355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Можаев » Мужики и бабы » Текст книги (страница 41)
Мужики и бабы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:12

Текст книги "Мужики и бабы"


Автор книги: Борис Можаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 50 страниц)

– Выходит, опять виноват Ленин? Это уже старо, Дмитрий Иванович, – сказал Герасимов.

– Я этого не говорил, – ответил Успенский, как бы с удивлением.

– Ну как же? Если весь гвоздь в теории, а Ленин создатель государства… Следовательно?

– Да, Ленин создал государство и партию. И на сим пока поставим точку, так это-о… – сказал Роман Вильгельмович. – Что же касается теории, так она, батенька мой, создавалась еще задолго до Ленина и даже до Карла Маркса… Устроить жизнь человека без бога, без религии – давненько пытается так называемый прогрессивный материализм, понимаете ли…

– И Маркс, и Ленин были, пожалуй, слишком трезвыми реалистами по сравнению с теми, более ранними, фанатиками! – подхватил Дмитрий Иванович, загораясь.

– Какими ранними? Коммунизм как понятие начался с Маркса и Энгельса, – возразил Костя.

– Чего?! – удивился Успенский и поклонился в его сторону: – Здрасьте пожалуйста! Вы пришли, молодой человек, не на занятие кружка по изучению политграмоты… Так вот, запомните: отцом раннего коммунизма уже более ста лет считается Гракх Бабеф. Маркс был доктором, ученым человеком, его коммунизм не каждому понятен, он отодвигается в далекое будущее. А у того землемера все просто, как дважды два – четыре. Революция – ничто, пока она дает всем политические права. Зачем они? Надо всех уравнять имущественно! То есть не бедных подтянуть к богатым, а богатых низвести до уровня бедных. И сделать это немедленно, силой государственной власти. Посему требовал политической организации во имя переворота и введения диктатуры секретной директории при так называемом самодержавии народа. Самодержавие народа здесь пустая фраза. Никакое самодержавие одних невозможно при диктатуре других.

– Это был удивительный тип, понимаете ли! – поднял палец Роман Вильгельмович. – Когда якобинцы с его теорией пришли к власти, он обвинял Робеспьера в тирании. А после казни этого практика, так это-о, когда сам Бабеф стал заговорщиком, он уже хвалил Робеспьера и обещал еще решительнее уравнять всех. Но не успел: самому голову отрубили! – Юхно прыснул и засмеялся.

– Так это ж буржуазная революция, а у нас пролетарская, – сказал Герасимов.

– Мы говорим о принципе, голова! – воскликнул Успенский. – А принцип того коммунизма таков: силою власти уравнять всех имущественно. Бабеф боялся даже интеллектуального неравенства, а потому требовал обучение свести до минимума. Он считал, что главная опасность идет от «умственного гения». И выдумал этот термин! Отсюда – всеобщее равенство при полном бесправии. Вот чью теорию развивали Петенька Верховенский и Шигалев из «Бесов», которые мечтали горы сравнять…

– Ну, то литературные персонажи. А наши реальные бесы: и Ткачев, и Нечаев, и Бакунин – разве не оттуда пошли? Уж кто-кто, а Маркс их не жаловал, хотя они и пытались прилипать к нему, так это-о…

– Конечно же оттуда! – подхватил Успенский. – Бакунин с его сатанинской формулой – в сладости разрушения есть творческое наслаждение – весь от ранних социалистов. Типичный революционер-космополит, ни в чем границ не признавал; быт, национальный уклад, географические условия – все отметал. Все упразднял: классы, расы, государства. Все поломать, а на обломках построить один образец рабочей жизни, общий для всех. Когда наша интеллигенция стала просвещаться насчет социализма в кружках Станкевича, Петрашевского и прочих, теория уже гуляла по миру в полной силе. В тридцатых годах Буонарроти теоретически развил Бабефа, подновил его, ввел в моду. И прогрессисты радовались. Ну как же? Социализму возвращен его боевой характер, отнятый у него утопистами. Тот же Буонарроти считал, что частная собственность есть преступление против общества. Пьер Леру дошел до последней точки, говоря, что республика без социализма – абсурд. А там еще Луи Блан, Анфантэн, Прудон, Сисмонди… Да мало ли их! А вечный заговорщик Огюст Бланки любому нашему Нечаеву фору мог дать. И все эти просветители трубили в один голос: социальная революция есть только продолжение политической. Сперва власть взять в руки, а потом уж устраивать рай земной по принуждению. Тех же, кто хотел это совершить мирным путем, окрестили ягнятами…

– И мирные социалисты тоже хороши, так это-о… – Роман Вильгельмович сделал значительное выражение и покачал головой: – Один Кабэ чего стоит с его трактатом или романом «Путешествие в Икарию». Его идеальная коммуна в сим произведении, понимаете ли, вырастает из диктатуры Добродетельного Икара. Все там живут по расписанию, как на поселениях Аракчеева: одеваются в одинаковую форму, сшитую из одной и той же эластичной ткани; дома все одинаковые, мебель, утварь тоже одинаковая. И улицы похожи одна на другую. Что надо читать, какие книги? А что не надо читать? Какие зрелища смотреть? Что варить? – все устанавливает начальство и одобряют комитеты, так это-о…

– А Кампанелла в своем «Городе Солнца» догадался ввести специальные ящики для доносов, – перебил его Успенский. – Каждый член коммуны должен писать доносы друг на друга и опускать их, как письма, в такие вот ящики. Вот откуда пошли эти бесы.

– Раньше, так это-о, раньше! – воскликнул Роман Вильгельмович. – Еще Платон сказал: мир идей не от мира сего. Мир идей есть образец для реального мира. Столяр делает стол по образцу идеи стола, так и Демиург создает видимый мир по образцу невидимого, то есть мира идей. Отсюда и модель его идеального государства, в жертву которого приносится все: свобода и права личности, упразднение семьи, собственности, введение общности жен и детей. Создав эту модель, Платон поторопился вручить ее сиракузскому диктатору Дионисию как лучшему практику, так это-о. Одначе диктатору быстро надоел словоохотливый философ, и он его продал в рабство. – Роман Вильгельмович коротко хохотнул и сердито нахохлился. – Неплохой урок, между прочим, для всякого идеалиста, плюющего на свободу во имя целесообразности. Вот от этого платоновского государства и пошли все эти «утопии» да «икарии», как слепки с одного образца.

– А нам говорят – Маркс, – сказал Успенский, обращаясь к Герасимову. – Маркс никогда не причесывал всех под общую гребенку, он требовал учитывать исторический опыт хозяйственного развития. По Марксу, роль и значение капитала в промышленности и в земледелии не одинаковы. Читайте третий том «Капитала»! На земле требуются, писал Маркс, самостоятельно работающие руки мелких производителей-собственников! Или работа и контроль самих объединенных производителей. Самих! А не начальства над ними. Так ведь и у Ленина нет ни слова о сплошной коллективизации, да еще в таком повальном охвате. Так что наши левые коллективизаторы совершили прыжок через голову Ленина прямо в объятия этих европейских Добродетельных Икаров. Примитивная утопия взяла верх.

– Почему же это произошло? – спросил Герасимов.

– Однозначного ответа здесь нет, – сказал Успенский. – Но можно попытаться ответить.

– Погодите, так это-о! – Роман Вильгельмович поднял руку: – Я хочу вам досказать эту историю с Кабэ. Он устроил в Северной Америке коммуну по описанному образцу. И чем все это кончилось? Она погрязла в манипуляциях, воровстве, склоках и раздорах. А самого Кабэ судили как мошенника, так это-о… – Роман Вильгельмович весело оглядел всех и закатился тоненьким смешком. – Между прочим, один из петрашевцев еще в сороковых годах прошлого века сказал, что жизнь в Икарийской коммуне, или фаланстере, представляется ему ужаснее и противнее всякой каторги.

– Кто это? – спросил Герасимов.

– А Федор Михайлович Достоевский, так это-о…

– Ну, эдак мы уйдем далеко в сторону, – возразил Герасимов. – Дмитрий Иванович, ответь на мой вопрос: почему это произошло?

– Давайте попытаемся, – сказал Успенский. – Если общество не имеет контроля самоограничения, то оно обречено на всяческие злоупотребления и даже на застой. С этим вы хотя бы согласны?

– Допустим. Но у нас есть же критика и самокритика.

– Разговоры о критике! Применение критики надо утвердить законодательно, как право. Не разговоры о критике, а правовой порядок должен лежать в основе общества, ибо социальная дисциплина создается только правом. Соблюдение этого права гарантирует свободу, то есть свобода внешняя обусловливается общественной средой. О каком соблюдении права, о какой свободе, о социальной дисциплине можно говорить, если правопорядок публично поносится леваками? Слово «адвокат» стало ругательством. А еще ниже – «присяжный поверенный», уж ничего уничижительней и быть не может, чем эти слова, понятия или обязанности по соблюдению правопорядка. Теперь другой лозунг опять выплыл из военного коммунизма – руководствуйся революционным сознанием! Что, мол, мне выгодно, то и нравственно. Мужики про это говорят: чего хочу, того и клочу, то есть начальству все позволено. А кто с этим не согласен? Тот, кто сегодня поет не с нами, тот наш враг. А там – объявить врага социальным навозом – и к ногтю. Поймите же – это левой теорией освещено. Здесь не Маркс, а все тот же Бабеф, бабувизм. Ведь как просто – исполняй, руководствуясь революционным сознанием. Сознание же бывает разным: одни стыдятся безобразничать, другие усердствуют по святой вере, третьи по тупости, четвертые по хитрости… Так вот, Возвышаев твой усерден и туп, и жалость ему неведома, – обернулся он к Марии.

– Зато он чует, куда дело поворачивается, так это-о…

– Именно, именно! – подхватил Успенский. – В этом вся соль. Всего лишь два года назад на Пятнадцатом съезде и Сталин, и Калинин, да и другие говорили, что нас, мол, толкают к расправе административной с кулаком, но мы не позволим-де нарушать революционную законность. И что же? Не прошло и двух лет, как эту самую законность и не вспоминают, а расправу ведут публично – выбрасывают людей из квартир в городах, мол, нэпманы – не люди, о деревне и говорить нечего. И толкнули на это беззаконие именно партийная интеллигенция, леваки, все эти Ларины, Преображенские, Каменевы да Зиновьевы. Вспомните, что говорили они еще пять лет назад? А газеты? В последнее время они кишели этими подстрекателями. Все дело в том, что русская интеллигенция, я имею в виду атеистическую часть ее, радикальную, состояла из людей ни индивидуально, ни социально не дисциплинированных. От них все и пошло. Эта их любимая формула – опираться в действиях на революционное сознание – давно известна.

– Так это-о перефраз знаменитого клича разинской вольницы – «Сарынь на кичку!». Древняя замашка, – сказал Роман Вильгельмович и рассмеялся.

– Возможно… Хотя я как-то не думал о разинской вольнице, – отозвался Успенский. – Впрочем, у Костомарова писано об этом. Но сейчас я говорю про нашу радикальную, самовлюбленную, самоуверенную интеллигенцию. Она всегда стремилась вывести сознание из-под контроля нравственности. Она плевала на религию, на семейные устои, на общественные традиции. Вспомните хотя бы Марка Волохова из «Обрыва»! Все его действия по этому новейшему сознанию оборачиваются жестокостью к людям, близким и дальним. Оно и понятно – автономность сознания таит в себе большую опасность.

– Прости, Митя! Ты же сам говорил мне, что интеллигент – это тот, кто борется за права человека.

– Милая моя, теперешний интеллигент, который говорит о правах человека, – это совсем другое. Интеллигент, не ставший бюрократом, отрезвел, он огнем очищен, он кается.

– Кается, отрезвел! – воскликнул Юхно. – Так это-о что-то значит? Видимо, не так уж плоха была интеллигенция, если кается и несет голову на плаху?

– А что ж они хотели? Посеешь ветер – пожнешь бурю. Или они полагали, что только народ будет расхлебывать заваренную ими кашу? Нет, сами хлебайте и помните, что потеряли. Ведь те, дореволюционные, интеллигенты, имели такие права, которые нам теперь и не снятся. Но им мало было… Я говорю о потрясателях основ, об этих наполеончиках, которые во имя-де общего блага плевали на свободу личности и на всякую духовную деятельность, требовали подчинения живой жизни казарменному распорядку согласно их партийным установкам. А либералы аплодировали им. Теперь они плачут.

– Но ведь это тоже борьба за права человека, Дмитрий Иванович! – перебил его Герасимов. – Право на свою партийную линию, право на эксперимент, в конце концов. Ведь это же задумано было для общего блага!

– Да, они тоже боролись за права человека. – Успенский нервно усмехнулся и с грустью поглядел на Герасимова. – Эх, Костя, душа доверчивая! Что толку в этих словах про общее благо, если сами эти ораторы ни в грош не ставили и не ставят уклад народной жизни? Да что знают о ней те же Преображенский да Троцкий? Мы-де желаем вам добра, как сами его понимаем, оттого и слушайтесь нас беспрекословно. Отсюда и нетерпимость, и насилие. Они и сами были гонимы, но, приходя к власти, тотчас становились гонителями похлеще прежних. Не только народу от них тошно – друг друга изничтожают…

– Так в чем же причина? – спросил опять Герасимов.

– Все в том же… Эта их гордыня непогрешимости… Сатанинская гордыня! И свои изречения объявили единственным источником истины! Все остальное подлежит истреблению… огнем и мечом! Вы посмотрите, что делают с церквами! А как громили поместья, библиотеки, монастыри – эти средневековые академии! Как уничтожают колокола, иконы, картины продают, сбывают древние предметы культа, рукописи, настенную живопись скалывают или замазывают. Как изгоняют священников, профессоров. И это марксизм? И это проповедовал доктор Маркс? Где же? От таких марксистов он открещивался, как от чумы. «Je ne suis pas marxiste!» То есть я сам не марксист, говорил он.

– Это же кокетство. Ты защищаешь Маркса, потому что сам был марксистом, так это-о… – усмехнулся Юхно.

– Дело не во мне, а в сущности. Нет, это не марксизм, а чистейшей воды бабувизм. За версту видна паническая боязнь все того же «умственного гения», интеллектуального превосходства тех, которые не на руководящей должности. А отсюда – все, что исходит не от нас, запретить! Мы одни хранители истины! Даже если бы знали истину?.. Ведь одно дело знать истину, другое – жить по истине. Вы посмотрите на них. Как взяли власть – сразу переселились в царские палаты да в барские особняки. Слыхали, поди, как Троцкого выселяли из Кремлевского дворца? Ленин в двухкомнатной квартирке живет, а этот – в апартаментах дворца. Полгода не могли вытащить его оттуда. Пайки для себя ввели, закрытые распределители! На остальных – плевать. А теперь что? Крестьянам говорят – сгоняйте скот на общие дворы, все должно быть общим. Для себя же – особые закрытые магазины, опять пайки, обмундирование. И все это во имя грядущего счастья? И это истина? Да кто же в нее поверит? Только они сами. Вот в чем гвоздь их теории: субъективизм выдавать за истину, за объективное развитие. Ото всех этих новых теорий всеобщего равенства скатились к старой бюрократической формуле – начальству виднее. Вот теперь их истина. А если такая истина не подлежит еще и независимой проверке, то пределы дозволенного в действии начальства имеют зыбкие границы. Каждый усердствует в угоду этому понятию. На остальное плевать. Это они переняли от наших чиновников. В старые времена еще посмеивались над этим. Знаете стишок?

 
По причинам историческим
Мы совсем не снабжены
Здравым смыслом юридическим,
Сим исчадьем сатаны.
Широки натуры русские —
Нашей правды идеал
Не влезает в формы узкие
Юридических начал.
 

И только в революцию, в гражданскую войну и потом мы увидели в полном размахе наше презрение к законности. И теперь нам не до смеха.

– Но, Митя, и этот стишок, и рассуждения твои о произволе в большей мере относятся к старой бюрократии, к офицерству, к народным низам. При чем же тут интеллигенция? Интеллигенция наша всегда жертвовала собой во имя народного счастья, шла на каторгу за убеждения, отказывалась от комфорта, даже от наследства. Одно это хождение в народ чего стоит! «Иди и гибни безупречно, помрешь недаром – дело прочно, когда под ним струится кровь». Вот стихи про нашу интеллигенцию, – сказала Мария.

– Правильно! – подхватил Роман Вильгельмович и погрозил пальцем Успенскому. – Ты делаешь упор на нигилистах, на шестидесятниках, на их нравственной расхлыстанности, на этом разумном эгоизме, но совсем умалчиваешь о семидесятниках, об их самоотречении, о знаменитом хождении в народ. Ты позабыл о земцах, друг мой! Уж их-то не оторвешь от почвенности; хотя и шли они туда с иной верой, но растворялись в народе. Все эти учителя, лекари, землемеры, строители перепахали Россию, создали ее культурный слой. Или они не работники, не подвижники? Так это-о. Ведь можно в оценке роли интеллигенции и до поношения дойти. Во всем виноваты, мол, студенты и еще евреи.

– Да вы меня просто не хотите понять, – с досадой сказал Успенский. – Я сам преклоняю колена перед земцами, перед чистотой и святостью этой идеи хождения в народ. И вовсе не пытаюсь свалить в кучу все, что связано с русской интеллигенцией. Я говорю не о мыслителях, но о трудовой и практической части ее, уходившей в народные низы на черную работу; я говорю о богоборческой стороне, о том бунтарском чистоплюйстве в среде этой интеллигенции, о вожаках ее, которые меньше всего думали о практической пользе; они как раз презирали эту теорию малых дел, они и погубили ее своим терроризмом. Они вообще меньше всего задумывались над реальной пользой постепенного улучшения жизни народа. Именно их и боготворила определенная часть русской интеллигенции, более шумная часть, более назойливая. О ней-то я и говорю. Ей все враз хотелось перевернуть кверху дном. Я имею в виду ту самую нетерпимость, бесовскую наклонность к неприятию добрых начал в реальной жизни, которую высмеивал в русской интеллигенции Достоевский, а еще раньше Гоголь. У них, мол, мозги набекрень. У них все помыслы о будущем, а настоящего и знать не хотят. Дурак тот, кто думает о будущем мимо настоящего, сказал Гоголь. Да я вам сейчас прочту. – Он прошел к настенной полке, снял небольшой томик в зеленоватой обложке с черным переплетом, сплошь переложенный закладками из обрывков газет, раскрыл нужную страницу: – Вот оно! «От того и вся беда наша, что мы не глядим в настоящее, а глядим в будущее. От того и беда вся, что иное в нем горестно и грустно, другое просто гадко; если же делается не так, как бы нам хотелось, мы махнем на все рукой и давай пялить глаза в будущее. От того и бог ума нам не дает; от того и будущее висит у нас у всех, точно на воздухе… Оно, точно кислый виноград. Безделицу позабыли: позабыли, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном настоящем, которого никто не хочет узнавать; всяк считает его низким и недостойным своего внимания…» – Он захлопнул томик, бросил его на стол, потом сел, устало сгорбившись, и сказал более для самого себя: – Нет, не увлекает таких вот деятелей настоящая реальная жизнь. Скорее бы перевернуть ее. И ничего не жаль ради этого призрачного будущего – ни средств, ни сил. И крови даже не жалели, ни своей, ни чужой. А что толку? Каков результат? Опять новые жертвы? И конца этому не видно. – Успенский свел брови и уставился куда-то в угол невидящим взглядом.

– Да, водятся грехи за русской интеллигенцией. Слишком доверялась она европейским поводырям, которые сами толком не знали дороги. Я не отвергаю твоего памфлета, и тем не менее ты упрощаешь, так это-о. – Роман Вильгельмович вытянул губы в трубочку, помедлил, погрозил пальцем и наконец изрек: – Ты умалчиваешь о первопричине распада и брожения: богатство и неуступчивость одних и бедственное положение других. Вот на этой почве и вырастали, так это-о, и пугачевский бунт, и максимализм интеллигенции. Нельзя надеяться на взаимную любовь и согласие, когда в пределах одного и того же государства одни потеряли счет своим землям, а другим куренка некуда выпустить.

– А-а, это знакомый довод! – покривился Успенский. – Он мало что объясняет. У помещиков перед революцией было всего одиннадцать процентов земли.

– В умозрительном смысле процент этот успокаивает, – согласился Роман Вильгельмович. – Но если по соседству с графиней Паниной, так это-о, живут мужики какой-нибудь Гавриловки? У них по две десятины на семью, а у Паниной тридцать одна тысяча десятин. Тогда как? А сколько было десятин у княгини Волконской в вашем уезде?

– Двенадцать тысяч, – ответил Успенский.

– Вот оно – яблоко раздора! Мужики отняли эту землю, мужики же прогнали и офицеров, и казаков… Так это-о… – Роман Вильгельмович хохотнул и выкинул палец. – Белое движение погубил земельный вопрос, признался Деникин в своих мемуарах. А мы сможем добавить: и старое русское общество погубил земельный вопрос. То есть погубила неуступчивость русской бюрократии, косность и ее, так это-о, центропупизм… извините мне это грубое слово…

– Да я вовсе не хочу оправдывать бюрократию. Но откуда она бралась? – спросил Успенский. – С неба? Да оттуда же, из интеллигенции в основном. Интеллигенция порождала не только революционеров, но и бюрократию, а бюрократия, в свою очередь, насквозь пропитала своим бюрократизмом все интеллигентские кружки. Любят они бюрократию, а еще голодранцев, которые из бездельников. Ну, как же? Они-де Челкаши, вольные соколы да воры! Их Горький воспевал, а русского мужика дерьмом обмазал. Наши интеллигенты всегда были готовы ободрать крепкого мужика Хоря, чтобы поприличнее одеть какого-нибудь обормота Ермолая. Они сами такие же бездельники, как этот тургеневский Ермолай.

– Эдак, пожалуй, ты и нас всех зачислишь в покровителей Ермолая да Челкаша, так это-о, – сказал Юхно и засмеялся.

– А ты не смейся! Ты вот что заметь – район наш сельский, а кто из авторитетных мужиков в райисполкоме сидит или в райкоме? Один Тяпин. Да какой из него мужик? Не абсурдно ли решать дела народные за народ? Для здравого смысла это – абсурд, для логики интеллигента – это все в порядке вещей. Потому что сии интеллигенты, а теперь надо понимать – коммунисты – они одни знают, что народу надо, а народ этого не знает.

– Но нельзя же коммунистов отождествлять с интеллигентами, – сказал Герасимов.

– Нельзя, конечно. Да я не о коммунистах. И потом, какие коммунисты Поспелов да Возвышаев? Чиновники! А Троцкий, а Зиновьев – коммунисты, да? – Он махнул рукой. – Я говорю о некоей общей интеллигентской тенденции: идеология наших левых партий и максималистские замашки – все оттуда, из интеллигенции. Если, не вдаваясь в подробности, определить главную отличительную особенность их теории, так вот она – полное пренебрежение к нашему национальному историческому опыту. Они не видят связи прошлого с настоящим. Все начинают заново, все от себя идет у них. Вот в чем суть. Высшая образованность должна являться естественным завершением народного быта, должна вырастать из него, как плод из семени, сказал один мудрец.

– Не только народного… Но и общечеловеческого познания! Это необходимое условие! – прервал его Роман Вильгельмович.

– Само собой… – Успенский упрямо нагнул голову и с силой произнес: – Так следовало бы. Но мы про общечеловеческое помним, а народный опыт отбрасываем прочь. Все, что связано с народом, с его укладом жизни, с верой, с религией, – все это чуждо для наших леваков. Они не приемлют не только веру народа, но враждебно относятся к высшим проявлениям национального духа его, для них Толстой – юродивый, Достоевский – мракобес, даже Пушкин – выразитель дворянской культуры. Я уж не говорю о ненависти ко всем русским философам от Хомякова и до Булгакова. Для них русский исторический опыт – всего лишь изгаженная почва, которую-де надо расчистить. Отсюда и идет эта историческая нетерпимость, отсутствие трезвости, стремление сотворить социальное чудо. Где уж тут считаться с малыми детьми или со стариками? Поскорее историю творить надо по собственному плану. Пока в него верят, а кто не верит – тех заставим… Вот-вот, еще немного – и придем к изобилию. Стоит только всех в колхоз загнать. Чудо подай, чудо! Раз-два – в дамках. Вот что худо. Вот где собака зарыта.

– Но не одни же фокусы везде, Митя! – с досадой сказала Мария. – Ты посмотри, как строятся заводы, города растут. Какой энтузиазм! Ведь не кнутом же гонят народ на стройки? Сами идут.

– Идут… – устало ответил Успенский. – Народ у нас издавна тянулся к практическим знаниям, к техническому опыту, охотно шел в любое дело. И отчего же не идти ему? Тут все можно потрогать, сотворить своими руками. Народ и впредь будет идти туда, так что успех на стройках обеспечен. Но зато под завесой этого успеха еще крепче ударят по русскому укладу жизни, по русской культуре, мысли, по русскому национальному характеру… Нужны сильные потрясения, чтобы почва заколебалась под ногами нашими. Тогда вот и поймем, что исторический опыт народа есть единственная надежная опора. Тогда вот и вернемся к национальным истокам своим, поклонимся еще в ноги Руси-матушке.

– Крепко ты бьешь, крепко… Ничего не скажешь. Да, надо осуждать за грехи прошлые и настоящие. Но надо еще и понимать, почему становились на грешный путь, так это-о. Вот ты сказал, что интеллигенция скорее Ермолаю потрафляла, а не Хорю. Но почему? Объяснить можно. Наша интеллигенция сложилась идеологически в шестидесятые годы, когда ждали раскрепощения крестьян, боролись за это. И дождались, так это-о… От третьей части до половины всей земли оставалось помещику, а крестьянину выделялось с гулькин нос. Максимум на семью шесть-семь десятин, а минимум – половину этого надела… Да мало того! С крестьян еще требовали подати не только за пользование землей, но и от промысловых заработков. То есть фактически налагался платеж на трудоспособность крестьянина. Его заставляли заниматься отхожим промыслом и оплачивать свою независимость от барина. Короче, был установлен косвенный выкуп личности, так это-о! Вот почему бунтовали мужики, вот почему кипела и негодовала интеллигенция. Ведь эту же реформу ввел либеральный, лучший царь! Так это-о… Тут поневоле кинешься в объятия к самому дьяволу, если он посулит всех уравнять, понимаете ли. – Роман Вильгельмович прыснул и, довольный своим доводом, рассмеялся.

– А все-таки, виновата интеллигенция или нет? – спросил Успенский.

– Да, виновата. Но во всем ли? Она раскачивала стихию, толкала на бунты, но далее от нее мало что зависело. Не худо бы учесть тот исторический опыт, на который ты уповаешь. Вспомни хотя бы вольницу Стеньки Разина! И там, при Стеньке, казачество только начинало, а главной силой были мужики. Народ! Бунтовали повсюду… Бунтовали против чиновного люда, потому как заели. Уложение 1649 года – вот главная причина. Введение крепостного права! И некуда бежать. Ловили, как зайцев. Насмерть засекали. Вот и причина. А еще – раскол. В церквах запретили вести проповеди на мирские темы, то есть осуждать все те же бесчинства чиновников. Вот из-за чего и бунты. А порядки у Стеньки в кругу своей братии смахивали на интеллигентские диктатуры, так это-о… И там узришь всю ту же мерзкую нетерпимость и беспощадную жестокость. А ведь интеллигенции тогда и в помине не было. И Петра еще не было, ее родоначальника, так это-о. – Роман Вильгельмович оглядел всех лукаво и вытянул губы трубочкой.

– Да, нечто похожее было и в прежних смутах, – согласился Успенский и длинными сухими пальцами левой руки стал нервно пощипывать свою бородку.

– Стало быть, причина такой ожесточенности лежит глубже. Интеллигенция могла дать всего лишь толчок первоначальный. А далее все ускользает из-под контроля, так это-о… И не кто иной, как интеллигенты более всех поплатились своими головами за эту развязанную всеобщую потасовку. Искупили свою вину, так это-о. Вся беда в том, что мы ищем причины не в себе самих, а вне нас, в общественной среде, в идеологии и прочее. Мы натуру человека не учитываем, вот в чем беда, понимаете ли.

– Ты повторяешь мои мысли, – сказал Успенский.

– Это не твои мысли. Их высказал несколько раньше Христос. И еще Достоевский, так это-о. – Роман Вильгельмович прокурорским взором окинул всех и, раздувая ноздри, продолжал высоким голосом: – А ведь это она, натура человека, с ее необузданными страстями, сказывалась и в опричнине Ивана Грозного, и в диктатуре Стеньки Разина в кругу своей вольницы. Формально и там, у Стеньки Разина, все были равны, а правили людьми все те же страх, произвол, донос, пытки, казни. А почему? Да потому, что спадали вериги божеского ограничения, и все становилось дозволенным, так это-о.

– Но отчего же так получается? – спрашивал с отчаянием в голосе Герасимов. – Что за круг заколдованный? Люди стараются устроить все лучше, разумнее, свободнее, но, взявшись за это, тут же все и ужесточают?

– А тайна сия велика есть, – ответил Успенский. – Христос не взял царства земного, то есть власти меча. Он полагался только на свободное слово. Те же, которые применяли насилие вместо свободного убеждения, в жестокости топили все благие помыслы. Ты прав, Роман Вильгельмович. Вот это нетерпение устроить все одним махом, перевернуть все с ног на голову и роднит вольницу Стеньки Разина с нашей радикальной интеллигенцией. Свободу внутри себя обретать надо – вот что главное. Ибо свобода духа есть высшая форма независимости человека. Вот к этой независимости и надо стремиться.

И воцарилась тишина такая, что слышно было, как потрескивало пламя в керосиновой лампе. Потом Роман Вильгельмович тихо, как бы самому себе, сказал:

– Кого больше любит бог, тому и страдания посылает… дабы очиститься в них и обрести смирение и разум.

– Да, и я так думаю, – поднял голову Успенский. – Несмотря на все эти страдания, народ наш не пропадет; он выйдет из них окрепшим духовно и нравственно и заживет новой разумной жизнью. Все дело в том – сколько продлятся эти испытания.

– Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе, – продекламировала молчавшая все время Соня, и все рассмеялись.

– Так это-о, устами младенца глаголет истина!

– А я думал – ты спишь, – глянул на нее Герасимов.

– Немудрено и заснуть. Пора и честь знать, понимаете ли, – сказал Роман Вильгельмович, вставая.

– Пора, пора! – заторопился и Герасимов.

Гостей провожали до околицы; на улице шел снег, было темно от низкого неба, и стояла глухая вязкая тишина. Распрощавшись, гости пропали в десяти шагах за оградой, как под воду ушли. Мария с Дмитрием стояли, обнявшись, возле околицы и с минуту смотрели еще в темноту, будто ожидали их возвращения.

– Митя, а почему ты оказался на стороне красных? Почему ты не пошел с офицерами в белую гвардию? – спросила она.

– Я не белый и не красный, Маша. Я слишком русский, жалею и тех и других. В этом все дело. – И замолчал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю