Текст книги "Мужики и бабы"
Автор книги: Борис Можаев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 50 страниц)
Ашихмин дернулся всем корпусом, как будто его током ударило, и тоже с некоторым удивлением посмотрел на Успенского, но ответил без тени смущения:
– Это не имеет значения. Мы с вами разговариваем, как люди, стоящие по разные стороны баррикад.
– Нет, все имеет значение! Когда мы сражались на этих баррикадах, мы не представляли, что от нашего имени будут выбрасывать из домов стариков и крестьянских детей во имя будущего прогресса.
– Это не крестьяне, а кулаки! Разница!
– Какая? Кто ее определил? Что Ленин говорил? Одно дело – дореволюционный кулак, совсем иное дело – послереволюционный. Земельные наделы по едокам нарезаны. Если все его богатство от собственного труда да от казенного надела, так что это за кулак?
– Вы не путайте тот период с нынешним! Обстановка обострилась, понятно? И нечего за Ленина прятаться…
– Я по существу говорю. Где, с какой коровы кончается крестьянин-середняк, а начинается кулак? С какого волоса начинается лысина? Где тот устав или хотя бы бумажная директива, которая определила бы размер кулацкого хозяйства? Раньше в России кулаком назывался барышник, ростовщик, перекупщик, а не хлебороб. Загляните хоть в словарь Даля.
– Ваш Даль – реакционер! И словарь его устарел, – кричал Ашихмин. – А кулак и богатей – один черт. Это и так всем понятно.
– Вам все едино, лишь бы в расход пустить. Но даже если он кулак и богатей… Надо доказать его вину! А за что мучаются дети?
– Он эксплуатировал других и наживался за счет народа!
– Кто, Лопатин? Тот, что выброшен вами из дому? Да он не только что других нанимать, лошадей и то подменять готов был своим горбом.
– Он хлебные излишки отказался сдавать!
– У него не было такого хлеба. Вы его не спрашивали, чем он заплатит, когда накладывали так называемые излишки.
– Не мы накладывали, а группа бедноты.
– Вот именно – группа! Да еще по вашей указке. А село спросили? На общем собрании голосовали, прежде чем выбрасывать Лопатина из дому? А ведь он равноправный член нашего общества. Его даже голоса не лишали. То, что вы совершили над этой семьей, называется беззаконием!
– Как вы смеете! С чьего голоса вы поете? – Ашихмин стукнул кулаком об стол, вскочил с табуретки, сделался весь красный, глаза его бешено метались с Успенского на всех остальных, как бы требуя броситься на этого человека, связать его, скрутить и выбросить вон.
Успенский тоже вскочил, так что табуретка отлетела от него, опрокинувшись с грохотом.
– Я голоса взаймы не беру и свой голос не продаю! Готов доказывать где угодно, что вы совершили беззаконие.
– Беззаконие? Я?!
– Да, вы…
Ашихмин, худой, маленький, с пылающим лицом, того и гляди – черные волосы его задымятся, приподнявшись на носках, потрясая сухими жилистыми кулачками, кричал:
– Да вы!.. Вы правый либерал, жалкий последыш Бухарина. Кулацкий адвокат! Да вы опаснее открытого врага. Вы подтачиваете, как черви, революционный порыв рабочего класса, отравляете волю масс своим ядовитым сомнением, неверием в наши темпы, задачи, конечные цели… Да вы…
– Я не последыш! – кричал и Успенский, перебивая задыхающегося от ярости Ашихмина. – У меня своя голова на плечах. Это вы потеряли головы. Вы, последыши Иудушки, кровопивца Троцкого. Сколько вас судили за перегибы? Но вам мало прежних голодовок? Новых захотелось! Лишь бы покомандовать! Лишь бы народ помордовать… Так запомните – даром это для вас не пройдет. Беззаконие – это слепой зверь; сегодня вы его спустили на крестьян, завтра он пожрет вас самих. И не размахивайте передо мной кулаками. Я вам не мерин, я – бывший командир. Могу и по физиономии съездить.
– Что вы сказали? Что вы сказали? Повторите! Люди, что он сказал? – Ашихмин снова метнул взгляд на сидящих, ища поддержки.
Все мужчины встали как по команде, и сделался шумный переполох, всякий говорил свое, не слушая других.
– Мужики, это, уж извините, не спор. Это на драку смахивает. А ради чего хватать друг друга за грудки? – кричал Костя Герасимов. – Мы же здесь все свои люди!
– Так это-о, побороться бы! Ха-ха-ха!
– Дмитрий Иванович! Митя! Ну какой он троцкист? – спрашивал Скобликов. – Он же член партии!
– А я ему что за бухаринец? Я терпеть не могу эти их ярлыки и групповые дележки.
– А я говорю – выпить надо. Выпить! – кричал свое Бабосов.
– Не надо шуметь, мужики. Помиритесь. Пожмите друг другу руки…
– Саша Скобликов! Тащи скорее стаканы! Перепьем это дело. Наум Османович, куда же вы? Погодите!
Бабосов поймал за подол френча уходящего Ашихмина:
– Вы один заблудитесь. В реку попадете!
– По мне лучше в реке искупаться, чем сидеть в одной компании с этим защитником Тмутаракани.
– Да погодите! Перепьем это дело, и все уладится.
Дверь вдруг распахнулась, и на пороге появилась в белой вязаной шапочке Варя, а за ней, вытягивая шеи, как гуси, заглядывали в комнату Сенечка Зенин и Кречев.
– Коля, Митя, а мы по ваши души! Вот гости к вам, из Тиханова. Заблудились совсем. Благо, меня нашли. Подсказала им добрая душа, – щебетала Варя, подходя к столу. – А что это вы все стоите? Или собрались расходиться?
– Это мы вас встречаем. Хотели обнимать вас по очереди, да я отсоветовал, – изрек Бабосов. – Говорю – она кусается. – И, обернувшись, Ашихмину: – Тихановское начальство. Прошу любить и жаловать. Это секретарь партячейки товарищ Зенин, председатель Совета Кречев. А это представитель окружкома, товарищ Ашихмин. Заместитель заведующего АПО.
Ашихмин, все еще красный, как из бани, молча пожал протянутые ему руки.
– А теперь за знакомство по наперсточку не грех. Причастие на столе. Остальное… Саша, сообрази! – скомандовал Бабосов и, разводя руками над столом, приглашал: – Раздевайтесь, товарищи, и садитесь.
Рассаживались в неловком молчании, переглядывались, как заговорщики. Одни не знали, о чем говорить после скандала, а другие боялись брать за бока Успенского в присутствии неизвестного начальника.
Саша принес граненые рюмки, вилки, за ним вошла Верява с двумя тарелками – соленых огурцов и квашеной капусты.
– Ешьтя, ешьтя на здоровье. Може, кваску налить?
– Тащите! – обрадовался Бабосов. – Мы сперва сладенького попробуем, а потом уж кисленького… – Поглядел на Зенина и добавил: – На дорожку хватим. – Он ловко выбил пробки из бутылок и налил вина. – Господи, не почти за пьянство, прими за причастие! – Бабосов поднял рюмку и важно произнес: – За мировую революцию!
Саша прыснул, но, видя, что его веселое настроение никто не подхватывает, крякнул, как с мороза, и торопливо опрокинул рюмку, поспевая за другими.
Задевая вилкой капусту, Бабосов весело спросил, поглядывая на пришельцев:
– Каким важным известием порадуют нас дорогие гости?
Кречев сидел сгорбившись, угрюмо глядел в стол перед собой, Зенин же поглядывал то на Ашихмина, то на Успенского и лихорадочно соображал, что же надо говорить. Успенскому надоела эта игра в молчанку, и он спросил Кречева:
– Павел Митрофанович, вы по делу ко мне?
– Пусть Зенин и скажет, – ответил тот хмуро.
– Дмитрий Иванович, – сказал Зенин, извинительно улыбаясь, все так же поглядывая то на Успенского, то в сторону Ашихмина, – вот какая у нас оказия… Понимаете ли, товарищ Ашихмин, передовые, сознательные крестьяне нашего села решили объединиться в колхоз. А мы их поддерживаем со всей душой.
– Очень хорошо! – живо отозвался Ашихмин. – За чем же дело стало?
– Дело-то за сущим пустяком. Надумали объединиться в колхоз маломощные хозяйства и отчасти середняки. Сами понимаете, дворы у них ветхие, сараи маленькие. Держать обобществленный скот, инвентарь негде. Вот они и поручили нам с Кречевым съездить к Успенскому и попросить у него поддержки и помощи. Мы, говорят, знаем его как опытного коллективизатора. Он уже создавал одну артель. Пусть и колхоз поможет нам создать.
Кречев обалдело, как спросонья, глядел на Зенина, тот же, толкая его сапогом под столом, продолжал выжидательно улыбаться и ухитрялся одновременно говорить с Успенским и обращаться как бы к Ашихмину за поддержкой.
Ашихмин впервые после размолвки с удивлением глянул на Успенского, но промолчал.
– А чем же я могу им помочь? – спросил Успенский.
– Дмитрий Иванович, у вас великолепный дом, большой двор, сарай молотильный. Если вы вступите в колхоз, то окажете нашим крестьянам ба-альшую помощь, – уже с воодушевлением, с энтузиазмом закончил Зенин.
– Это кто ж придумал? – спросил Успенский. – Вы, Павел Митрофанович?
– Н-нет, – ответил Кречев.
– Дак сами, сами крестьяне и придумали, Дмитрий Иванович! Уверяю, они вас так высоко ценят, – расплылся опять в любезной улыбке Зенин.
– Хорошо, Павел Митрофанович. – Успенский умышленно смотрел только на Кречева. – Заявляю вам как представителю Советской власти: передайте крестьянам, что я с радостью вступаю к ним в колхоз. И отдаю им в полное коллективное владение мой дом, двор, сарай молотильный, весь инвентарь, лошадь и обеих коров.
– Дмитрий Иванович, позвольте пожать вашу щедрую руку! – потянулся к нему Зенин.
– Нет, не позволю, – сухо сказал Успенский. – Я вам не купец, сходно продавший товар. И вы не посредник на сделке.
– Но выпить-то можно? – спросил Бабосов. – Хотя бы за новый колхоз.
– Пейте на здоровье!
– Ну, слава тебе господи! Наконец-то смягчился, отошел, – сказал Бабосов и стал наливать вино.
– А Дмитрий Иванович и не заходился, – неожиданно сказала Соня Макарова. – Он говорил очень разумно и… красиво, как в спектакле.
– Ха-ха! Браво! – крикнул Роман Вильгельмович. – Так это-о, устами младенца глаголет истина. Ха-ха!
– Соня, ты с кем сюда пришла, со мной или с ним? – нарочито строго спросил Костя.
– Наконец-то она проснулась и оценила, кто здесь мужчина, – хохотнул Бабосов.
Ашихмин с немым вопросом глянул на Бабосова, и тот стушевался.
– Я в том смысле говорю, что почуяла она присутствие истинного ловеласа, – выкрутился Бабосов. – Берегись, Костя!
– Н-да, это и в самом деле на спектакль смахивает, – сказал, вставая, Успенский. – А у меня еще дел по горло. Всего хорошего!
Слегка кивнув головой, он пошел к настенной вешалке.
– И я с вами, Дмитрий Иванович! – ринулся за ним Юхно.
На улице все так же мелко моросил дождь, дул порывистый ветер, и мокрые ветви дробно стучали о деревянный карниз дома.
Прикрывая уши драповым воротником, Юхно сказал:
– А вы, так это-о, отчаянный человек. Смотрите, Дмитрий Иванович, эти функционеры, как покинутые женщины, обиды не прощают.
– Мне терять нечего. Я один как перст. Пускай докладывает, – сказал Успенский, вынимая портсигар.
– Доклад еще полбеды… Хуже, если донесет.
– А по мне хуже – так молчать. Видеть, как лютуют эти самозванцы, выбрасывают на мороз ни в чем не повинных людей, и молчать. – Успенский прикурил, пыхнул дымом и щелчком выстрелил в темноту красной спичкой.
– Э-э, батенька! Наши слова, как свист ветра в голых прутьях, – шуму много, а толку мало.
– Мне не столько важно было ему доказать, сколько себе, что я еще человек, я мыслю, следственно, я свободен.
С минуту шли молча, наконец Юхно отозвался:
– Да, вы правы. Так это-о, если нельзя сохранить свободу в обществе, то ее непременно следует утверждать в мыслях, в душе. Иначе – пиши пропало.
5
Вернувшийся из округа Озимов вызвал к себе в кабинет Кадыкова, Кульку и Симу; едва успели они сесть на стулья у стены, как он попер на них по-медвежьи, хлопнув лапой об стол:
– Спите, удоволенные! У вас под носом классовые враги стрельбу открывают, а вы дрыхнете? Кто стрелял в больничном саду?
– Когда стреляли? В каком больничном саду? Вы что, сами сбрендили? – вскинул на него подбородок Кадыков.
– Молчать! – рявкнул Озимов. – Милиционеры сопливые. Стражи закона и тишины называются. В окружном ГПУ знают, что здесь выделывает недобитая контра, а вы нет. Вы и меня заставляете глазами хлопать. Я как дурак стоял перед начальством и мычал: найдем, разыщем, узнаем… Какая-то банда в ночь накануне Покрова дни открыла стрельбу в саду бывшего помещика Скобликова, разогнали сторожей и увезли все яблоки, приготовленные для замочки в кооперативных кадках. Напоследок разбили стекла в клубе во время репетиции. А в Степанове отрезали хвост у риковской лошади, на которой Чубуков приезжал распродавать имущество злостного неплательщика. И что вы на это скажете, соколики-чижики?
– А может быть, никакие это не классовые враги, а воры да хулиганы, – ответил опять Кадыков.
– Я же вам русским языком говорю – факты эти взяты на учет окружным ГПУ. Кто-то им сообщил. Ведь не нам сигнал пришел, а им. Значит, были основания отнести эти факты на счет классовых врагов, то есть кулачества. А с нас за это спросят, если не найдем виновников. Вот я и вызвал вас затем, чтобы вы землю носом изрыли вокруг Тиханова, а виновников положили мне на тарелочке. Ясная задача?
– Ясно, – разноголосо ответили милиционеры.
– Идите и выполняйте! А ты останься, Кадыков.
Когда Сима с Кульком ушли, Озимов другим тоном, как бы с опаской поглядывая на дверь, озабоченно спросил:
– Ты был в Тимофеевке, когда мужики забузили возле церкви?
– Был.
– Что там случилось? Неужели бунт?!
– Да чепуха. Возвышаев круто повернул насчет церкви. Ну, мужики и загудели. Может, и накостыляли бы ему по шее. Да поп вовремя подвернулся, усмирил их.
– Ах, мать твоя тетенька! Я так и чуял, что этот обормот накуролесил. А жаль, жаль… По шее бы ему хорошенько. Небось поумнел бы. А расписали в округ – мать честная! Что этот самый попик подымал народ на бунт, что Возвышаев, героически рискуя жизнью, усмирил народ. О, из мухи слона дуют. На меня топают: за чем смотрите? Куда морду воротите? А я говорю, не наше это дело – за попами приглядывать. С нас и воров да хулиганов довольно. Штаты маленькие, и те не заполнены. Пришлите, говорю, своих уполномоченных ГПУ, пусть они и шуруют этих классовых врагов. А мы, говорю, порядок охранять будем. Что ты! Орут на меня. Порядок, мол, тоже классовый характер имеет. У тебя под носом хлебные излишки прячут, а ты порядок блюдешь? На чью мельницу воду льешь? А я говорю, наша мельница – не ветряк придорожный; откуда ветер дует, в ту сторону и крылья поворачивает. У нас расписаны все времена года по закону. Твой закон, мол, – революционное сознание. Пожалуйста, говорю, и сознание примем к сведению, только напишите его, зафиксируйте в качестве указания. А мы в дело подошьем и все в аккурат исполним… Н-да, дела. Все подбивают на то, чтоб милиция по домам ходила с обыском. Но в случае чего милиции и дадут по шее, зачем закон нарушали? Как думаешь?
Кадыков слушал, сурово сведя брови, думая о чем-то своем.
– Чубуков меня звал в Степанове на распродажу имущества одного неплательщика, – ответил он, как бы очнувшись. – Но я отказался. Начальника, говорю, нет. А без него решить такой вопрос не могу.
– И правильно. Это не наше дело – распродавать с торгов мужицкие портянки.
– И в стороне нам не удержаться, – продолжил как бы прерванную мысль Кадыков. – Ну, в Степанове обошлось без шума. Хозяин оказался смирным. А ежели буйные попадутся?
– Ты думаешь, конфискации имущества нам и впредь не миновать?
– Непременно не минуем. В Тиханове два хозяина заупрямились, в Тимофеевке, в Больших Бочагах. Но особенно в Гордеевском кусте. Там эти самые излишки и не думают сдавать. Придется выколачивать. И тут без нас не обойтись.
– Да, веселая работенка. – Озимое крепко потер бритый затылок и усмехнулся: – Ха-ха! Как ночь не поспишь, так, веришь или нет, щетина прет, как хлебная опара. Вчера только обрил голову в Рязани, а теперь вот наколоться можно, словно проволока. И чешется, зараза. Ладно! Завтра на бюро прояснится, что нам делать, как нам быть. А ты, Зиновий Тимофеевич, узнай к завтрему – что там за хреновина с этими яблоками и с кобыльим хвостом. Я думаю, что здесь хулиганье дурит. А то Возвышаев оргвыводы сделает и раздует классовую борьбу из кобыльего хвоста.
Кадыков первым делом отыскал садового сторожа Максима Селькина, он стоял теперь у ворот ссыпного пункта, бывшего последнего приюта помещика Скобликова. На нем был рыжий зипун, подпоясанный чересседельником, тряпичная шапка, из которой торчал клок ваты на самой макушке, и новые лапти с онучами, замотанными в частую косую клетку оборами аж за колена. Ружье на веревке он закинул за спину, как кошелку с мякиной. Утро стояло тихое, морозное; слабо и безвольно, как в прореху, сыпался мелкий сухой снежок и покрывал острые гребешки вздыбленной застывшей грязи. На заборе, как чучела, сидели, втянув головы и опустив хвосты, вороны – то ли спали, то ли думали о чем-то серьезном и таинственном. И Максим не шевелился, как заколдованный, смотрел важно и прямо перед собой, тараща маленькие, запавшие в морщинах глаза.
– Здорово, часовой! – сказал Кадыков, подходя.
– Здравия желаю, – сипло ответил Максим, переступая с ноги на ногу.
– Ты чего спишь, ай озяб?
– Баба где-то провалилась, ни дна ей ни покрышки. Приди, говорю, утречком, подмени, а я схожу картошки поем, погреюсь. Не идет!
– Ружье-то стреляет? А ну-ка?!
Кадыков протянул руку, Максим проворно снял ружье и подал.
– Зачем же ты ружье отдал? А ну-ка я тебя этим ружьем да по уху? А хлеб казенный увезу?
– Дак на то вам и власть дадена.
– Ты же часовой! Ты никаким властям не подчиняешься, только тому, кто тебя ставил. – Кадыков свалил вправо хвостовик, переломил ствол – ружье было заряжено. – Кто тебя поставил на пост?
– Председатель Кречев.
– Вот ему и подчиняйся. Больше никого не слушай. На, держи! – вернул Кадыков ружье.
Максим взялся за веревочную поцепку и закинул ружье за спину, как кошелку.
– Как же у тебя из-под носу яблоки увезли?
– Так вот и увезли. Из ружьев палили, отогнали нас ажно к Волчьему оврагу.
– Сколько вас было?
– Я да Маркел.
– А вы чего ж не стреляли?
– Дак у нас одно ружье на двоих с одним патроном. На крайний случай, ежели сильничать начнут. Они ж с трех концов палили. Куды тут!
– Хороши сторожа. Нечего сказать… Ты хоть видел, куда ваши яблоки повезли? По какой дороге?
– Повезли в Тиханово на двух подводах.
– В какой конец?
– В Нахаловский… В какой же ишшо?
– Ладно… Разберемся, – сказал Кадыков.
Он сходил в казенку, купил поллитру сладкой наливки облепихи и зашел к Насте Гредной. Несмотря на позднее время, хозяева все еще дрыхли, – Настя лежала на печи, как в окопе, наружу торчали только ее подшитые валенки носами кверху. Степан, завернувшись в свиту, валялся на деревянной кровати в шапке с завязанными ушами, лицом к стенке. В избе было холодно, пар валил изо рта, как в предбаннике.
– Есть кто живой? – спросил Кадыков, переступая порог.
– Кого там черт занес? – нехотя отозвалась Настя, и даже валенки ее не шевельнулись. Она проявляла интерес только к тому, что свершалось на улице, у себя же в избе она делалась сумрачной и глухой.
Степан приподнял голову и, увидев фуражку со звездой на Кадыкове, вдруг застонал.
– Ты что, или заболел? – спросил его Кадыков.
– Заморила, проклятая баба. Всюю ночь у окна просидит, а потом дрыхнет до обеда. – Степан встал с постели, опустил на пол ноги, обутые в валенки. – Веришь ай нет, в валенках ноги зашлись от холода.
– Что ж вы не топите избу?
– Спроси вон ее, ведьму, – кивнул Степан на печь.
– Сперва надо избу ухетать, а потом топить, – отозвалась Настя. – Сделай, говорю, защиток вокруг избы, все теплее будет.
– Изба не сарай. Что ж вокруг нее застреху делать? От людей совестно, – сказал Степан.
– Ну и не кряхти, ежели совестно.
– Слезай, Настя! У меня тут есть обогревательная. – Кадыков поставил бутылку на стол и сам сел на скамью.
– Это каким тебя добрым ветром занесло? – веселея, спросил Степан.
– Да иду вот по селу, вижу – окна замуравели, зацвели серебряными цветиками. Дай, думаю, загляну. Хоть печку растоплю им – не то замерзнут.
Настя подняла голову, приставила очко к единственному оку и, разглядев бутылку на столе, проворно слезла с печки.
– Ну, погреемся, хозяйка? – обернулся к ней Кадыков и потер ладони. – Давай стаканы.
Настя достала стаканы с полки, занавешенной шторкой, поставила на стол. Выжидательно спросила:
– А как же насчет закуски? У нас ведь, окромя квашеной капусты, ничего нет.
– Эту не закусывают, – сказал Кадыков, разливая облепиху, – она сладкая. Вроде чая с сахаром. Ну, будьте здоровы!
– Спасибо вам, Зиновий Тимофеевич. – Степан слегка поклонился и выпил залпом.
Настя долго тянула и кривилась.
– Ты чего морщишься? Или горько? – спросил Кадыков.
– Вино, она и есть вино. Ты ее пьешь, а тебе страшно, инда сердце замирает, – ответила Настя, ставя стакан. – А вы чего ж не пьете? – А сама поглядывала на оставшееся вино в бутылке.
– Я пью только чистое белое, – ответил Кадыков, забирая в руку бутылку. – Что, Настя, еще хочешь?
– А ты петь меня не заставишь? – осклабилась Настя, раскрывая свой щербатый рот.
– А спела бы.
– Ой, не греши! Ну тебя к богу за пазуху. – Она кокетливо махнула рукой и рассмеялась.
– Ты, Настя, вот что мне скажи: ночью накануне Покрова ребята на улице шибко гуляли?
– Да ну их к лешему, – ответил Степан. – До полуночи спать не давали.
– А выстрелы вы не слыхали? Говорят, стреляли в больничном саду?
– Ен далеко, аж за горой. Вон игде, – сказал Степан.
– Далеко, это верно. Но если люди бдительность проявляют… Не спят. То услышать можно. А? Как ты думаешь, Настя? – Кадыков покрутил бутылку и стал наливать Насте вино.
– Да слыхала я эти выстрелы, – сказала Настя, глядя на вино.
– Молодец! И я, пожалуй, выпью за твое здоровье. – Кадыков плеснул и себе в стакан. – Ваше здоровье! – И выпил вместе с хозяевами. – Н-да, дела… – Кадыков покачал головой и спросил: – Говорят, в мешках таскали яблоки?
– Врут, – отрезала Настя. – В кадках увезли. На двух подводах.
– Да что вы говорите! – сделал удивленное лицо Кадыков. – И вы сами видели?
Настя только высокомерно усмехнулась:
– Я все вижу.
– Н-да… молодец… Просто молодец. – И снова налил ей вина. – Настя, яблоки-то кооперативные. Общественное добро! Ведь это ж, можно сказать, и нас с вами обокрали.
– Не говори! – подхватил плаксиво Степан. – Всюю жизнь над нами издеваются. Грабют! То дрова растащат, раскидают, то окна соломой завалют. С крыши натеребят. С моей крыши. А с первесны портки сташшили да в трубу мне ж и затолкали. Вот чего они делают.
– И яблоки – их дело?
– А то чье же. Да вон пусть Настя скажет. – Степан махнул рукой и сделал обиженное выражение.
– А ты нас не выдашь? О, мотри! Тады они нас подожгут, ей-богу правда.
– Не выдам, Настя. Я ж лицо официальное. Хочешь, расписку напишу? – Кадыков полез в карман за блокнотом.
– Да мы верим, верим, – остановила его Настя и шепотом заговорила: – Ребята все это озоруют. Я все видела. Стащили они одну телегу у соседа нашего Климачева, на проулке стояла, вторую у Максима Селькина. Смеются. Пущай, говорят, он яблоки караулит, а мы в его же телеге их увезем. А лошадей с выгона пригнали. Яблоки отвезли к Козявке. Там у них посиделки устраиваются. Вот тебе, истинный бог, правда, – Настя перекрестилась.
– Ну спасибо, Настя, спасибо! – Кадыков вылил им остаток вина.
– Только ты мотри, не выдавай.
– Ну что вы. Могила!
Козявка жила под горой, у самого оврага, промытого речкой Пасмуркой. Кадыков зашел от оврага к большому амбару, покрытому тесом. Здесь на травянистой лужайке, полузасыпанные снежком, четко виднелись узкие вмятины, недавно оставленные колесами тяжело груженных подвод. Дальше к дороге следы колес остались вдавленными в податливую когда-то, а теперь замерзшую грязь. Ясно как пить дать, сюда привезли яблоки, подумал Кадыков, сворачивая к дому.
От окна запоздало метнулась в избяной полумрак Козявкина голова, покрытая клетчатой шалью. «Подглядываешь, плутовка. Чуешь, что дело ткном[11]11
Взбучкой.
[Закрыть] пахнет», – подумал Кадыков и застучал в дверь.
– Кто там? – с притворным испугом спросили из сеней.
– Открывайте! Милиция.
Дверь моментально открылась, и маленькая щуплая бабенка, с лучезарным от множества морщинок лицом, с приклеенным посреди его, точно пуговкой, носом, выросла на пороге. – Тебе чего? Ай опять насчет самогонки? Дак я эта, шинок не держу. – Ни тени испуга на лице, одно хитренькое лисье выжидание и настороженная улыбочка.
– Чего ж ты дорогу загородила, Мария Ивановна? Чай, не на пороге нам стоять и разговаривать.
– Дак милости просим. Проходите в избу! – А сама не сводит с Кадыкова настороженных глаз.
В избе было чисто прибрано, на стенах над фотокарточками висели расшитые рушники, и в переднем углу над божницей тоже рушники – красные петухи да крестики на широком белом полотне.
– Гуляют у вас, говорят? Посиделки собираются?
– Гуляют! Дело молодое. Смолоду и погулять не грех.
– А не случалось такое, что за гуляньем-то закон нарушался?
– Э-э, батюшка мой! Нешто за ними углядишь? Их вон сколь собирается. Иной раз и до тридцати, и до сорока человек.
– И то правда, за всеми не углядишь. А что у вас в ночь на Покров творилось?
– Что творилось? Пели да плясали… Веселились, одним словом.
– Хорошенькое веселье с ружейной пальбой. Даже сторожей из больничного сада поразгоняли.
– Дак то ж в больничном саду-у! Я за тем садом глядеть не поставлена.
– А яблоки из того сада, случаем, не к тебе переехали?
– Как это – переехали?
– А так… На колесах да на телегах.
– Ты, батюшка мой, сперва окстись. Сатана тебя путает.
– Вот уж не думал встретить ноне сатану. – И, поглядев на нее, добавил: – В сарафане.
– Ежели ф вы на меня подозрение имеете, так ишшите. Вот вам подпол, вон сени, подвал. Ишшите!
– Открой-ка мне амбар.
– Это можно… Отчего ж не открыть, амбар-от?
Амбарный ключ висел тут же, на стояке возле печки. Козявка было потянулась к нему, но ключ не взяла.
– Он, эта… колефтивный у нас, амбар-от.
– Кто ж им пользуется, кроме вас?
– Сестра. И Селькины там воробы хранят да самопряху.
– Ну ничего, вещи сестры мы не тронем. И ваши вещи не возьмем. Посмотрим только. Давайте, смелее! – Он снял ключ и пошел к амбару. – Тот самый, ключ-то?
– Тот самый.
Козявка затаенно шла за ним по пятам. Открыли дверь – и посреди амбара в восьми кадках стояли замоченные яблоки, и даже ледок слабый схватил их поверху.
– Ну, что? Сама признаешься или из кооперации вызывать, чтоб они кадки свои опознали?
– Шут их возьми! – махнула рукой Козявка. – Как я им говорила: не связывайтесь с этой кооперацией. Посодят вас. Дак разве ж они послушаются?
– Кто привез яблоки?
– Ребята. Кто ж еще?
– Конкретно. Кто? Имена назовите!
– Соколик, Четунова Андрея парень, Федька Маклак, Бородин, то ись Ванька Савкин, Чувал. Они все озоровали… Говорят, на зиму запас девкам сделаем.
– Кто верховодил?
– Да все Маклака называли. Он у них заводила.
– Ладно… Яблоки пусть у вас пока останутся. Заберем позже.
– А как же мне теперь быть? Ведь я ни в чем не виноватая.
– И с вами разберемся. Пока никому ни слова.
– Да, да. Я уж не проговорюсь… Я ведь не то чтоб с целью прибрала яблоки. Я так, для порядка…
– Вот всыплем тебе для порядка года два принудиловки, небось запоешь другим голосом.
– Дак было б за што.
– Старое зашло, а новое заехало…
Кадыков зашел к Андрею Ивановичу и потихоньку от Надежды рассказал ему всю историю с яблоками.
– Запорю! – вскипел тот, схватываясь с табуретки. – Сейчас поеду в Степанове и буду гнать его, стервеца, кнутом до самого Тиханова.
– Ты погоди лютовать! – осадил его Кадыков. – Мне еще надо кое-что выяснить. Поэтому я сам поеду и поговорю с ним. А тебе вот мой наказ – ни слова об этом. Никому. Ясно? Не то спугнуть можешь стервецов покрупнее, если за этими сопляками с их яблочной проделкой скрывается кто-то другой. И пороть парня не следует. Он не скотина. Ну, схулиганил. Так ему и без тебя перепадет. А убытки невелики – оплатишь.
Уже под вечер Кадыков заседлал лошадь и верхом поскакал в Степаново.
Вот тебе и классовые враги, думал он по дороге. Это ж надо кому-то раздувать кадило, чтобы из простого хулиганства сделать всеобщую ненависть. Ага! Классовые враги завозились? Так дави их без пощады! Потом разберемся, кто под телегу попал. Ну, ладно… Ныне ты моего братана свалил, а завтра я тебя ущучу. И пойдет всеобщая потасовка. А кому это на руку? Кто выиграет от этой злобы? Разве что Степан Гредный? Ну, перепадет ему зипун или валенки от шальной конфискации. Дак ведь он все равно пропьет их. И за скотиной конфискованной ухаживать не станет. А ежели и станет, дак скотина не вынесет его ухаживания, сдохнет! Нет и нет. Никому выгоды на селе не будет от такой потасовки. Дьявол, видать, мутит людей. Хулиганство и раньше было на селе, и воровство было. Но зачем разыгрывать все по классам? В любом деле есть и сволочи, и добряки. Зачем же смешивать всех в кучу?
Ему вспомнилось, как еще до революции к ним в Пантюхино приезжал пристав к мельнику Галактионову. Пока они сидели с мельником, водку пили, ребята обрезали у лошади пристава хвост по самую сурепицу. Как увидел пристав свою лошадь без хвоста, так инда кровью налился. Рычал, как медведь. А потом вынул наган и застрелил лошадь. Ну и что? А тут – смотри, какая оказия! Над Чубуковым посмеялись. У лошади хвост отчекрыжили? Кадыков заходил в риковскую конюшню, видел эту лошадь. Ничего страшного! Хвост как хвост. Ну, обрезан на ладонь, до колен. Экая беда! Отрастет.
Федьку Маклака застал он дома; тот лежал на деревянной кровати и наяривал на балалайке, задрав ноги в шерстяных носках. Увидев Кадыкова, сразу вскочил и балалайку бросил. Ага, чует кошка, чье сало съела, подумал Кадыков, проходя к столу. За столом сидело двое приятелей Маклака, учили уроки. И они встали, как по команде. И все молча уставились на него.
– Не ждали? – спросил Кадыков, снимая полевую сумку и кладя ее на стол.
– Вы, должно быть, ко мне, Зиновий Тимофеевич? – спросил Маклак, стараясь изобразить на лице невозмутимость и безразличие. Но во все щеки его расплывались кумачовые пятна, и на лбу выступили мелкие бисеринки пота.
– Ты догадливый, – криво усмехнулся Кадыков и приказал его приятелям: – А вы, ребята, погуляйте, оставьте нас наедине с Бородиным. У нас военная тайна.
Ребята вышли, Кадыков сел на табуретку к столу, вынул из сумки тетрадку:
– Ну, сам будешь говорить или допрашивать?
– О чем говорить-то?
– К примеру, о том, как яблоки из больничного сада перекочевали в Козявкин амбар?
Маклак облизнул верхнюю губу и присел на кровать.
– Чего ж ты молчишь? Рассказывай, как приставил ноги кооперативным кадкам?
– Дак я ж не один их брал. И не для себя.
– Ага, на коллектив старался. Девкам угодил… Эх ты, угодник. Драть тебя некому. Комсомолец, поди?
– Ага. Второй месяц как вступил.
– Отличился, нечего сказать. Рассказывай все без утайки, не то хуже будет.
Маклак только головой мотнул.
– Кто из вас был с ружьями?
– У нас не было ружей.
– Как это не было?! Кто же стрельбу открыл в саду?