Текст книги "Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака"
Автор книги: Бетти Джин Лифтон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Глава 29
ГЕТТО
«Естественное течение жизни в тридцатые годы никак не могло привести к гетто, – говорил Миша Вроблевский, единственный уцелевший учитель приюта, прошедший гетто. – Образование двух изолированных миров – вне гетто и внутри гетто – произошло в результате внезапного тотального разлома. Нельзя загнать полмиллиона людей на крошечную огороженную стеной территорию без достаточного запаса пищи и топлива и ожидать, что там наладится нормальная жизнь. Поначалу эта жизнь и могла показаться нормальной, но вскоре вы начинали сходить с ума. Да, гетто было безумным миром, и мы вели себя как безумцы».
В первые недели после освобождения Корчак редко встречался с людьми. Когда немецкий полицейский приводил в приют очередного беспризорного ребенка, Корчак просил заняться им кого-нибудь из персонала. Единственным новым другом, с которым доктор общался в этот период, был Михаил Зильберберг, учитель, живший со своей женой Генриеттой в соседнем с приютом доме. До войны Зильберберг преподавал еврейскую литературу и историю в еврейской средней школе и встречался с Корчаком на различных мероприятиях, посвященных проблемам образования и воспитания. В те самые недели, когда Корчак приходил в себя после тюрьмы, Зильберберг нередко заглядывал в приют поговорить с доктором. Они склонялись над картой гетто, территории в двенадцать квадратных миль, которую Зильберберг, оказавшись без работы после закрытия еврейских школ, основательно изучил.
Замкнутая территория гетто была разделена на две зоны – Большое гетто и Малое гетто. Хлодная улица, на которой находился приют, располагалась в Малом гетто. Будучи респектабельным районом до оккупации, эта улица теперь стала привлекательной для богатых евреев, насильно переселенных из комфортабельных жилищ по ту сторону стены. Здесь скученность была меньше, чем в северной части гетто, где в холодных ветхих домах обитала теперь основная часть еврейского населения. Там жили тесно, до девяти человек в комнате.
Когда Корчак окреп достаточно, чтобы выходить из дома, Зильберберг служил ему гидом. Сначала он повел доктора в Большое гетто. Они с трудом пробирались сквозь человеческий муравейник. Улицы превратились в жуткого вида РЫНОК, где нищие стояли плечом к плечу с людьми, пытающимися обменять или продать старую одежду, белье, полусырой хлеб, сахарин – все что угодно, даже нарукавные повязки со звездой Давида, цена на которые зависела от качества материи. Корчак и Зильберберг вынуждены были перешагивать через впавших в полную нищету беженцев из провинции, которые кутались в драные одеяла и жались друг к другу в тщетных попытках согреться. (До конца холодной зимы обнаженные трупы этих несчастных, покрытые старыми газетами, будут лежать на улицах, ожидая, когда их погрузят на телеги и похоронят в общих могилах, а их место занимали новые партии беженцев и нищих, которых ожидала та же участь.) Зильбербергу показалось, что опирающийся на трость Корчак как бы сливался с толпой нищих обитателей гетто. Никто не мог бы предположить, что видит знаменитого Старого Доктора. Впрочем, определить чей-нибудь статус в этой толпе вообще было невозможно. Лишенные работы, каких-либо профессиональных занятий, поставленные вне закона, евреи гетто превратились, по определению историка Иммануила Рингельблюма, в «избыточный человеческий материал». Обладатели музыкального или актерского таланта торговали им как любым другим товаром.
Зилберберг повел Корчака на улицу Лешно послушать слепого аккордеониста, который в двадцатых годах был знаменитым исполнителем трогательных песен о погромах в царской России и избиениях евреев поляками в первые дни независимости. Теперь он сочинял столь же горькие песни о жизни в гетто. Вокруг слепого музыканта собралась большая толпа. Ему помогала миловидная блондинка. Время от времени она ныряла в толпу, продавая желающим листочки со словами и нотами песни, которую он в данный момент исполнял:
Куда мне идти? Куда мне идти? Боль и позор выносить уж невмочь, Нас караулят весь день и всю ночь, Никто не измерит страданье и горе Евреев, их слез бы хватило на море. Все перекрыты евреям пути, Куда мне идти? Куда мне идти?
Следуя дальше, они увидели парализованную молодую женщину с темными блестящими глазами. Несчастная пыталась передвигаться на четвереньках по растоптанной дорожной грязи. Каждое утро она будила окрестных жителей громким пеньем на идише. Сейчас она выкрикивала строки стихотворения известного писателя Ицхака Перетца «Три швеи»:
Глаза слезятся, а виски Как будто схвачены в тиски, На бледных лицах капли пота, Дыханье тяжкое – и тяжкая работа: Три девушки склонились над шитьем.
На углу к ним подскочил мужчина полубезумного вида. Он размахивал руками и кричал: «Эй, еврей, гляди веселей! Стыд мы уже потеряли! Богатый и нищий равными стали!»
«Это Рубинштейн, он взял на себя роль шута Варшавского гетто, – сказал Зильберберг. – О нем ничего не известно, знают только, что бежал из какой-то провинции. Он вечно носится по улицам и распевает куплеты собственного сочинения».
Обратный путь в Малое гетто был не легче. Та же толпа нищих и торговцев, те же застывшие на земле тела беженцев. Они снова столкнулись с Рубинштейном, который на этот раз стал угрожать: «Дай грошик, и уйдешь спокойно. Не дашь – закричу!»
«Это его форма шантажа, – объяснил Зилберберг. – Все здесь знают, если он не получит свою монету, то начнет кричать «Долой фюрера! Долой Гитлера!». И тогда немцы начнут палить без разбора».
Корчак дал Рубинштейну монету.
Изучение Малого гетто, предпринятое через несколько дней, показало не столь тяжелую, но все же удручающую картину. Беженцев из провинции было меньше, но и здесь улицы были полны детей, которые продавали с переносных лоточков все, что смогли найти, сотни музыкантов поделили между собой всю территорию. Около здания юденрата на Гржибовской улице Корчак увидел молодого скрипача из Иерусалима, который навещал в Польше родственников и попал в западню. Опершись на свою трость, Корчак смотрел на этого хрупкого юношу, приехавшего из города, где он сам собирался жить. Прикрыв синие глаза, скрипач играл еврейские мелодии и поднимал веки только для того, чтобы заметить, куда упала брошенная монета.
Продолжая путь по Паньской к Слиске, Корчак и Зильберберг встретили группу бродячих музыкантов, в том числе из Варшавского филармонического оркестра. Где бы они ни останавливались, вокруг тут же собиралась толпа. Их сопровождали звезды Варшавской оперы, которые исполняли арии по заказу публики. Корчак снял очки, чтобы лучше рассмотреть лица музыкантов и поглощенных музыкой слушателей.
Затем им попались знаменитые канторы, приехавшие из разных концов Польши и оставшиеся без работы после того, как синагоги, подобно школам, были закрыты. Печальная реальность гетто заставила их соперничать друг с другом. Один из них пел и толкал перед собой детскую коляску, в которой сидела его парализованная жена, а соперники обвиняли несчастного в том, что он пытается играть на сочувствии людей. Слушатели, столь же требовательные, как фанатичные любители оперы, сохранили чувство юмора. Когда кто-то в толпе пробормотал, что ту же песню он слышал в гораздо лучшем исполнении кантора Розенблата, ему тут же дали добрый совет: «Ну, если вам не по вкусу это исполнение, можете взять билет до Нью-Йорка и там послушать кантора Розенблата».
Бродя по гетто, Корчак и Зильберберг нередко встречались с людьми, которых знали по прежней, другой жизни. Один ополяченный филантроп восьмидесяти с лишним лет напомнил Зильбербергу об их давнем знакомстве. Он объяснил, что в гетто попал без семьи, поскольку две его дочери крестились и жили в «арийской» зоне со своими мужьями-неевреями.
– Как же вы попали в гетто? – поинтересовался Корчак. – У меня самого семьи нет, все мои дети здесь, но вы-то в другом положении. Разве ваши дочери не могут вызволить вас отсюда?
– Я мог бы остаться с ними, если бы захотел, – ответил старик. – Но выбрал гетто – здесь мои соплеменники, и они страдают.
Зильберберг отметил, что этот ответ обрадовал Корчака, который сказал, что разделяет подобные чувства. И они заговорили о писателе Переце, который оказался родственником филантропа и с которым Корчак встречался на литературных собраниях перед Первой мировой войной.
Их беседу прервал внезапно появившийся Рубинштейн:
Дайте монету, этот пустяк
Может позволить каждый босяк.
Дайте вторую, а не дадите —
Сразу на Генсю вы загремите.
Затем, заметив похоронную процессию, направляющуюся к кладбищу на упомянутой им улице Генся, Рубинштейн поспешил присоединиться к ней с криком «Богатый и нищий равными стали!».
«Странный народ евреи», – сказал Корчак, покачав головой.
Однажды вечером, в одиннадцать часов, когда Зильберберг и его жена собирались ложиться спать, они услышали звук тяжелых шагов по деревянной лестнице: тревожный знак, поскольку никто в доме не смел выходить после семи часов – комендантского часа. Инстинктивно они поспешили выключить свет, как будто темнота могла их защитить. Однако шаги приближались и, наконец, остановились у их двери. Раздался звонок.
– Кто там? – спросил Зилберберг.
– Доктор Корчак. Откройте, пожалуйста, – раздался знакомый голос.
Зильберберг с облегчением посмотрел на жену и открыл дверь. На пороге стоял его знаменитый знакомец в старых армейских сапогах.
Извинившись за то, что напугал хозяев, Корчак сказал, что ждал, пока дети уснут. Бегло оглядев книги на столе Зильберберга, он объяснил цель своего позднего визита. С момента освобождения из тюрьмы он понял, что они живут в странном обществе, где каждый вынужден в той или иной мере приспосабливаться, чтобы выжить. Поскольку выходить на улицу детям весьма опасно, он хотел бы каждую неделю приглашать в приют людей, чтобы говорить с ними об их занятиях. Он уже включил в этот список некоторых работников юденрата, представителей общественной кухни и Других организаций, а также историка Иммануила Рингельблюма и одного философа. Еще он надеется договориться с юристом, который теперь стал полицейским, и ученым, который работал сторожем. Если Зильбербергу эта идея по вкусу, не согласится ли он, на правах соседа и учителя, помочь Корчаку организовать такие встречи? И не согласиться ли он сам стать участником первой беседы?
Зильберберг дал утвердительные ответы на оба вопроса, но попросил дать ему время, чтобы обдумать тему беседы. Корчак настаивал на немедленном решении, и Зильберберг предложил рассказать детям о Переце, который, до того как стал известным писателем, работал учителем и даже участвовал в организации сиротских приютов. Корчак одобрил выбор. «Перец – как раз то, что нужно именно сейчас. Ведь он варшавянин».
Приют «жужжал как улей», когда через неделю там появился Зильберберг. Дети как раз закончили обед и собрались в большом зале, бывшем когда-то школьной аудиторией. Стефа и учителя помогли воспитанникам занять места. Корчак сел с детьми.
«Человек, о котором я хочу вам рассказать, всегда юный Перец, жил неподалеку отсюда, – начал Зильберберг. – Вначале он писал свои произведения по-польски. Он много времени тратил на обучение еврейских детей из бедных семей и хотел найти способ помочь всем евреям, страдавшим от нищеты и погромов. Он открыл для себя радостное, теплое и светлое учение хасидов, которое давало его народу чувство гордости, которое по субботам превращало каждого мужчину в царя в своем доме. И тогда Перец стал писать на идише, чтобы евреи могли читать его книги».
Зильберберг говорил со своими слушателями по-польски, но, прочитав стихотворение Переца «Братья» (которое выбито на его могильном камне), он повторил его на идише – именно на этом языке его и написал автор. Зильберберг заметил, как Корчак кивает, узнавая слова, – ведь это стихотворение стало популярной песней, и идея его была близка доктору.
Белый и черный, желтый и красный, Перемешайте, люди, все краски. Братья и сестры, сестры и братья, Люди, раскройте друг другу объятья. Все мы – созданья Единого Бога, Всем нам указана Богом дорога. Всем нам дарован общий отец – Вот что понять мы должны, наконец.
Вслед за этим стихотворением Зильберберг прочел монолог из знаменитой пьесы Переца «Золотая цепь». Монолог этот тоже стал песней, и дети начали бить в ладоши, притоптывать и петь вместе с Зильбербергом:
И вот
Мы идем,
Мы поем и танцуем…
Мы – евреи.
Наши души полны огня!
Для нас разверзается небо!
Распахиваются небесные врата!
Мы возносимся к Славе,
Сидящей на троне!
Мы не молим,
Не просим о милости.
Мы – великий и гордый народ,
Семена Авраама,
Исаака и Иакова!
Ждать мы боле не можем!
Песнь песней поем мы,
Поем и танцуем.
Мы идем!
Закончив петь эту песню, дети стихийно вернулись к «Братьям». Они пели эти слова снова и снова, взявшись за руки, как братья и сестры, и раскачиваясь. Это продолжалось до тех пор, пока Стефа не напомнила им, что гостю пора идти. В заключение встречи Корчак предложил сделать песнь «Братья» гимном приюта, и дети с восторгом запели свой новый гимн, покидая зал.
Когда наконец наступила тишина, Корчак и Зильберберг смогли услышать шаги немецких патрулей, марширующих вдоль стены по Хлодной улице, – совсем рядом.
Посетители приюта считали его оазисом в самом центре ада. Ежедневная размеренная жизнь приюта поглощала все время Корчака, восстанавливала его душевный покой. Ежедневно в две смены – утром и днем – тайно проводились занятия, причем одним из основных предметов был выбран иврит, чтобы подготовить детей к возможной новой жизни в Палестине после окончания войны. Как и в прежние дни на Крохмальной улице действовал парламент – важный центр приютской жизни, объединяющий ребят. Каждое субботнее утро Корчак, как и прежде, читал вслух свою колонку для приютской газеты, но те опасности, о которых доктор столь остроумно предупреждал детей в прошлом – скажем, риск засунуть палец в гладильную машину, – казались пустяковыми по сравнению с реальными опасностями жизни в гетто. «Машина ничего не понимает, она равнодушна, – писал он в те довоенные времена. – Вы сунете в нее палец, и она его отрежет. Сунете голову – она отрежет и голову. Жизнь – как машина. Она не предупреждает о риске, а сразу наказывает».
Теперь такую машину олицетворяли немцы – дети это знали, особенно новички, чьи родители были убиты у них на глазах или умерли от голода и болезней. Любой воспитанник, посещавший родных по субботам или просто вышедший на свежий воздух, неизбежно становился свидетелем жестоких сцен на улицах гетто. Никакие написанные Корчаком слова не могли уберечь их от этого, да и его самого. Он вынужден был признать, что не в силах развеять владевшее детьми постоянное чувство страха и неуверенности. Он мог лишь обеспечить их едой и жилищем и дать хоть какую-то надежду на будущее.
Каждое здание в гетто имело домовый комитет, ответственный за поиск средств для жизнеобеспечения дома, уплату налогов и помощь тысячам нищих беженцев из других стран. В качестве члена домового комитета дома 33 по Хлод-ной улице (одного из самых чистых и ухоженных зданий гетто) Корчак предложил для сбора средств устроить в приюте концерт в период между Пуримом и Пасхой. Для обсуждения этой идеи было решено провести собрание в приюте в один из вечеров, в девять часов.
Собралась довольно пестрая компания евреев, объединенных скорее общей судьбой, чем религиозными предпочтениями. Там был член Польской социалистической партии, ученый-талмудист, ополяченный промышленник, неверующий врач-педиатр, несколько соблюдающих обряды инженеров. После затянувшейся дискуссии было принято решение включить в программу концерта как профессиональных, так и уличных музыкантов. Жаркие дебаты разгорелись по поводу языка, на котором следует вести концерт. Ассимилированные евреи настаивали на польском, сионисты – на иврите, а бундовцы и ортодоксы с одинаковым жаром выступали за идиш.
Корчак сидел (как и на других собраниях домового комитета), опираясь подбородком на трость и закрыв глаза, будто спал. Но все знали по опыту общения с ним, что он внимательно следит за ходом дискуссии и только ждет подходящего момента, чтобы высказать свою точку зрения. Когда переговоры зашли в тупик, один из участников, ополяченный еврей, передал Зильбербергу, выполнявшему функции председателя собрания, записку, где просил узнать мнение Корчака. По его предположению, доктор выступит в пользу польского языка.
Корчак медленно снял очки (этот жест означал желание сосредоточиться), торжественно осмотрел присутствующих, а затем мягко выразил удивление, что разумные люди могут тратить столько времени на споры по вопросу, ответ на который представляется совершенно очевидным.
– И каков же это ответ? – пожелали узнать остальные члены комитета.
– А вот каков, – ответил Корчак. – Когда человек воз ражает против использования определенного языка, он тем самым выступает и против того, кто на этом языке говорит.
Можете ли вы отрицать, что большинство людей в гетто говорит и думает на идише, они даже умирают со словами идиша на губах? – Те, кто выступал против идиша наиболее рьяно, хранили молчание. – Потому-то идиш и должен стать языком этого концерта, иначе все исполнение окажется лишенным души.
Слова Корчака возымели мгновенный эффект. Предложение Корчака было поддержано, концерт решили провести через две недели. И снова Зильберберг был поражен, каким «загадочным и пленительным» путем проявилось в Корчаке его еврейство.
Тремстам пришедшим на концерт зрителям, в основном людям известным и обеспеченным, билеты не продавали. Корчак убедил комитет, что гости заплатят больше, если вопрос о сумме им придется решать со своей совестью.
Профессиональные актеры и музыканты отказались от вознаграждения, но небольшой гонорар вручили синеглазому скрипачу из Иерусалима, а также нескольким исполнителям народных песен, с которыми Корчак познакомился на улице.
«Музыка – это религия будущего, а вы – служители этой религии, – сказал Корчак, обращаясь к музыкантам перед началом концерта. – Такие художники, как вы, прокладывают путь».
В программу были включены несколько песен на польском и иврите, но самый сильный отклик в душе слушателей, в большинстве своем ассимилированных, нашли песни на идише. Корчак был так растроган исполнением уличных певцов, которых «судьба забросила в это гетто» со всех концов Европы, что плакал, слушая их, и не стыдился своих слез.
Профессиональная певица Романа Лилиенштейн вместе со своим аккомпаниатором выбрала для исполнения легкие музыкальные произведения, рассчитанные на детей. Она оказалась одной из немногих, кто пережил войну и написал об этом концерте: «Хотя в доме были чистота и порядок, я и по сей день не могу забыть атмосферу нищеты, царившую в коридорах и в зале. Дети, надевшие, как и все остальные, свои лучшие костюмы и платья, не могли скрыть возбуждения в ожидании концерта. За ними приглядывала Стефа Вильчинская. Все внимательно слушали доктора Корчака, который предварил концерт короткой речью, не забыв вставить в нее несколько шутливых фраз. Мы знали, что дети так же голодны, как и мы, как все в этом зале, и все же я никогда не забуду эти сотни горящих глаз, устремленных на артистов. Невозможно объяснить, что в то время значил для жителей гетто такой концерт».
Однако завершился вечер диссонансной нотой. Когда затихли аплодисменты и зрители были готовы разойтись, Корчак неожиданно объявил, что хотел бы прочитать несколько коротких стихотворений, недавно им сочиненных. Он вытащил из кармана несколько карточек и начал читать.
В резких сатирических строках не упоминались имена, но осмеивались владелец черных усиков, толстого чрева, горбун и, наконец, элегантный щеголь, которые распоряжались судьбой миллионов людей. Аудитория тревожно зашумела, когда стало ясно, что Корчак намекает на Гитлера, Геринга, Геббельса и «вешателя» Ганса Франка, ответственного за воцарение «нового порядка» в Польше. Когда люди поспешно двинулись к дверям, Корчак открыто назвал нацистов убийцами и отбросами общества.
Он продолжал читать нескольким людям, оставшимся в зале из уважения к доктору. Зильберберг задержался дольше всех, чтобы спросить Корчака, почему тот решился на такой рискованный поступок. Неужели он не понимал, что ожидало их всех, если бы немцы услышали его стихи?
В ответ Корчак улыбнулся и сказал: «Те, кто ушли, поступили глупо. Чего бояться? Конечно же евреи могут не скрывать своих мыслей друг от друга. Здесь не было соглядатаев, не было никого, кто мог бы меня предать – мы здесь все свои».
Корчак таким образом утверждал свое право оставаться независимым на своей территории. Зильберберг понял, что тревожное поведение его нового друга после тюремного заключения было всего лишь временной слабостью. Теперь он видел перед собой истинного Корчака – ассимилированного еврея, наделенного умом и талантом, человека, безоглядно верящего в свой народ. И все же Корчак, сочетающий в себе польскую дерзость и еврейскую иронию, оставался для него загадкой.