355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бетти Джин Лифтон » Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака » Текст книги (страница 19)
Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:58

Текст книги "Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака"


Автор книги: Бетти Джин Лифтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

Глава 24
ТРУДНАЯ ПРАВДА МОИСЕЯ

Учись узнавать жизнь, маленький Моисей, ибо это трудное дело, дитя мое.

«Моисей»

В начале октября, делясь впечатлениями о поездке в Палестину со своими слушателями в Институте иудаики, Корчак говорил: «Чтобы оценить накопленный опыт не только головой, но и сердцем, требуется время».

В своих маленьких литературных зарисовках в стиле Старого Доктора, казалось бы не связанных друг с другом, он рассказывал, как на его глазах арабская мать и ее сын спокойно вошли в еврейскую деревню в шесть часов утра с двумя ослами и четырьмя собаками, чтобы набрать воды в колодце, «как будто место это принадлежало им в прошлом и останется в их владении навсегда»; он искренне удивлялся, что билеты на автобус в Палестине стоят одинаково, независимо от расстояния до пункта назначения; он замечал с досадой, что в первую ночь насчитал на своем теле сорок следов комариных укусов; он писал о страшном неравенстве в жизненном уровне разных областей – некоторые поселенцы в изобилии едят фрукты и овощи, в то время как другие находятся на грани голодной смерти; он говорил, как был разочарован, узнав, что черные пятна на собранных им камнях оказались следами дорожного гудрона, а вовсе не кровью павших воинов. Как и везде, в Палестине есть и хорошее и плохое, отмечал он, предостерегая слушателей от иллюзий, что, уехав туда, они избавятся от своих проблем, ибо жизнь нелегка повсюду.

«Это была прекрасная лекция, – писала Стефа Фейге, – хотя мне жаль, что ему пришлось ее читать. Он был очень взволнован. Я пришлю тебе текст».

Те, кто пришел на лекцию Корчака, чтобы услышать политический анализ событий в Палестине, не могли не испытать разочарования. Только однажды знаменитый педагог коснулся политического положения: «Палестина напоминает длинную веревку, один конец которой держат евреи, а другой – арабы. И те, и другие тянут, при этом сближаясь друг с другом. Но, как только они готовы соприкоснуться, появляется третий участник и перерезает веревку. И все начинается сначала».

Та же аналогия могла быть применима к полякам и евреям, отношения между которыми продолжали ухудшаться с усилением фашистского влияния, исходящего из Третьего рейха. Нюрнбергские законы 1935 года, объявившие евреев низшей расой, подтолкнули польские ультранационалистические группы (Национальный радикальный лагерь и Всепольская молодежь) на экономический бойкот еврейского бизнеса и требование посадить еврейских студентов на отдельные скамейки в университетских аудиториях.

Правая пресса использовала речь Корчака о Палестине как предлог для клеветы, не забыв при этом еще раз упомянуть, что Старый Доктор, он же Януш Корчак, так называемый поляк, на самом деле не кто иной, как еврей Генрик Гольдшмидт. «Почему Корчак решил поехать в Палестину? – спрашивали газеты. – Почему ему дозволено заниматься воспитанием польских детей?»

Если подлые нападки прессы на его визит в Палестину огорчали Корчака, то очередное заседание совета Нашего дома в Белянах буквально подавило его. До настоящего времени очень мало говорилось о событиях поздней осени 1936 года, заставивших Корчака оставить свою работу с Мариной Фальской. Причиной этого обычно называют их принципиальные расхождения в теории образования. Корчак хотел дать детям защищенность, характерную для семейной атмосферы, в то время как Марина, в чьем подходе к воспитанию было больше идеологии, полагала, что Наш дом должен служить нуждам прогрессивного рабочего класса. Несмотря на возражения Корчака, она открыла доступ в библиотеку и на игровую площадку детям, живущим по соседству, а также выделила место для городских мероприятий.

Саму Марину ни в коем случае нельзя было обвинить в антисемитизме (однажды она даже была готова исключить воспитанника за оскорбительное замечание в адрес еврея, когда вмешался Корчак), но антисемитские круги осуждали её за то, что она позволяет еврею заниматься образованием польских детей. И она хранила молчание, когда в тот злосчастный день один из членов совета задал Корчаку вопрос: «Вы сионист?»

Корчак смотрел на присутствующих, не веря своим глазам. И вышел из комнаты, чувствуя себя преданным: люди, с которыми он работал вместе столько лет, по сути дела, спрашивают его, не верен ли он скорее Палестине, чем Польше. Большинство членов совета приняли отставку Корчака с философским спокойствием – пусть и ассимилированный, но он все же еврей. Чтобы избежать скандала, его имя не вычеркнули из списка совета. Воспитанникам лишь сказали, что пан доктор не сможет приходить к ним так же часто, как прежде.

В своих послевоенных мемуарах пани Пилсудская благоразумно обходит проблему антисемитизма как причину разрыва Корчака с органами опеки над сиротами: «Некоторые его методы казались нам странными. Так, доктор Корчак интересовался мнением детей о молодых преподавателях и сам формировал свое суждение в зависимости от полученных ответов. Преподавательский состав терял авторитет среди детей, что вызывало хаос. Поэтому, к большому сожалению, нам пришлось расстаться с доктором Корчаком как воспитателем и педагогом. Однако он по-прежнему остается членом совета».

В тот год Корчак утратил не только свою программу на радио и работу в польских органах опеки над сиротами – он потерял и должность консультанта в суде для несовершеннолетних. Один из юристов, ставших свидетелем его ухода, вынужден был написать через много лет: «До сих пор не могу простить себе, что я смолчал. Чиновники, представлявшие польскую юриспруденцию, сообщили Корчаку буквально следующее: «Ни один еврей не может заниматься вопросами наших несовершеннолетних преступников»».

Потеря столь многого оставила след и в профессиональной, и в личной жизни Корчака; она вызвала в памяти горечь его детских утрат. «Я никогда не чувствовал себя целиком включенным в жизнь, – писал он Эсфири Будко, – она как бы текла мимо меня. С юности я ощущал себя одновременно старым и лишним. Так стоит ли удивляться, что сейчас это чувство только усилилось? Я не считаю дни, хотя остаются мне часы. Последним усилием была, пожалуй, поездка в Палестину. А теперь – конец». И, как всегда, колеблясь между надеждой и отчаянием, Корчак добавил: «Я верю в будущее человечества. И, сохрани я чистую веру в Бога, я бы молился о спасении этого мира, где страдают прежде всего дети. Главную роль в духовном обновлении человека сыграет ребенок – я хотел участвовать в этом, но не знал как».

Палестина не могла стать его личным спасением, писал Корчак в другом письме, потому что за его спиной не было «сорока лет, проведенных в пустыне». И тем не менее он не бросал мысли об эмиграции.

«Доктор так угнетен, что остается безразличным ко всему окружающему, – писала Стефа Фейге. – Подумай только, в этом месяце он – совершенно неожиданно – захотел отправиться в Иерусалим. Не говори об этом никому, ведь люди, которые его не знают, могут неверно истолковать это желание. Он предполагал жить не в Кибуце, а именно в Иерусалиме. Доктор несчастлив и делает такими других».

Неопределенность их жизней – ее и Корчака – оказалась для Стефы слишком тяжким бременем. В возрасте сорока лет она решила последовать совету Фейги и уехать из Польши. 4 ноября 1936 года она попросила Фейгу узнать в Кибуце, сможет ли она стать его членом, и, в случае положительного ответа, помочь ей получить необходимые бумаги. Стефа знала, что все это потребует времени, но решила дать Делу ход уже сейчас.

Казалось, решение Стефы еще более усилило депрессию Корчака, но, возможно, тот же «страх потери», который он испытал во время ее прежнего отсутствия, заставил его наконец действовать. 29 марта 1937 года он признавался в письме своему иерусалимскому другу: «После угнетенного состояния, владевшего мной несколько месяцев, я наконец принял решение провести последние годы жизни в Палестине. Думаю сначала поехать в Иерусалим, чтобы выучить иврит и приготовиться к жизни в Кибуце. Здесь у меня остается лишь сестра, которая может зарабатывать на жизнь переводами. Поскольку у меня почти нет накопленных средств, хотелось бы знать, смогу ли я как-то устроиться в Палестине». Корчак вполне определенно писал, что собирается выехать в течение месяца, поскольку более не может выносить «опасное положение в Польше».

30 марта он написал еще несколько писем в Палестину. Поздравив Моше Церталя с рождением ребенка («Славно, что у тебя теперь есть малыш»), Корчак поделился своими сомнениями по поводу принятого некогда решения посвятить жизнь служению детям и защите их прав вместо того, чтобы самому жениться и завести собственных детей. Теперь, когда ему уже не удается защитить своих сирот от разгула антисемитизма или хотя бы от голода, он понял, каким наивным был его выбор. Они (темные силы) имеют на своей стороне власть, а он – лишь чувство справедливости. Когда он видит, как его воспитанники торопливо бегут по улице в школу, его сердце переполняется горечью от сознания бессилия – ведь он не может защитить их даже от мальчишек, которые бьют и забрасывают камнями сирот. Он чувствовал себя «ответственным за все причиняемое его детям зло».

Он пытался сохранить свою веру («Несмотря ни на что, я верю в будущее человечества, еврейского народа, земли Израиля»), но окружающая его реальность взывала к более универсальному взгляду на перспективу. Во время обязательного курса по отравляющим газам для врачей ему вспомнилось «средневековье – чума, эпидемии, страх перед наступлением конца света». Теперь были и отравляющий газ, и угроза мировой войны. «Даже если наши ракеты достигнут Луны, даже если мы продвинемся дальше в расщеплении атома разгадке тайн живой клетки, разве за этими тайнами не кро-ются новые?»

Но он вновь и вновь возвращался к начальной точке: попытке преодолеть сомнения, ехать или не ехать в Палестину. «Не себя хочу я спасти – свои идеи», – писал Корчак. Окончательно порвать связь с польской реальностью было нелегко. «Я буду чуток к каждому звонку, каждому звуку. Я захочу связать прошлое с настоящим. Другим я уже не стану». Он решил уехать в задуманный срок, подав прошение о туристической визе или о разрешении на проживание, и уже решил вопрос о деньгах. На его счету была лишь тысяча злотых, но это его не волновало. «Только мелочи заставляют тревожиться». Самым трудным было принять решение, а когда этот этап оказался позади, Корчаком овладело нетерпение. «Я хотел бы уже завтра оказаться в Иерусалиме сидеть в своей комнатушке с Библией, учебниками, словарем, бумагой и карандашом, чтобы иметь право сказать: вот новая страница, вот последняя глава».

В другом письме он писал: «Я призывал уважать детей, но некто справедливо спросил меня, кто в наши дни уважает взрослых? Может быть, я обманываю себя, полагая, что взывать к справедливости или хотя бы к милосердию будет легче из Палестины». Затем, вспоминая о войне Японии против Китая, вторжении Италии в Эфиопию и Гражданской войне в Испании, он замечал: «Китай, Эфиопия, Испания – там живут моя боль и сострадание».

В письме друзьям в Эйн-Хароде Корчак объяснял, что единственным препятствием для его немедленного переезда в кибуц служит слабое владение ивритом. Как только он усовершенствует язык в Иерусалиме, вдохнет свежего воздуха, разомнет кости и обретет былое чувство юмора, он немедленно явится к ним. И тут же с непостижимым мистическим поворотом мысли, отрицающим осуществимость этого плана, он добавлял: «Возможно, это звучит абсурдом, но мне представляется, что если я и не приду усталым, истерзанным стариком, чтобы отдать остатки своего таланта, то явлюсь к вам ребенком, начинающим свою жизнь заново».

Своими все еще остававшимися сомнениями в возможности поселиться в Палестине навсегда он поделился только с Арноном. Ведь ему пришлось бы приспосабливаться к совершенно новой жизни, климату, языку, окружению. «Когда тебе шестьдесят, невозможно подходить к этому иначе. Возраст накладывает свои запреты. На человеке лежит ответственность за свой дух, за свой способ мыслить – это его мастерская».

Успокоение он черпал в том, что решение ехать уже принято окончательно. «Я спросил себя, не слишком ли поздно? Нет. Сделай я это раньше, то почувствовал бы себя дезертиром. На своем посту надо оставаться до последней минуты».

Отправляясь в это «последнее паломничество», он взваливал на себя этическое бремя не менее тяжкое, чем то, от которого освобождался. Он полагал, что евреи несут «моральные обязательства» помогать угнетенным народам Китая, Южной Африки, Америки, Индии. Палестина должна превратиться во вторую Лигу Наций. Подобно тому как Женева служила парламентом, осуществляющим надзор за такими земными делами, как войны, здравоохранение и образование, Иерусалим должен взять на себя заботу о правах каждого человека на духовную жизнь.

Отъезд был назначен на май, но Корчак бездействовал. Он написал Церталю, что совесть не велит ему оставить детей в такой момент. Поэту Церубавелу Гилеаду он сообщал с обычной для него иронией, что единственной причиной, по которой он все еще колеблется, ехать ли ему в Палестину, был язык. «Я стар. Зубы выпадают, как, впрочем, и волосы. А этот ваш иврит – крепкий орешек. Для него нужны молодые, крепкие зубы».

Как и Юлиан Тувим, польский еврейский поэт, Корчак считал польский язык своей родиной. Родной язык, по его словам, это «не набор правил и моральных предписаний, но сам воздух, который вдыхает твоя душа».

Вместо подготовки к отъезду Корчак решил провести июнь и июль в польских горах, «чтобы вспоминать о них в Палестине». Живя на удаленной от городов ферме, он смог бы спокойно думать и писать. Противоборствующие желания – остаться в Польше и добиваться того, во что он верил, или уехать в Палестину, чтобы предаться тихим размышлениям, – нашли отражение в двух небольших книгах, одна – о Луи Пастере, другая – о Моисее.

«Жизни великих людей похожи на легенды – они трудны, но прекрасны», – писал Корчак в книге о Пастере, которую полагал первой в целой серии мини-биографий, предполагая включить туда жизнеописания Песталоцци, Леонардо да Винчи, Пилсудского, Фабра, Раскина, Менделя, Вацлава Налковского и Яна Давида. (К подобному по духу проекту его отец и дядя приступили семьюдесятью годами ранее.)

Корчак целиком разделял идеи Пастера, «чья прекрасная жизнь прошла в борьбе за истину» и чье отношение к детям было столь близко ему. «Когда я вижу ребенка, во мне рождаются два чувства – восхищение тем, что он представляет собой сейчас, и уважение к тому, чем он может стать в будущем». – писал Пастер. Он научил мир многому из того, чему Корчак учил детей: мыть руки, пить кипяченую воду, проветривать жилище. Он имел смелость говорить «Я не знаю» в процессе своих опытов, и он никогда не сдавался, даже находясь в подавленном состоянии.

Книгу о Пастере Корчак посвятил своей сестре, Анне Луи, но говорил друзьям, что написал ее для детей, живущих в то время, когда «безумие Гитлера» возобладало над всем благоразумным и добрым. Он хотел, чтобы дети знали о существовании людей, посвятивших себя труду во благо человека, улучшению условий его жизни. Если в Пастере, ученом-целителе, упорно идущем своим путем и преодолевающем все преграды, Корчак черпал силы, чтобы выстоять в эти тяжелые времена, то в «трудной истине Моисея», законодателя, он видел источник духовной силы. Книга о Моисее должна была открыть другую серию – о детских годах библейских героев. В его списке были Давид, Соломон, Иеремия, Христос, но вовсе не удивительно, что начать Корчак решил именно с Моисея, найденыша, который был вынужден жить среди чужаков долгие годы, пока не вернулся к своему народу.

Подобно Фрейду, Корчак писал свою книгу о Моисее на склоне жизни. В отличие от Фрейда, он не ставил себе целью подвергнуть сомнению происхождение Моисея, но, будучи хорошим рассказчиком, задавал вопросы, ответы на которые могли заполнить лакуны оригинального сюжета. Почему мать Моисея решила спрятать его именно через три месяца, а не через два или четыре? О чем говорили его родители друг с другом перед рождением Моисея и после него?

Корчак говорил своим читателям, что Моисея можно понять, хотя он и жил четыре тысячи лет тому назад – ведь он был таким же ребенком, как и теперешние дети. Если мы вспомним собственное детство, то сами можем стать Моисеем, а вспомнив наш взрослый опыт, мы начнем понимать, как родители Моисея пришли к этому труднейшему решению – отдать свое дитя.

Корчак писал о маленьком Моисее как о ребенке, живущем в ужасное время, когда ему был вынесен смертный приговор. Он ясно видел, как его прятали в тростниковых зарослях, а потом нашли и как рос он во дворце врага. Он видел, как тоскует Моисей о своем потерянном доме, как мучают его тяжкие сны. Корчак знал детей, а потому – знал Моисея, ведь тот был ребенком, прежде чем стал законодателем, а стало быть, испытал свойственные всем детям переживания.

«Моисей спит, – писал Корчак, – и не знает, что его матери придется отнести его на берег реки… Не знает он и того, что море расступится перед ним, что он станет вождем и законодателем. Не ведает он, что воззовет к Господу в пустыне: «Почему ты невзлюбил меня так сильно, что возложил на меня бремя целого народа?.. Я не в силах нести его, ибо оно чрезмерно. Молю, убей меня…»

Когда в августе Корчак вернулся в Варшаву с этими двумя рукописями, он чувствовал, что дух его как бы укрепился благодаря общению с Пастером и Моисеем. До конца года он делал «слабые попытки» выехать в Палестину. Как он писал Иосифу Арнону, камнями преткновенья по-прежнему были деньги и язык, но к тому же он чувствовал необходимость «очиститься» изнутри, изгнать из мыслей все временное и возродить все пережитое «в молчанье и через молчанье». Временами ему казалось, что голова его «взорвется». Иногда он слышал суровый укор: «Ты не можешь покинуть этот мир в таком состоянии». И снова мысли возвращались к ребенку, которого у него так и не было: «Судьба распорядилась, чтобы все мною сделанное направлено было на благо сирот, а не собственной семьи. Не потому ли мне так трудно сейчас? Впрочем, эта тема неисчерпаема». Он приносит извинения за свои «дикие» мысли. Ему бы писать о встречах с Церталем, о Стефе, о конкретных ежедневных делах. И все же он представляет себе, что когда-нибудь в таком же письме набредет на «волшебное слово, которое сотворит убежище для бесприютного человечества».

4 ноября 1937 года польская Литературная академия наградила Януша Корчака Золотым лавровым венком за выдающиеся достижения в области литературы. Было приятно осознать, что его еще ценят как польского писателя.

Такую же связь с польской культурой и историей он почувствовал в декабре, выступая с речью на похоронах Анджея Струга, социалиста и писателя, друга со времен Летающего университета. Присутствовали тысячи людей, приверженных левым политическим идеям, чья борьба в социалистическом подполье против царизма была навеки запечатлена в книге Струга «Люди подполья».

«Время, когда умер Налковский, было жестоким, мрачным и опасным, хотя и по-иному, – начал Корчак свою речь у гроба Струга. – И нашей первой реакцией тогда было – что теперь делать?» Перефразируя слова главного героя «Людей подполья», сказанные над могилой павшего соратника, Корчак продолжал: «Почему он оставил нас сиротами? Он тихо уснул в тот момент, когда нужда в нем была столь велика. Ему не следовало так поступать. Что теперь будет с нами?» Много труднее жить без этого человека, «чьи мысли, чье дыхание, чье биение сердца были с нами денно и нощно». Он ушел, и «мир стал холоднее».


Глава 25
ОДИНОЧЕСТВО

Когда начинается одиночество старости?

Из радиопередачи 1938 г.

«Жизнь моя почти целиком связана с приютом», – писала Стефа в письме Фейге, после того как Корчак переехал к своей сестре. Она пробовала вводить новшества – после пятого или шестого класса детей стали направлять на трудовую практику, отменили молитвы перед завтраком и после обе-да, – но все казалось ей скучной рутиной. Молодые педагоги, которых она подготовила себе на смену на время своего отсутствия, вполне справлялись с делом и без нее. Она более на чувствовала, что в ней есть нужда. И вот в январе 1937 года, в ожиданье визы для отъезда в Палестину, Стефа решила оставить свой пост в приюте и снять себе отдельную комнату.

Не способная к праздной жизни, Стефа стала сотрудничать с CENTOS, организацией социального обеспечения, финансирующей сто восемьдесят сиротских приютов по всей Польше. Три дня в неделю она проводила в поездках по стране, инспектируя подведомственные учреждения.

Фейга, похоже, сомневалась в правильности решения Стефы прекратить работу с детьми. Стефа пыталась ее успокоить: «Я, конечно же, сохраню свой кабинет на Крохмаль-ной». Она никогда не бросит место, где сможет встречаться со своими «детьми», которые по-прежнему каждую неделю приходили к ней со своими семьями, она никогда не перестанет переписываться с теми, кто слал ей весточки со всех концов света, но ей теперь нужно собственное пространство, нужны перемены. «Могу признаться тебе в своем эгоизме – я учусь ценить по достоинству свою скромную, тихую, солнечную комнату. Я могу быть одной – наконец-то! Никто не постучит в дверь, никто не придет без приглашения. Мне не нужно давать добрые советы, звонить по телефону, отвечать на вопросы. Я могу ложиться спать тогда, когда захочу, и возвращаться домой как угодно поздно. Знаю, что пройдет год, и я отрекусь от своей вновь обретенной свободы, но сейчас, после двадцати пяти лет жизни в упряжи, я ею наслаждаюсь».

Миша Вроблевский, посетивший новое жилище Стефы, свидетельствует, что эта квартирка состояла из комнаты, кухни и ванной и была очень просто обставлена. Она мало чем отличалась от ее комнаты в приюте, а из личных вещей взгляд привлекали разве что кактусы. Миша пил чай и думал, что никогда прежде ему не доводилось видеть Стефу просто спокойно сидящей за столом, да и поговорить с ней толком он смог впервые. «Как ты выдерживаешь свою оторванность от дел приюта после всех этих лет?» – спросил он.

Она ответила в свойственной ей резкой манере: «Подумай сам, дети меняются каждые пять лет. Со временем ты уже не можешь относиться к новым с тем же пылом, что прежде. А работать без любви к ним – это никуда не годится». Она так и не сказала того, что, по мнению многих, было гораздо ближе к истине: приют без Корчака стал уже совсем другим местом.

Отношение к работе в CENTOS не могло сравниться с ее былой преданностью делу воспитания сирот; она ждала визы, и ей нужны были средства для оплаты жилья, покупок самого необходимого да еще скромных подарков ее «детям и внукам». Как и у Корчака, ее зарплата в приюте была очень мала, и за все эти годы она не смогла ничего скопить.

Несмотря на отсутствие энтузиазма, она оказалась хорошим работником. В оценке Стефой подотчетных приютов в полной мере проявился ее характер. Она была справедлива. Никогда не приезжала в приют без предупреждения, давая директору возможность подготовиться к проверке и привести дом в порядок, если требуется. Она была проницательна. В каждом приюте она проводила по нескольку дней, а не считанные часы. Она не только выясняла, что дети едят, но и наблюдала, как они едят. Если воспитанники набрасывались на пищу, она понимала, что накануне они питались впроголодь. Когда дети отправлялись в школу, она приходила в спальни, осматривала простыни, чтобы выяснить, как часто стирается белье. О качестве приюта она судила и по состоянию ванных комнат и туалетов.

Вернувшись в Варшаву, она рассказывала истории, которые указывали, насколько тонко она чувствует абсурдность ситуации. В одном из приютов некий филантроп подарил девочкам броши, а другой благодетель счел эти украшения чересчур легкомысленными. Тогда у окон ежедневно выставлялись дозоры, которые подавали сигнал, который из филантропов приближается к дому, чтобы девочки могли знать, надевать ли им подарки.

Стефа всегда по возможности защищала интересы работников приютов. Она видела, что в их комнатах так же холодно, как в помещениях для детей, и что питаются они так же скудно. Но ее наблюдения только усиливали разочарование положением интернатов, которое она испытала после возвращения из Эйн-Харода. Наблюдая, как живет ребенок в Доме детей, где он участвовал в делах семьи и общины, Стефа изменила свои взгляды. Теперь она полагала, что принятую в Польше систему приютов нужно трансформировать, позволив детям теснее общаться с родственниками. А если это невозможно, то следовало помещать детей в небольшие группы, размеры которых сопоставимы с семьей.

В своем прошении о приеме в кибуц Стефа писала: «Я признаюсь в своей недобросовестности. В течение шести лет я выступала против принятой у нас системы интернатов, но по инерции продолжала там работать». А друзьям в Варшаве шутливо говорила: «Пока я жива, хочу написать книгу «Об упразднении интернатов».

Стефа пришла в восторг, узнав, что в августе у Фейги родился сын. (Она давно убеждала Фейгу родить ребенка, пусть даже без мужа.) Хотя отсутствие визы не позволило ей тут же кинуться к новой матери с младенцем в Эйн-Ха-род, Стефа в течение нескольких месяцев регулярно посылала ободряющие письма Фейге, которая страдала от послеродовой депрессии. «Напрасно ты думаешь, что через это можно пройти без проблем, – писала Стефа, когда малышу исполнилось два месяца. – Не удивительно, что у тебя сдали нервы. Все эти «святые чувства» и «счастливый дар материнства» так поэтичны только в книгах. Я знала немало чувствительных матерей, которые не могли совладать с шоком от рождения первенца, особенно если они уже были замужем от пяти до десяти лет». Но и сама Стефа нуждалась в утешении: «Милая Фейга, я уверена, твое чувство одиночества постепенно растает, и ты будешь все меньше во мне нуждаться».

Читая в варшавских газетах сообщения о нападениях арабов на еврейские поселения, Стефа испытывала беспокойство за Эйн-Харод. «Боюсь, вы что-то от меня утаиваете» или: «Я чувствую, вы мне не все сообщаете, не хотите волновать» – такие фразы постоянно встречаются в ее письмах. «Для моего спокойствия, пишите мне хотя бы открытки». Фейга реагировала, как взбунтовавшаяся дочка, прерывая переписку и укоряя Стефу в излишней властности. Многие письма Стефы начинались с фраз «Не смей на меня сердиться!» или: «Можешь на меня сердиться, но…» – а потом уже шло сообщение о каких-то делах или посланных подарках. В одной посылке с тремя блузками Фейга нашла характерную записку: «Уверена, они тебе не понравятся – первая из-за цвета, вторая из-за покроя, а третья из-за пуговиц».

С Корчаком Стефа говорила только о сыне Фейги, хотя доктор и не разделял ее привязанности к ней – ведь Фейга открыто выражала свое негодование по поводу того, что Стефа не пользуется достаточным доверием, которое позволило бы ей привести Дом сирот к расцвету. В ожидании визы Стефа нередко вызывалась посидеть с Ромчей, дочерью членов бурсы Розы и Иосифа Штокманов. Ромча родилась в один месяц с сыном Фейги и жила с родителями в чердачной комнате, где когда-то был кабинет Корчака. Роза, которая сама воспитывалась в приюте, заведовала кухней. Когда на свет появилась Ромча, стажеры говорили между собой: «У нас есть ребенок!» Корчак был очарован малышкой и не упускал случая поиграть с ней. Подобно бабушке и дедушке, ослепленных любовью к внучке, они со Стефой сравнивали свои наблюдения над ребенком. А встречались они по поводу вряд ли осуществимых планов. «Не падай от смеха, но я учу доктора ивриту, – сообщала Стефа Фейге. – Я выписываю слова, как они звучат, польскими буквами, а он повторяет их вслух и записывает их звучание своим собственным способом».

В марте 1938 года, уже теряя надежду, что это ожидание когда-нибудь кончится, Стефа получила разрешение на иммиграцию в Палестину. Это была, по ее словам, высшая еврейская награда, которой она когда-либо удостоилась. Она немедленно написала Фейге письмо, в котором спрашивала, следует ли ей помечать постельное белье и как это сделать. Учить иврит она не могла, потому что «голова шла кругом» от массы дел. Да, и Фейга «не должна на нее сердиться», ведь ей не понадобится отдельная комната, просто угол в чьем-нибудь помещении.

Но и получив разрешение, Стефа не чувствовала себя спокойной. «Так трудно оставлять здесь доктора», – писала она Фейге. Стефа пыталась убедить его следовать за ней. «Будь у него другой характер, он мог бы получить участок земли в мошаве от Еврейского национального фонда, поскольку недавно стал его новым членом. Но сейчас он вновь во власти депрессии и ко всему безучастен».

Неминуемый отъезд Стефы, возможно, и послужил причиной депрессии, в которую впал Корчак. Он предупреждал ее, что она не привыкла к безжалостной палестинской жаре, что в пятьдесят два года такие нагрузки даром не проходят. Ее решимость эмигрировать была поколеблена. Она писала Фейге: «Я не похожа на старушек, которые едут на землю Израиля, чтобы там умереть, но все же волнуюсь – как на мне скажутся климат и другие условия вашей жизни».

И все же Стефа собралась с духом и приготовилась к отъезду. Она уволилась из CENTOS, пообещала писать всем своим воспитанникам из Дома сирот и договорилась, что будет посылать статьи о своей жизни в Палестине в «Маленькое обозрение», где она короткое время сотрудничала после отставки Корчака. Особенно тяжко ей было расстаться с Ромчей – впрочем, ее ждал сынишка Фейги. Больше всего она боялась самого момента отъезда. «Я боюсь слов прощанья и смущаюсь от ожидающих меня приветствий», – признавалась она Фейге.

Стефа уехала, Корчак остался в Варшаве. Политическое положение было мрачным, но Корчак все еще верил, что либеральная часть польского общества и является подлинным лицом страны. Эту веру в нем поддерживали многие поляки, питающие к нему глубокое уважение и презирающие антисемитизм. Близкие друзья на радио были готовы договориться о выделении эфирного времени, если он захочет продолжить серию передач Старого Доктора. Корчак сначала колебался, опасаясь, что «дело может опять плохо кончиться», но затем дал себя уговорить. Темой первых трех передач он выбрал одиночество: «Одиночество ребенка», «Одиночество юных» и «Одиночество стариков».

Подобно Генри Джеймсу, Корчак мог бы сказать, что одиночество для него «самое глубокое чувство» – это гавань, из которой он пускается в плаванье, и гавань, в которую в конце концов приводит свой корабль. Всю свою взрослую жизнь он показывал, сколь одинок ребенок в чужом, взрослом мире, он говорил о случаях «странного, беспокойного одиночества» в юном возрасте, но теперь с наибольшей болью говорил он об одиночестве старого человека, ибо это было его, Корчака, одиночество. Одно дело называться Старым Доктором, но совсем другое – примириться с наступающей старостью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю