355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бетти Джин Лифтон » Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака » Текст книги (страница 4)
Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:58

Текст книги "Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака"


Автор книги: Бетти Джин Лифтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)

Глава 5
НАМОРДНИК НА ДУШУ

Жизнь кусает, как собака.

«Дитя гостиной»

Лишь немногие знали, что Генрик Гольдшмидт ведет двойную жизнь. Студент-медик, как положено, жил со своей овдовевшей матерью, но его другая ипостась, Януш Корчак, гонимый совестью писатель, рыскал по нищим трущобам города, либо один, либо в обществе Людвика Личинского, с которым подружился в Летающем университете.

Личинский, поэт и этнограф, на четыре года старше Генрика, был всегда в пути и в случае надобности называл свой полный адрес так: «Варшава». Подобно другим писателям, объединенным в «Молодой Польше», как называлась эта литературная группировка fin du siecle, он с упоением атаковал материализм буржуазии, в которой они видели скопище филистеров. Личинский умер совсем молодым от туберкулеза которым заболел в сибирской ссылке, но в те годы его короткой жизни он был отличным товарищем Генрику, который «задыхался в тесной квартире под навязчивой опекой матери». Вечерами они бродили по песчаным берегам Вислы, праздновали именины проституток и напивались «вонючей» водкой. «Он умел играть на сердечных струнах этих людей с необыкновенной тонкостью, – вспоминал Личинский о Генрике. – Убийца Лихтаж сказал ему, что отдаст за него жизнь».

Как-то вечером с ними отправилась Зофья Налковская, «в последний раз отводя душу» перед свадьбой с Ригьером. Водку она пила из бутылки, расцеловала любовницу хозяина прачечной и весело флиртовала с Личинским, безнадежно в нее влюбленным. В этой грубой обстановке Генрик тоже ощущал себя освобожденным, но по-иному. Его душа, которая «выла, как собака», была спущена с поводка.

«Мне приснилось, будто я пудель, – так Янек (уменьшительное от Януш) начинает полуавтобиографический роман, над которым Генрик работал в то время. – Шерсть у меня сбрили. Без нее я чувствовал себя знобко, но, зная, что хозяин доволен, я вилял хвостом и преданно заглядывал ему в глаза… У меня не было ни блох, ни тревог, ни ответственности. Однако мне полагалось быть преданным и верным, а также показывать, что я умен, как положено пуделю».

Пудель переживает катастрофу, когда прохожий на улице глядит на него не с восхищением, а с жалостью и его глаза говорят: «На душу этой собаки надет намордник». Полностью деморализованный, пудель не ест, не спит и настолько Утрачивает связь с реальностью, что кусает руку хозяина. Его собираются пристрелить, но тут рассказчик просыпается.

Роман «Дитя гостиной» посвящен пробуждению. Янек осознает, что всю жизнь спал, подчиняясь представлениям своих родителей о том, чем он должен быть. На грани самоубийства, чувствуя себя так, будто он потерял душу, Янек уходит из дома, прорычав матери и отцу: «Слезьте с меня! Слезьте… или я укушу!»

Ему удается снять десятую постель в комнате, уже занятой семьями заводского слесаря и извозчика, он тратит последнюю копейку в кабаке, просит милостыню на улицах и идет с проституткой к ней. Но его совсем не влечет к этой женщине. «Расскажи мне что-нибудь», – просит он, когда они лежат в постели. «Ты такой скучный», – отзывается она. «Мне жаль тебя», – говорит он, сгребая простыни и излагая план спасения проституток, который он когда-то придумал вместе со своим другом Сташем.

А тянет Янека в этот трущобный район из-за детей, брошенных без присмотра, подвергающихся побоям. Он натыкается на них в тени домов. «Их бледная кожа была как лист тонкого пергамента, натянутого на сухие кости». Под мостами он оделяет их сластями и лекарствами, внушая, как он надеется, веру в людскую доброту. Он посещает их убогие жилища, рассказывает им сказки, учит читать. Упорядоченность, заложенная в грамматике, может поспособствовать упорядочению их мышления.

В Сочельник, переодетый святым Николаем, Янек обходит комнаты трущобного дома, где живет, раздавая подарки детям – мячик, яблоко, свечки. Он вешает крестик на шею рыжего мальчугана, которого так и называют «Рыжик». Тот совсем один сидел в темноте. Когда малыш спрашивает, взаправду ли он святой, Янек отвечает «да», пораженный тем, что такой вопрос задал ему именно ребенок.

И в этот момент Янек осознает, что изменился, что «новые невидимые силы» вливаются в него, чтобы «озарять» ему путь. Из поглощенного собой писателя, собирающего материал для книги, он преобразился в человека, проникнутого духовной верой, ответственного за ближних своих.

В романе заключены все стороны жизни самого автора: его стесненное детство, страх перед самоубийством и сумасшествием, стремление уклониться от секса, решимость стать реформатором общества, преданность детям. К концу книги Янек утрачивает почти все свои иллюзии, но только не ярость, вспыхнувшую при известии о том, что две осиротевшие девочки стали жертвами сексуальных посягательств своего дяди. Когда ночью в трущобах полицейский велит Янеку отправляться восвояси, он кричит на него, как когда-то на своих родителей: «Убирайся отсюда! Не то я укушу! Я укушу-у-у-у!..» И его вопль становится нечленораздельным.

Пока «Дитя гостиной» выходил выпусками в «Голосе», подписанный «Янушем Корчаком», Генрик Гольдшмидт начал стажировку в Еврейской детской больнице. Но едва он получил диплом в марте 1905 года, как его мобилизовали в качестве врача и отправили на фронт Русско-японской войны. Внезапно вырванный из привычной жизни, «будто раб или марионетка», новоиспеченный лейтенант был прикомандирован к санитарному поезду, курсировавшему по транссибирской железной дороге между Харбином и Мукденом. Япония, после вековой изоляции внезапно занявшая место среди современных государств, одерживала победы на суше и на море над деморализованными русскими войсками, изъеденными коррупцией, бездарно управляемыми и плохо обеспеченными.

Молодой доктор быстро понял, что «война помогает увидеть болезнь всего тела». Пациенты, выстроившиеся в тот первый дождливый день на станционной платформе, показались ему «узниками», ожидающими лечения от энтеритов, гастритов, венерических болезней и хронических недугов. Их болезни, как и международный конфликт из-за рынков Маньчжурии и Кореи, «уходили невидимыми корнями в прошлое», а от этого быстрого исцеления быть не может.

Наиболее серьезных больных забрали в поезд. «Состав набит сумасшедшими, – писал он для читателей «Голоса». – Один даже не знает собственного имени и сколько ему лет, не знает и куда его везут. Другой, столь же не замечающий окружающего, бранит жену, припрятавшую его трубку. Третий, прозванный Идиотом, распевает непристойные песни».

Они были уже не солдатами, а «больными», и от них он узнавал про злокачественные язвы, поразившие российское общество. Он обходил своих пациентов – малограмотных русских, украинских и польских крестьян, свирепых казаков, бедных евреев – и давал им лекарства, как для тела, так и для души.

Обнаружив, что им нравится слушать истории, он рассказывал им русские сказки и отдавал себе отчет в иронии того, что он, врач польско-еврейского происхождения, утешал их на языке своих угнетателей – безупречном русском, который ему вдолбили в царской гимназии. Каждую свободную минуту молодой лейтенант тратил на осмотр разоренных китайских городков и деревень. «Не я пришел к Китаю, – писал он в другой статье, – Китай сам пришел ко мне. Китайский голод, беды китайских сирот, массовая китайская смертность. Война – это гнусность. Особенно потому, что никому нет дела, сколько детей голодает, подвергается дурному обращению и остается без всякой защиты».

Встретив четырехлетнего китайского мальчика, который «проявил невероятное терпение, обучая китайскому языку тупого ученика», он решает, что необходимо создать институты восточных языков и, более того, каждому следует провести год в китайской или другой дальневосточной деревне, изучая язык под руководством четырехлетних учителей. Китайский малыш помог ему понять, что маленькие дети, еще не попавшие под воздействие грамматики и влияние романов, учебников и школы, способны передать самый дух языка.

Посетив деревенскую школу, он пришел в ужас при виде того, как учитель, от которого разило водкой и опиумом, бил учеников по пяткам бамбуковой палкой. На одной ее стороне было написано: «Тот, кто отказывается приобретать знания, заслуживает кары», а на другой: «Тот, кто учится прилежно, станет мудрецом». Лейтенант Гольдшмидт сумел купить у него палку, хотя и знал, что через день-другой учитель вырежет себе новую. Когда война кончится, он покажет своим сиротам, как гонять мяч этой палкой. Он расскажет им, что все дети одинаковы, хотя китайские и выглядят по-другому и изучают другой алфавит.

Пока санитарный поезд ездил взад-вперед в этом бурном 1905 году, болезни, которые «тихо тлели» в огромной империи, вспыхнули эпидемиями под воздействием японских побед. Рабочие забастовки, студенческие демонстрации вновь и вновь захлестывали промышленные центры. Самое слово «революция» служило стимулятором и для поездной бригады, и для пациентов в поезде. И они проголосовали за присоединение к забастовке железнодорожников. Когда прибыла военная комиссия применить карательные меры к взбунтовавшимся солдатам, те попросили лейтенанта Гольдшмидта представлять их. Он предпочел бы не вмешиваться – это ведь была не его страна, и война тоже была не его, – но солдаты просили с такой настойчивостью, что он согласился. Однако, выступая, он говорил не о забастовке и не о революции, а о страданиях детей.

«Прежде чем вступать в войну ради чего бы то ни было, – сказал он ошеломленной комиссии, – вам следует остановиться и подумать о невинных детях, которые будут искалечены, убиты или осиротеют». Он уже начинал формулировать то, что стало его жизненным кредо: никакая причина, никакая война не стоят того, чтобы лишать детей их естественного права на счастье. Дети важнее какой бы то ни было политики.


Глава 6
БОЛЬНИЧКА

Дети, маленькие и слабые, не имеют рыночной стоимости.

«Право ребенка на уважение»

Когда в начале 1906 года лейтенант Генрик Гольдшмидт вернулся в Варшаву, он с изумлением обнаружил, что за время своего отсутствия успел стать знаменитым Янушем Корчаком, автором романа «Дитя гостиной». Критики объявили его новым голосом в польской литературе, который открыл «цвет нищеты, ее смрад, ее плач и ее голод». Читателям не терпелось познакомиться с дерзким молодым писателем, которого отправили на войну в момент, когда его звезда начала восходить, и вот теперь он вернулся, чтобы блистать в гостиных.

Однако прославленный Януш Корчак оказался не более доступным, чем прежде безвестный Генрик Гольдшмидт. Варшава еще оставалась в состоянии революционного брожения, и надо было поспешно наверстывать все, что произошло в его отсутствие. Журнал «Голос» был три месяца как закрыт, а Ян Давид вместе со многими другими интеллектуалами выслан в Краков. Однако были одержаны и некоторые победы: бойкот школ не только не кончился, но, по меньшей мере, уже вынудил деморализованное русское правительство дать разрешение на открытие частных школ с дозволением вести преподавание на польском языке. Разрешение это получили и некоторые кафедры Варшавского университета.

Отклоняя все приглашения, кроме как от самых близких друзей, Корчак вновь занял должность врача («прислуги за все») в детской больнице на улице Слиска. Гордость еврейской общины, эта затененная деревьями одноэтажная оштукатуренная больничка, построенная на средства богатых семейств, Берзонов и Бауманов, имела семь палат, сорок три кровати, операционную, лабораторию и еще амбулаторию, где бесплатно принимали детей любого вероисповедания.

И он впрягся в работу, включавшую все – от сражений со скарлатиной, тифом, корью, дизентерией и туберкулезом до составления каталога медицинской библиотеки из 1400 томов. Его мать, «добрая старая душа», хлопотала в служебной квартире – пятнадцать рублей в месяц. Свое жалованье в двести рублей он пополнял еще сотней, которую ему приносили частная практика и гонорары за статьи. Мать возмущало, что он часто отправлялся по вызову на извозчике: «На дрожках до Злотой? Двадцать копеек! Мот!»

Хотя христиане крайне редко прибегали к услугам врачей-евреев, исключая самых богатых, частная практика Корчака вскоре запестрела фамилиями самых именитых варшавян. Многие светские дамы быстро сообразили, что есть только один способ заполучить Януша Корчака в свой салон – пригласить его к заболевшему ребенку. Он пытался выкраивать время для таких вызовов, но стоило ему заподозрить, что приглашают Корчака, писателя, а не Гольдшмидта, врача, как он становился резким, а то и просто грубым. Как-то его срочно вызвали к двум маленьким братьям, но, приехав, он увидел только их мать в вечернем туалете.

– Прошу вас, доктор, подождите минутку. Я пошлю за мальчиками.

– Они не дома?

– Но совсем близко. Играют в парке. А пока – может быть, чаю?

– У меня нет времени ждать.

– Но доктор Юлиан всегда… Вы что-нибудь пишете сейчас?

– К несчастью, ничего, кроме рецептов.

И он ушел в бешенстве. На следующий день ему позвонил коллега:

– Бога ради, друг мой! Они вне себя. Вы приобрели врагов.

– Мне наплевать.

Столь же нетерпелив он был с еврейскими мамашами среднего класса, которые, вероятно, напоминали ему его собственную мать. Одной, настаивавшей на том, что ее дитя должно пить чай, он отчеканил: «Если бы вашему ребенку требовался чай, Бог снабдил бы вас молоком в одной груди и чаем в другой». А еще одной, чье ненаглядное дитятко было явно перекормлено, он указал: «Даже Ротшильд дает своему ребенку покушать не чаще пяти раз в день».

Только с бедняками он был неизменно сострадательным и отправлялся ночью в подвал дома номер 52 по улице Слиска или на чердак дома 17 по Паньской. Он был врачом Робином Гудом и принимал гонорары богатых ради возможности бесплатно снабжать лекарствами бедных. Но даже с бедных он брал по двадцать копеек за визит, ибо «сказано в Талмуде, что не получающий платы врач больному не поможет». И он всегда был к услугам детей «социалистов, учителей, газетчиков, начинающих адвокатов, да-же врачей». Этого молодого доктора-идеалиста многие врачи и все аптекари, для которых его ночные визиты, низ-кие гонорары и бесплатная раздача лекарств представляли серьезную угрозу, считали опасным сумасшедшим.

Но дети никогда не ставили под сомнение его здравый мысл и не видели ничего странного в его необычных выходках. Одна мать, войдя в комнату больного сына, не увидела там ни его, ни доктора. Но, едва она испуганно закричала, их головы высунулись из-под кровати. Другая знала, что ее заболевшая дочка ни за что не заснет, пока не придет доктор Гольдшмидт. Подобно магу, он жестом изгонял всех из комнаты, потом садился у постели больной девочки, поглаживал ее руки и рассказывал сказку про каждый пальчик, дуя на него, чтобы он уснул. Когда он добирался до десятого, девочка всегда уже крепко спала.

Генрик Гринберг, его бывший маленький пациент, сам ставший врачом, рассказал, что во время посещения больных детей руки Корчака всегда были прохладными и удивительно приятными, когда он прижимал их к твоему горячему лбу. Но если у тебя не было жара, он старался согреть их, прежде чем войти в комнату. И всегда весело поддразнивал маленького пациента в доме, где соблюдался кошрут: «Видишь ли, Бог покарал тебя за тайно съеденную сосиску. Поэтому твоей маме придется напоить тебя чаем, подлив в него капельку коньяка в дополнительное наказание».

Пусть Корчак завоевывал сердечки своих пациентов, но он бесил русских больничных администраторов негодующими статьями, в которых требовал коренных реформ содержания больниц, и в том числе, чуть ли не в первую очередь, передачи их в управление полякам. Он критиковал врачей («неэтичных торгашей»), которые лечили богатых и неимущих пациентов по-разному, а также разделяли на категории по болезням, вместо того чтобы учитывать житейские проблемы каждого. Единственными, кто заслуживал его похвал, были акушерки. Он считал, что их важнейшая роль – помогать новому существу появиться на свет – не получает должной оценки. В эпоху кормилиц он проповедовал матерям кормление грудью. «Грудь принадлежит не матери, а младенцу», – говорил он.

Даже в своей больничке Корчаку приходилось вести бой за «разумное» лечение маленьких пациентов, отменяя распоряжения врачей и сиделок, которые запрещали родителям приносить в палату игрушки из-за того, что на них могли быть микробы. У детей, которых город швырял ему в руки, «будто морские раковины», было мало причин улыбаться, и он болезненно сознавал свое бессилие сделать что-либо.

«Больничка. Я вспоминаю зиму, холод, подъезжающую пролетку, – напишет он впоследствии. – Руки бережно держат большой сверток с больным ребенком внутри. Звенит колокольчик, призывая доктора. Я спускаюсь. Одно одеяло принадлежит семье, второе соседке, а иногда и третье – еще одной соседки. Одежонка, фланелевое бельишко, платки – сверток смрадной инфекции. И, наконец, больной. Скарлатина. В инфекционных палатах больше мест нет. Бесполезные мольбы. Смилуйтесь. На полу, в коридоре – где угодно. Доктор, я дам вам рубль. Иногда ультиматум. Я положу девочку здесь. Вам придется ее взять. Иногда – проклятие».

Ему приходилось быть твердым, прятать грустную жалость к детям, которым некуда было деться и которым, он знал, не выздороветь. И тем не менее он находился под глубоким впечатлением от того, каким «исполненным достоинства, зрелым и разумным может быть ребенок перед лицом смерти». И он поместит право ребенка умереть на первое место в своей Великой Хартии Детских Прав. Как бы ни любила мать своего ребенка, она должна признать за ним право на безвременную смерть. Ребенок может, писал он, иметь собственную судьбу, а не быть только ребенком своей матери. «Натуралисты знают, что не каждое зерно даст колос, и не каждый ребенок рождается готовым для жизни, не каждое деревце вырастает в дерево».

Тем не менее Корчак, неизлечимый актер по натуре, нелегко признавал жестокую больничную реальность. Когда дочь его коллеги воскликнула: «Как, наверное, страшно просыпаться в незнакомой больнице без мамы и папы!», он ответил: «Ну, против этого у нас есть средство. Каждый ребенок спит на подушке из шоколада со взбитыми сливками. Если проснувшейся девочке взгрустнется, она отламывает кусочек и веселеет».

На самом же деле испуганная девочка, просыпаясь, видела улыбающегося доктора, старающегося ее успокоить. Всем в больнице – от директора и до последнего санитара – было ясно, что детей ставили на ноги не столько лекарства, сколько магия доктора Гольдшмидта в обращении с детьми. Когда маленькая Зофья, ослабевшая от недоедания, отодвинула чашку с бульоном, он объяснил ей, как огорчило чашку такое пренебрежение к ней. Если Зофья не выпьет бульон, чашка выкатится из больницы на улицу прямо под колеса конки. Зофья обхватила чашку обеими руками и выпила бульон до последней капли.

Генрик Гольдшмидт, врач, проработал в детской больнице семь лет, но Януш Корчак, писатель и будущий педагог-новатор, не находил себе покоя. Врач помогал пылающему от жара ребенку преодолеть кризис болезни, но педагог знал, что ребенок, когда его выпишут, вновь исчезнет в темном, лишенном солнца мире, в который врачу не было доступа и который он не мог изменить. «Когда, черт побери, мы перестанем прописывать аспирин против нищеты, эксплуатации, беззакония и преступности?» – жаловался он друзьям. Но что мог он прописать своим пациентам для изменения их образа жизни?

Так повторялось разочарование, которое испытал пятилетний реформатор: как мог бы он переделать мир, чтобы дети в нем больше не были голодными и грязными? Жалобы на несправедливость ничего не меняли. В школьные годы он получил отповедь от кучера конки, которого попрекнул, когда тот хлестнул лошадей кнутом: «Если, паныч, вы такой жалостливый, так впрягитесь сами, вот лошадям и станет легче». Он принял этот совет к сердцу: «Держи язык за зубами, если не приходишь на помощь. Не критикуй, если не можешь предложить лучшего выхода из положения».

Вспоминая эпизод с кучером конки, он был вынужден признать: сколько бы его ни возмущало социальное неравенство, пока еще ему не удалось найти способ обеспечить лучшую жизнь обездоленным детям.

Глава 7
ЛЕТНИЕ ЛАГЕРЯ

Они начинают смеяться уже не тем смехом, каким смеялись в городе.

«Моськи, Иоськи и Срули»

В один прекрасный летний день 1907 года Януш Корчак, одетый в спортивный костюм, стоял в огромном дворе Общества летних лагерей и наблюдал, как там собираются сто пятьдесят мальчиков из бедных еврейских семей, чтобы впервые отправиться в деревню. Он замечал мальчиков, которых провожали родные, и мальчиков, которые брели через двор в одиночестве, тех, что были чистыми, и тех, о ком никто не заботился. Он брал на заметку их опасения, пока они прощались на три недели, их робость, когда детей построили в пары. Он знал, что они прикидывают, каким воспитателем он окажется: строгим и придирчивым или таким, какого они сумеют обвести вокруг пальца.

Предложив свои услуги Обществу еще будучи студентом, он высоко ценил предоставлявшуюся ему возможность работать с детьми вне больничной обстановки.

Лагерь милях в восьмидесяти от Варшавы, куда его направили, финансировался ассимилированным еврейским филантропом на условии, что говорить там будут только по-польски. Запрещенная польская музыка и патриотические песни лились из граммофонной трубы, приобщая детей к польской национальной культуре и истории, которые русские все еще пытались ввергнуть в забвение.

В юмористической, но трогательной книге «Моськи, Иоськи и Срули» (уменьшительные от типичных еврейских имен), Корчак изобразил себя неуклюжим Гулливером в стране уличных лилипутов, которые научили его всему, что он знал о подростках: «Там я впервые соприкоснулся с детской общиной и выучил азбуку педагогической практики. Богатый иллюзиями, бедный опытом, сентиментальный и молодой, я веровал, что в общении с детьми достаточно просто желания достигнуть чего-то». Под его надзор было отдано тридцать детей, и это число казалось ему вполне разумным, потому что пока еще он не осознал, какое искусство ему потребуется, чтобы удержать «буйную толпу» под контролем. Ему была предоставлена полная свобода разрабатывать собственные программы игр, купания, экскурсий и разговоров, и он в блаженном неведении сосредоточился на том, чтобы заполучить граммофон, волшебный фонарь, шутихи, шашки и домино.

Я уподобился тому, кто в лайковых перчатках и с гвоз-дикой в петлице отправился за чарующими впечатлениями приятными воспоминаниями, которые предполагал почерпнуть от голодных, замученных и обездоленных, – писал он. – Я собирался выполнять свои обязанности с помощью всего лишь малой толики улыбок и дешевых шутих… Я ждал от них дружелюбия и был совершенно не готов к их недостаткам, развитым в темных закоулках городской жизни».

Когда ребята неудержимо ринулись от поезда к телегам, которые должны были отвезти их в лагерь, новый воспитатель испытал первый прилив паники. Наиболее агрессивные захватили самые удобные места, самые нерасторопные теряли сумки с вещами, молитвенные книги и зубные щетки. Последовал подлинный бедлам, прежде чем наконец все угомонились. Вот тогда-то он и узнал, что поддержание порядка зависит исключительно от способности предвидеть – «предугадав, можно предотвратить». В этот первый вечер нервы у него были натянуты донельзя. Мальчик, не привыкший спать в одиночестве на узкой постели, свалился на пол со своего набитого свежим сеном тюфяка. Другие во сне стонали или что-то бормотали. Следующий день не принес облегчения. Если ребята не ссорились из-за мест за столом или из-за кроватей и не старались хлестнуть намеченную жертву поясом с пряжкой, они изводили его, поднимая шум в полумраке спальни и проверяя, что он предпримет. Сбитый с толку своей неспособностью поддержать дисциплину и порядок, он заявил, что накажет первого, кто нарушит тишину. Ухватив «дерзкого свистуна», который принял этот вызов, Корчак надрал ему уши и даже пригрозил запереть на веранде, где разгуливал свирепый сторожевой пес.

Так он пережил свой наихудший момент. «Я не был новичком на поприще педагогики, я много лет давал частные уроки и прочел много книг о детской психологии. И все же я оказался совершенно беспомощным, столкнувшись с тайнами коллективной души детской общины». Он приехал в лагерь с «идеалами», но острый слух мальчиков уловил «звон поддельной монеты». Заговоры, бунты, предательство, месть – вот чем ответила жизнь на его «грезы». И, пытаясь завоевать доверие своих подопечных, он знал, что в своем восприятии детей никогда уже не будет наивным и романтичным.

К концу первой недели лидерами стали мальчики, кото-рые, казалось, вовсе не подходили для такой роли, а самые непослушные начали считаться с окружающими. Аарон, сын фабричной работницы, у которого были слабые легкие, завоевал всеобщее уважение, рассказывая байки, которых наслушался, когда выздоравливал, во дворе их трущобного дома. Вейнтрауб, у которого ампутировали простреленную на улице ногу, научился в больнице играть в шашки и теперь организовал турнир. Хаим, первый зачинщик всяких проделок, всегда вставал на защиту Мордко, мальчика с грустными черными глазами, неуклюжего в играх и беседовавшего в лесу с кукушкой. Уродливый Анзель был безоговорочно принят в общую компанию: ведь толстым и противным он стал из-за того, что прежде сверстники всегда его изводили. А двенадцатилетний Крук, который уже сам работал на фабрике, а в лагере присматривал за своим неукротимым восьмилетним братишкой, за кроткий характер удостоился от товарищей титула «Принц».

«В жизни есть два царства, – писал Корчак. – Одно – царство удовольствий, балов, салонов и модной одежды, в котором из века в век принцами называли самых богатых, самых счастливых и самых ленивых. Но есть и другое царство – царство голода, несчастий и тяжкого труда. Его принцы с младенческих лет знают, сколько стоит фунт хлеба, как приглядывать за младшими братьями и сестрами и как работать. Крук и его друзья – это принцы в царстве тоскливых мыслей и черного хлеба – наследственные принцы».

Корчак с удовлетворением наблюдал, как быстро расцвели его принцы в здоровой обстановке лагеря. «Вчера – пещерный дикарь, сегодня – отличный товарищ. Вчера – робкий, боязливый, угрюмый; неделю спустя – смелый, жизнерадостный, полный выдумок и песен».

Как-то утром, когда дети отправились на экскурсию в дальний лес, они устроились перекусить у железнодорожного пути. На их еду посыпались угольки, взметываемые порывами ветра. Проходивший мимо крестьянин сказал:

– Дети, не сидите здесь в пыли. На моем лугу вам будет Удобнее.

– Но если мы пройдем по вашей земле, мы все там вытопчем, – ответил кто-то из мальчиков.

– Много ли вреда будет от вас, если вы пойдете босыми? Идите. Луг-то мой, и я вам разрешаю.

Корчак, воспитатель, был растроган этим приглашением. Он думал: «Польский крестьянин, польский крестьянин, погляди внимательнее на этих мальчиков! Это ведь не те дети, за которых ты их принял. Это еврейские выродки, которых не пускают играть в городских парках. Кучера хлещут их кнутами, пешеходы сталкивают их с тротуаров, дворники прогоняют их из дворов метлами. Это не дети, это Моськи – маленькие евреи, да-да. А ты не только не гонишь их из-под своих деревьев, но приглашаешь на свой луг».

– А что вы у себя в Варшаве делаете-то? – спросил крестьянин у мальчиков. И объяснил им, где следует искать лучшие ягоды.

Подобные встречи содействовали улучшению польского языка юных обитателей лагеря, а не только их настроения. В Варшаве они, возможно, слышали по-польски только ругань: «Еврейские выродки!», «Чтоб тебе пусто было!», но в деревне, писал Корчак, «польский язык улыбается детям вместе с зеленью деревьев и золотом пшеницы. Он смешивается с птичьим пением, звездным светом, свежим ветерком с реки. Польские слова, как полевые цветы, образуют душистые луга». То же относилось и к идишу – «такому крикливому и полному ругательств на улицах Варшавы», который обретал мягкость, даже поэтичность, когда дети играли в деревне.

Юные обитатели лагеря были потрясены, когда пришла варшавская газета с новостями о них на первой странице: «Ма-мелок влез на подоконник и заглянул в кухню; Хавелка и Шекилевский не хотят есть кашу; Борух подрался со своим братом Мордко; новая собака сорвалась с цепи, но Франек ее поймал». И еще были заметки о радости ходить босиком в деревне, а также про истории летних лагерей.

Ребята постарше догадались, что газету написали воспитатели, но на остальных произвело очень большое впечатление, что про них пишут в Варшаве. А Януш Корчак, которому принадлежала эта идея, получил первую возможность проверить эффективность детской газеты.

Он также проверил систему, согласно которой раз в неделю мальчики должны были ставить оценки собственному поведению и поведению товарищей, вместо того чтобы их ставил воспитатель. Когда Корчак начал опрашивать их по очереди, какую оценку они, по их мнению, заслуживают – от одного балла до пяти, – некоторые постарались быть честными, но Морт, швырявший камни в лагерного пса, потребовал для себя пятерки. Остальные мальчики постановили что пятерку он может получить, только если пес его простит. Но как это выяснить?

– Пес сидит на цепи, и, значит, Морт должен подойти к нему с куском мяса, – предложил один. – Если пес его не укусит, а возьмет мясо, значит, он готов его простить и позабыть про камни.

Все признали этот план отличным. К счастью для Мор-та, пес был в «чудесном настроении». Когда Морт подошел к нему, он завилял хвостом и взял мясо. Убедившись, что пес его простил, мальчики поставили Морту пять. Но в Морте заговорила совесть: на следующий день он попросил, чтобы оценку ему снизили.

Гораздо более трудной задачей оказалось учреждение детского суда. В детстве Корчак мог, конечно, представлять себе, что в суде защищает права рабочих, как его отец, и, наверное, он слышал, как его отец сетовал на несправедливости, заложенные в самой системе правосудия. Теперь ему представился случай создать детский суд, творящий истинное правосудие: мальчик мог подать туда жалобу на более сильного обидчика, взявшего манеру издеваться над ним, и другие мальчики в качестве судей вынесут приговор. Он ожидал, что его подопечные примут идею суда равных с не меньшим энтузиазмом, но вышло иначе. Мысль, что жалоба будет эффективнее, чем удар в нос, была им непонятна. А ябедничества они чурались. И функционировать суд начал, только когда сам Корчак подал жалобу на некоторых нарушителей порядка.

Отбор судей был предоставлен случаю. Корчак объявил, что те, кто желают стать судьями, должны встретиться на ве-ранде в час дня. А сам нарочно опоздал на полчаса, и мальчики в большинстве уже разбрелись кто куда. Те, у кого хватило терпения ждать, и стали судьями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю