверкотовый френч с накладными карманами и темно-синие диагоналевые брюки. На ногах мягкие белые бурки в коричневом шевровом обрамлении.

И жена его, Римма Львовна, жгучая брюнетка с крупными, сочно накрашенными губами, была в темно-синем праздничном кимоно из набивного шанхайского шелка и в белых фетровых ботиках на высоких каблуках.

Озимов и в этом плане выглядел каким-то обойденным: на нем была обыкновенного сукна черная милицейская гимнастерка, а Маргоша надела серую шерстяную кофту да простые черные валенки. Но даже в этом обыкновенном одеянии ее могучего сложения фигура, ее строгое большое лицо с пышно взбитыми русыми волосами, в пенсне, ее белые красивые руки – все выдавало в ней породу той категории русских женщин, которые, сами того не замечая, присутствием своим создают атмосферу взаимного почтения и предупредительности.

Мужчины пили водку, дамы – крымский портвейн. Разговор шел о политике, о последнем выступлении Сталина на совещании аграрников, о сплошной коллективизации. Ловко поддевая вилкой то соленый грибок, то коляску копченой колбасы, Поспелов говорил, похрустывая и причмокивая губами:

– Теперь все ясно и понятно. Товарищ Сталин поставил точки над «i». Одним – прямой путь в колхозы, других – за борт, как чуждые элементы.

– Это общие слова. Сталин такое не говорил. Я спрашиваю: кто имеет право распределять, кого туда, а кого сюда?

– Нам пришла инструкция от Штродаха насчет проведения коллективизации. Там так и написано – провести раскулачивание перед сплошной коллективизацией. Сигнал будет дан в свое время. И чтоб ни один кулак в колхоз не просочился.

– А как же насчет заявлений на Пятнадцатом съезде? – наваливаясь грудью на стол, спросил Озимов. – Помнишь, что Калинин сказал? «Наступление состоит не в том, чтобы насильственно экспроприировать кулака». Мол, такими методами военного коммунизма двигаться вперед нельзя. Ты помнишь эти слова Калинина?

– Помню. Но Калинин руководящих лозунгов не кидает. Должность не та.

– А Сталин что тогда говорил? Не правы, мол, те товарищи, которые думают, что можно и нужно покончить с кулаками административно, через ГПУ. Сказал, приложил печать, и точка… Это, мол, нарушение революционной законности. Мы на это не пойдем. Помнишь? А теперь он что говорит? «Можно ли раскулачивать в районах сплошной коллективизации?» И сам же отвечает: смешной вопрос. Очень смешно. Кабы нам не напустить полные штаны смеха.

– Федор! Подбирай выражения, – одернула его Маргарита Васильевна. – Ты не уважаешь хозяйку.

– Извините, пожалуйста, – буркнул он, взглянув на Римму Львовну. – Я потому горячусь, что не могу уяснить. – Он хлопнул себя по лбу ладонью. – Тут вот у меня не помещается – как можно одному и тому же человеку говорить такие взаимоисключающие слова?

– Ты не политик, Федор… Как был ты военным, так и остался, – со вздохом огорчения сказал Поспелов. – Если мы говорим – все течет, все изменяется, то это касается в первую голову политики. Сталин же в своей речи объясняет это изменение позиции. А ну-ка, где у нас газета? – Он потянулся к книжной полке, снял сложенную «Правду», надел очки и быстро заскользил глазами по газетным столбцам. – Ага, вот оно! «До двадцать девятого года хлеба больше давал кулак, а теперь колхозы и совхозы дают больше хлеба. Т.е. у нас теперь есть материальная база, чтобы заменить кулацкое производство колхозным и совхозным. Вот почему мы перешли от политики ограничения к политике ликвидации кулачества как класса». Тут яснее ясного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю