Текст книги "Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака"
Автор книги: Бетти Джин Лифтон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
У входа в здание Корчака остановил привратник:
– Пан доктор, вы меня помните?
Корчак помолчал – он никогда не отличался хорошей зрительной памятью, а сейчас и подавно.
– Постойте, постойте… Була Шульц?
– Вспомнили…
– Еще бы. Расскажи мне о себе.
Они сели на ступени церкви Всех Святых, куда ходили жившие в гетто евреи, принявшие христианство. «Шульцу теперь сорок, – думал Корчак. – А ведь совсем недавно ему было десять». Как и многие другие жители улицы, он занимался контрабандой.
– У меня ребенок, – гордо сообщил Шульц. – Зайдите
к нам на тарелку щей, я вам его покажу.
– Я устал, мне пора домой.
С полчаса они сидели и разговаривали, и Корчак ловил на себе «тайные взгляды» шокированных новообращенных католиков, которые его узнали. Хотя им самим приходилось носить нарукавные повязки, они отличались антисемитскими взглядами. Доктор представил себе, о чем они думают: «Вот Корчак сидит на ступенях церкви и средь бела дня разговаривает с контрабандистом. Конечно, детям очень нужны деньги. Но зачем же вести себя так бесстыдно, так открыто? Да это просто провокация. Что подумают немцы, если увидят их? До чего же наглые эти евреи».
Тем временем Шульц с гордостью говорил, как хорошо питается его ребенок.
– По утрам он выпивает стакан молока и съедает булку с маслом. Это обходится недешево.
– И зачем ты это делаешь?
– Пусть знает, что у него есть отец.
– Плутишка?
– Как же иначе. Ведь он мой сын.
– А кто твоя жена?
– Чудесная женщина.
– Вы ссоритесь?
– Мы вместе уже пять лет, и я ни разу не поднял на нее голос.
– А нас ты еще помнишь?
На лице Шульца появилось подобие улыбки.
– Я часто вспоминаю приют. А иногда вижу во сне вас и пани Стефу.
– Что же ни разу не зашел за все эти годы?
– Когда у меня все шло хорошо – не было времени. А когда стало совсем плохо – как я мог прийти, грязный и оборванный?
Шульц помог Корчаку подняться. Они сердечно поцеловались, и Корчак подумал: «Он слишком честен для мошенника. Видно, приют посеял в нем добрые семена – или приглушил что-нибудь скверное».
На следующий день немцы почти полностью ликвидировали «Тринадцать». Причины так и остались неизвестными. Полагали, что одно из подразделений гестапо убирает соперничающих агентов. Ганчвайх каким-то образом уцелел. Контрабандисты, подобные Шульцу, были запланированы на следующий месяц.
Глава 34
СТРАННЫЕ СОБЫТИЯ
Было начало «этого жуткого лета» – так назвал его Зильберберг. Некоторые дети гетто не могли вспомнить, видели ли они когда-нибудь дерево или цветок. В те редкие случаи, когда христианские друзья Корчака умудрялись прислать кого-то выяснить, что ему необходимо, он всегда просил растения. «Детей нужно чем-то увлечь, – объяснял он свою просьбу. – Уход за ростками герани или петунии поможет им забыть о своих несчастьях».
Для самого Корчака природа была источником как физических, так и духовных сил. Когда воспитанники начали тосковать по старым добрым временам, проведенным в летнем лагере, он вспомнил о клочке зелени, который заметил в саду церкви Всех Святых, сидя там на ступеньках с Шульцем. Решив, что священник может благожелательно отнестись к просьбе детей разрешить им играть на лужайке, Корчак помог маленькой Сами сочинить письмо – трогательный документ, который вполне мог быть написан королем Матиушем:
Мы почтительнейше просим Преподобного Отца даровать нам разрешение приходить в церковный сад в субботу утром, если можно пораньше (от 6-30 до 10).
Мы очень соскучились по свежему воздуху и зеленой траве. Там, где мы живем, очень тесно и душно. А мы хотели бы больше узнать о природе и подружиться с ней.
Мы не причиним вреда растениям.
Пожалуйста, не откажите нам.
Зигмус, Сами, Абраша, Ганка, Аронек
Священник, Марчели Годлевский, до войны – откровенный антисемит, некогда сказал Корчаку: «Мы слабый народ. За стакан водки мы готовы пойти в кабалу к евреям». После немецкой оккупации священник изменился. Он помогал новообращенным прихожанам своей церкви, которая оказалась в черте гетто, и делал, что мог, чтобы поддержать евреев. Сведений о том, как ответил Марчели Годлевский на просьбу детей, не сохранилось.
Хотя Корчак и Черняков не упоминают об этом в своих дневниках, они оба (а их дружба началась еще в предвоенное время, когда они вместе работали в области социального обеспечения детей) наверняка говорили между собой о необходимости предоставить детям место, где те могли бы получить разрядку, выплеснуть сдерживаемые эмоции. А что может лучше служить этой цели, чем игровая площадка?
В мае 1942 года председатель юденрата объявил (так же официально, как он объявлял о программах обеспечения продовольствием и другими жизненно необходимыми вещами), что юденрат создает несколько небольших игровых площадок, где дети смогут качаться на качелях, спускаться с горок и делать все то, что обычно свойственно детям. Первую такую площадку соорудили рядом с уничтоженным при бомбардировке домом на Гжибовской улице, как раз напротив здания юденрата. Специальная бригада, в которую вошли учителя, фабриканты, промышленники, торговцы скотом (все – только что депортированные из Германии), сеяла траву, мастерила качели и горки, работая тщательно, с полной отдачей. Во время перерывов люди, по распоряжению Чернякова, получали сигареты. Черняков признавался членам юденрата, что польские евреи, увы, никогда не работали с такой эффективностью.
Среди пятисот почетных гостей, приглашенных на церемонию открытия игровой площадки 7 июня в 9-30, был и Корчак. Члены юденрата занимали официальную ложу. В ожидании начала Корчак с Зилбербергом и другими гостями сидел на залитой теплым солнцем скамье и слушал игру оркестра еврейской полиции. Внезапно музыка прервалась. Наступила тишина. Все взоры обратились к входу на площадку, где появился Адам Черняков в белом костюме и белом тропическом шлеме. Грянула «Атиква», все встали, и председатель с супругой в сопровождении полицейских прошли к своим местам. «Что скажешь о нашем короле? – прошептал Корчак на ухо Зильбербергу. – Неплохой спектакль».
В своей взволнованной речи, которую тут же переводили с польского на идиш и иврит, Черняков убеждал присутствующих в необходимости сделать все возможное, чтобы дети пережили эти трагические времена. Жизнь тяжела, сказал он, но нельзя сдаваться – надо строить планы на будущее и работать. Это только начало, он намерен создать игровые площадки по всему гетто. Более того, он собирается открыть институт для подготовки учителей и балетную школу для девочек.
Когда Черняков закончил свою речь, оркестр заиграл марш, и несколько групп школьников и учителей торжественно прошли мимо трибуны. Потом были песни, танцы, гимнастические упражнения. Всем детям вручили пакетики с конфетами из патоки, изготовленные в гетто. «Церемония произвела на присутствующих сильное впечатление, – записал Черняков в дневнике. – Бальзам на мои раны. На улице были улыбки!»
Черняков также пытался улучшить ужасающие условия, в которых находились тысячи юных контрабандистов, схваченных немцами и брошенных в переполненную тюрьму для несовершеннолетних преступников. Когда ему удалось получить разрешение для некоторых из них посетить игровую площадку, он был поражен, увидев, что эти так называемые (по терминологии немцев) преступники были просто «живыми скелетами из категории уличных нищих». Черняков пригласил их в свой кабинет и был растроган, когда «восьмилетние граждане» говорили с ним как взрослые. Каждому он дал плитку шоколада и тарелку супа. А когда дети ушли, Черняков не сдержал слез, чего не случалось с ним уже давно. Но слезами горю не поможешь. Председатель юденрата взял себя в руки и вернулся к своим делам.
Черняков спокойно отнесся к упрекам, что в столь трудное время он так много сил уделяет игровым площадкам. Он даже шутил по поводу еврейского оптимизма: «Два еврея стоят в тени от виселицы. «Положение не безнадежное, – говорит один из них, – у них нет патронов». Но и желая поверить в то, что положение не совсем безнадежно, Черняков не обманывал себя, приукрашивая картину. Он сравнивал себя с капитаном корабля из когда-то виденного фильма: «Когда судно идет ко дну, капитан, дабы поддержать дух пассажиров, приказывает оркестру играть джаз. Я решил следовать примеру этого капитана».
Случались периоды – например, эти первые две недели июня, – когда Корчак не мог заставить себя взять в руку перо и сделать запись в дневнике. «Генрик болен, он все равно не сможет печатать», – говорил себе Корчак, пытаясь оправдать свое бессилие, хотя прекрасно знал, что место Генрика могли занять и другие. В те ночи, когда он находил в себе силы писать, время летело быстро. Вот полночь, а через мгновение – три часа утра. Изредка его прерывал вскрик ребенка. Когда Менделеку снился страшный сон, Корчак переносил мальчика в свою постель и успокаивал, пока тот снова не засыпал. По приютской генеалогии, Менделек, сын одного из воспитанников, был его «внуком».
Были у Корчака и свои «страшные» сны.
Одна ночь: «Немцы и я без нарукавной повязки после комендантского часа в Праге (район Варшавы на правом берегу Вислы). Я просыпаюсь. Еще сон. Я в поезде, меня двигают, толчками, каждый раз перемещая на метр, в купе, где уже есть несколько евреев. Некоторые умерли в эту ночь. Тела мертвых детей. Один мертвый ребенок в ведре. Еще один, с содранной кожей, лежит на досках в покойницкой, он еще дышит».
Второй сон, без сомнения, связан со слухами о том, что увезенные на поезде люблинские евреи были зверски убиты. Эти дети с содранной кожей, должно быть, казались ему похожими на его воспитанников, лишенных почти всего, но все же еще живых, еще дышащих. И как же силен был его невысказанный, скрытый страх, что их ожидает такая судьба.
В ту же ночь Корчак увидел третий сон, о своем отце, и в этом сне отразился его голод, скрытый глубоко под главной заботой его жизни – заботой о детях. «Я стою высоко на шаткой лестнице, и отец заталкивает мне в рот кусок пирога с изюмом, большой кусок, покрытый сахарной глазурью. А все крошки, что падают из моего рта, он сует к себе в карман».
После этих снов Корчак проснулся в поту. «Не означает ли такое пробуждение в момент, когда не видно выхода, близость смерти? – пишет он в дневнике, и с горьким юмором добавляет: – Каждый может без труда уделить пять минут смерти, где-то я об этом читал».
Он не пытался интерпретировать эти сны, в которых оказывался бессильным спасти и себя, и своих детей, но и не позволял им мешать его ежедневному противостоянию немцам, ежечасным усилиям сохранить детям жизнь. А днем его не оставляли сны наяву, мечты о собственном всемогуществе, которое позволило бы превозмочь реальность, взмыть над стенами гетто. Эти мечты, в которые он погружался на протяжении десятилетий и записывал в блокнот, озаглавленный «Странные события», теперь были наполнены маниакальными фантазиями о победе над маниакальным врагом:
Я изобрел машину, напоминающую микроскоп. (Даже представил себе подробную конструкцию этого сложного механизма.) На шкале 100 делений. Если установить регулировочный винт на цифре 99, то все, что не содержит хотя бы одного процента человечности, должно умереть. Объем предстоящей работы не поддается описанию. Мне следовало определить, сколько людей (живых существ) будет каждый раз изыматься из обращения, кто должен будет занять их место и каковой будет природа этого нового, очищенного мира. В результате года напряженного труда (по ночам, разумеется) я завершил половину дистилляции. Теперь в живых остались люди, бывшие животными лишь наполовину. Остальные сгинули. Я спланировал все с предельной тщательностью, до последней мелочи. Лучшим доказательством этого служит тот факт, что сам я был полностью исключен из этой системы. Простым поворотом регулировочного винта моего микроскопа я мог бы изъять и собственную жизнь. А что дальше?
В конце июня, читая первую часть дневника, Корчак поразился его непоследовательности и бессвязности. В нем не было и следа того литературного опыта, которым он всегда гордился. Отдавая себе отчет, что «в воспоминаниях мы неосознанно лжем», Корчак все же боялся, что раз уж он сам не мог разобраться в своих записях, то этого не сделает никто. «Что тому виною – автор или автобиографический жанр? – спрашивал он себя. – Возможно ли вообще понять чьи-либо мемуары, чью-либо жизнь? Да и можно ли понять свои собственные воспоминания?»
Он подумал, не стоит ли ему придать второй части дневника форму писем, адресованных его сестре. Но дальше «Моя дорогая…» он не продвинулся, вспомнив, что только-только написанный им ответ на ее письма получился «холодным, странным, чужим». Между ними пролегло «глубокое и болезненное непонимание друг друга», которое он не мог себе объяснить.
Похоже, что Анна, о которой нам мало что известно, не жила в это время в гетто. В письмах она осуждала Корчака за его визиты к друзьям и подкуп полицейских. Он чувствовал себя непонятым и переживал. «Я не наношу дружеские визиты. Я хожу к людям, чтобы добывать деньги, еду, информацию, – писал он в дневнике, как бы отвечая на ее упреки. – Это тяжкая, неблагодарная работа, и, по моему скромному мнению, я выполняю свой долг как могу. Я никогда и никому не отказывал в помощи, если это было в моих силах. И обвинять меня в подкупе полиции несправедливо».
И дальше продолжает – возможно, чтобы вызвать ее сочувствие: «Чтение уже не помогает мне расслабиться. Опасный симптом. Я растерян, не могу сосредоточиться, и это меня беспокоит. Не хочу сползать в идиотизм».
Дети, как и прежде, помогали ему обрести силу. На следующий день после размышлений о бессвязности записей в дневнике Корчак попробовал писать в учебном классе приюта во время занятий. И был в восторге от того, с какой серьезностью две группы учеников, добровольно оставив игры, развлекательные книжки и трепотню с приятелями, изучали иврит.
«Итак, по-русски – «да», по-французски – «oui», по-английски – «yes», а на иврите – «кен», – писал он в дневнике. – Довольно, чтобы заполнить не одну, а три жизни».
Глава 35
ПОЧТОВОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
Первое июля войдет в историю как «ночь избиения», хотя последующие дни были не менее ужасными: людей, проносивших в гетто еду, расстреливали повсюду – у стен домов, на улицах, во дворах, в квартирах. Бойня продолжалась до середины месяца, пока немцы не сочли, что уничтожили всех контрабандистов. Свидетельством тому стала острая нехватка продуктов питания, особенно хлеба – контрабанда была единственным каналом снабжения гетто, и теперь этот канал оказался перекрытым.
Вскоре после «ночи избиения» Корчак записал в блокнот «Странные события» свой последний сон наяву. Он посвятил эту запись самому юному воспитаннику в приюте Шимонеку Якубовичу. Именно в эти дни он с особой силой жаждал обладать сверхъестественными способностями для спасения детей. И Корчак создал убежище – запасную планету Ро. На ней жил астроном, профессор Зи, который сумел воплотить мечту Старого Доктора – он с помощью «астропсихомикрорадио» превращал тепловое излучение в нравственную силу. Этот прибор был гибридом телескопа и радиоприемника, но вместо музыки и сообщений о положении на фронтах он передавал духовные лучи, а также мог проектировать изображения на экран и, подобно сейсмографу, регистрировать колебания.
Профессор Зи сумел установить порядок и спокойствие повсюду за исключением – и это повергало его в глубокую печаль – «этой самой тревожной точки в пространстве, планеты Земля». Сидя в своей лаборатории, профессор размышлял о беспорядках на неугомонной планете. «Не следует ли положить конец этой бессмысленной кровавой игре?» – думал он. Совершенно очевидно, что земляне не способны радоваться тому, что имеют, или дружно и продуктивно трудиться в обществе себе подобных. Однако вмешаться в их жизнь значило бы силою толкать их на путь, для которого они явно не созрели, и направлять к достижению цели, смысла которой они не постигают. А относиться к ним как к рабам или добиваться от них чего-то принуждением значило бы действовать их собственными методами.
Профессор Зи прикрыл веки и тяжело вздохнул. Он мог видеть и ощущать то, что не было доступно землянам: пространство над ними, напоенное синевой, цветочный аромат долин, сладость вина, нежную чистоту и прозрачность крылатых созданий.
«Планета Земля еще очень молода, – напомнил себе профессор. – А все молодое приобретает опыт в результате мучительных усилий».
Жизнь в приюте текла своим чередом. Вечером первого понедельника июля, с восьми до девяти, Корчак проводил традииионный семинар. Друзьям, желающим его послушать, он сказал: «Прийти могут все желающие, но только прошу меня не прерывать. Мы собираемся, чтобы вкушать духовную пищу – ведь другой у нас нет».
Ученикам он предложил богатое меню:
1. Женская эмансипация
2. Наследственность
3. Одиночество
4. Наполеон
5. Что есть долг?
6. Профессия врача
7. Воспоминания врача
8. Лондон
9. Мендель
10. Леонардо да Винчи
11. Жан Анри Фабр
12. Чувства и разум
13. Гений и его окружение (взаимное влияние)
14. Энциклопедисты
15. Как работают различные писатели
16. Национальность. Нация. Космополитизм
17. Симбиоз
18. Зло и злоба
19. Судьба и свобода воли
Подобный интеллектуальный пир мог бы удовлетворить и взрослых ценителей, но увлечь детей чем-либо становилось все труднее. За их сравнительно нормальным внешним видом «скрывались усталость, уныние, раздражение, недоверие, обида, тоска». Приют превратился в «обиталище стариков», «санаторий для богатых капризных пациентов, думающих только о своих болезнях». Озабоченные своей температурой, дети каждое утро спрашивали: «Сколько сегодня у меня?», или «А у тебя какая?» Они соревновались в том, кто хуже себя чувствует, кто хуже всех спал. Когда Леон впервые в жизни упал в обморок, он без устали пересказывал всем свои ощущения.
Корчак советовал всем воспитанникам вести дневник, подобный тому, какой вел он сам, – доктор полагал, что это поможет детям управлять своими чувствами. Он давал им читать свои записи в обмен на разрешение читать то, что написали они. Это вызывало взаимное уважение. «Мы обмениваемся как равные, – писал он в дневнике. – У нас общие переживания, общий опыт. Мой – не столь концентрированный, скорее разбавленный, водянистый, а в остальном – такой же».
Серьезность их дневниковых записей его пугала. Марсель торжественно обещал дать пятнадцать грошей бедняку за то, что тот нашел его перочинный ножик. Шлама писала об одной вдове, которая, вся в слезах, сидела дома и ждала, когда ее сын принесет из-за стены что-нибудь поесть: она не знала, что немецкий полицейский застрелил мальчика. Симон писал: «Мой папа каждый день выбивался из сил, чтобы у нас на столе был хлеб. И хотя он все время был занят, он любил меня». Митек хотел бы иметь обложку для молитвенника, который прислали из Палестины его покойному брату к бар-мицве. Яков сочинил стихотворение о Моисее. Абус написал: «Когда я долго сижу в туалете, говорят, что я – эгоист. А мне хочется, чтобы меня любили».
Пережив подобное унижение в Павяке, Корчак с сочувствием относился к Абусу. И предложил выход из положения, одновременно указав, как можно существенно сократить поголовье мух, в изобилии расплодившихся в приюте:
1. Пошел в туалет по-маленькому – поймай пять мух.
2. Пошел в туалет второго класса (дырка и ведро) по-большому – поймай десять мух.
3. Пошел в туалет первого класса (с сиденьем) – поймай пятнадцать мух.
Когда один из воспитанников спросил, нельзя ли ему поймать положенное число мух позже, другой мальчик ему ответил: «Иди и делай свое дело, а мух я за тебя поймаю». Еще какой-то мальчуган задал вопрос: «А если я муху подшиб, а она улетела, это считается?»
Таким образом дети не только избавлялись от мух (каждая муха, пойманная в помещении изолятора, засчитывалась за двух), но и демонстрировали «мощный дух коллективизма».
Корчак знал, что ему следует предложить детям нечто большее, чем дневниковые записи и истребление мух, чтобы они смогли преодолеть тяжкие невзгоды, – нечто такое, что могло бы их захватить и успокоить. Он подумал, что для этой цели подходит пьеса индийского поэта и философа Рабиндраната Тагора «Почтовое отделение». Пьеса была так близка Корчаку по стилю и отношению к детям, что он без труда мог восстановить текст этого произведения, в котором говорилось об умирающем ребенке, Амале, чья душа была так чиста, что от соприкосновения с ней жизни других людей становились богаче, ярче.
Эстерка Виногрон, прежде студентка факультета естествознания Варшавского университета, а теперь сотрудница приюта, вызвалась поставить эту пьесу. Она помогала Корчаку в его врачебных обходах с такой серьезностью и ответственностью, что вскоре стала его любимицей. Начались читки. Главная роль досталась Абраше. Мальчик пользовался любовью сверстников и играл на скрипке. По плану премьера должна была состояться в субботу восемнадцатого июля после трех недель репетиций.
Как-то раз, когда дети мастерили декорации и костюмы, у приюта остановилась Нина Кшивицкая, христианская приятельница брата Стефы, которая несла пакет с едой своему мужу-еврею, жившему в гетто. Она прихватила и кое-что для Стефы, хотя и знала, что та неодобрительно относится к подаркам. Пытаясь разговорить Стефу, Нина вспомнила, что при таких беседах ей обычно приходилось нелегко: ответы Стефы были просты и кратки, а вопросы отличались строгой конкретностью. И, лишь говоря о своем брате Сташе, она оживлялась. Стефа сказала, что очень обеспокоена, поскольку довольно давно не получала известий о брате. Пока они разговаривали, из дверей приюта выбежал Корчак и с криком набросился на работников соседнего ресторана, оставивших мешки с мусором прямо у входа в приют. Он покраснел и не стеснялся в выражениях. Увидев его в таком состоянии, Нина смутилась и быстро ушла.
Через неделю, вновь появившись у дверей приюта, Нина с облегчением увидела, что Стефа улыбается, помогая детям завершать подготовку к спектаклю, но и заметила на этот раз, как густо морщины покрыли ее лицо, как сильно она поседела. Корчак с улыбкой подошел к Нине и пригласил ее на спектакль. Он тоже выглядел старым и изможденным – только глаза оставались живыми. Выждав, пока он отошел, Стефа заметила: «Доктор неважно себя чувствует. Я за него волнуюсь». По ее тону Нина поняла, как много для Стефы значил Корчак.
Вечером накануне премьеры внезапно случилось несчастье – произошло массовое пищевое отравление. Корчак и Стефа ковыляли по дому почти в полной темноте с анальгетиками и кувшинами с водой, подкисленной лимоном, пытаясь помочь тем, кто мучился рвотой и головной болью. Персоналу предлагали морфий.
Мальчик, мать которого боялась умереть до того, как он согласится пойти в приют, впал в жестокую истерику, и Корчак был вынужден сделать ему укол кофеина. Безутешный с момента смерти матери, которая последовала вскоре после его прибытия в приют, мальчик вел себя очень необычно (Корчак отнес такое поведение на счет «угрызений совести»). Теперь он, как бы изображая мучения больной матери, кричал, стонал, жаловался на боли, жар, жажду.
Корчак ходил по спальне в страхе, что нервное состояние вновь прибывшего передастся другим детям. Понимая, что сам он должен оставаться спокойным, он тем не менее стал кричать на мальчика и даже грозить, что выгонит его из комнаты на лестницу, если тот не успокоится. «Убедительный аргумент: он кричит, стало быть, он – начальник», – записал Корчак в дневнике.
Доктор тщательно регистрирует все желудочные недомогания. Только за эту ночь мальчики потеряли в весе суммарно восемьдесят килограммов, а девочки несколько меньше – шестьдесят. Подозрение пало на прививку от дизентерии, сделанную за пять дней до этого, или на молотый перец, который добавили в яйца не первой свежести за обедом. «И меньшего бы с лихвой хватило, чтобы разразилась катастрофа», – записал Корчак сразу после этих расчетов.
И все же дети смогли оправиться в достаточной степени, чтобы уже на следующий день в половине пятого спектакль состоялся. Зал на первом этаже наполнился друзьями и коллегами, заинтригованными текстом приглашения, написанным в неповторимом стиле доктора Януша Корчака: Не в наших привычках обещать то, чего мы не можем исполнить. По нашему мнению, часовое представление волшебной сказки, созданной философом и поэтом в одном лице, одарит зрителей переживанием высочайшей духовной ценности.
Приглашение, для обладателя которого вход был бесплатным, дополняли несколько слов, принадлежащих другу Корчака, молодому поэту Владиславу Шленгелю, получившему уже посмертную славу после гибели во время восстания в гетто:
Это больше, чем испытание, – это зеркало души. Это больше, чем чувство, – это обретение опыта. Это больше, чем представление, – это работа детей.
Зрители были в восторге. Амаль, нежный, впечатлительный ребенок, усыновленный бедной семьей, прикован к постели тяжелым недугом. Местный лекарь запретил ему покидать свою комнату, и мальчик оказывается изолированным от природы – точно так же, как воспитанники приюта. Что ждет несчастного ребенка? Он мечтает когда-нибудь полететь в неведомую страну, о которой ему рассказывал сторож, в страну эту его возьмет с собой другой, более мудрый целитель. Амаль верит деревенскому старосте, когда тот делает вид, что читает ему письмо от царя. Царь якобы обещает Амалю приехать к нему и привезти с собой самого лучшего в стране лекаря. И когда царский лекарь неожиданно появляется в комнате больного, больше всех удивляются этому сам староста и приемный отец ребенка. «Что это такое, почему здесь так душно и тесно?» – вопрошает лекарь и велит открыть все окна и двери.
И когда распахиваются все ставни и ночной ветерок проникает в комнату, Амаль заявляет, что боль покинула его и он видит мерцающие в темноте звезды. Мальчик засыпает в надежде, что к нему явится сам царь, а лекарь тем временем сидит у его постели, озаренный звездным светом. Подружка Амаля, девочка-цветочница, спрашивает лекаря, когда ее друг проснется, и лекарь отвечает: «Как только царь придет и позовет его».
По той тишине, которая воцарилась в конце представления, было ясно, что Корчаку удалось передать и взрослым, и детям чувство освобождения от их неимоверно тяжкой доли. Был ли этот ожидаемый Амалем царь Смертью или Мессией, а может статься – как писал Исаак Башевис Зингер в одном из своих рассказов, – Смертью и Мессией в одном лице, каждый из зрителей на мгновение почувствовал себя воспарившим не только выше стен гетто, но и выше самой жизни.
По свидетельству очевидцев, на вопрос, почему Корчак выбрал именно эту пьесу, он ответил, что хотел помочь детям принять смерть. В дневнике есть лишь короткая запись об этом вечере: «Аплодисменты, рукопожатия, улыбки, сердечные слова. (Ведущая вечер дама осмотрела помещение приюта после спектакля и сказала, что этот гений Корчак показал свою способность творить чудеса даже в крысиной норе.)»
Дети играли свои роли с потрясающей естественностью, и Корчак задал себе вопрос, что случится, если им придется продолжить исполнять эти роли и на следующий день. Если Иржику надо будет представить себе, что он и вправду факир, Хаймеку – что он лекарь, Адеку – что он градоначальник? «Не исключено, что иллюзии – неплохая тема для беседы в среду вечером, – записал он в дневнике. – Иллюзии и их роль в жизни человека». А затем, оставив в стороне иллюзии, он переключился на действительность – дела приюта на Дзельной.
За несколько часов до начала спектакля в приюте Корчака, в субботу восемнадцатого июля, председатель юденрата Черняков записал в своем дневнике: «День полон дурных предчувствий. Слухи о том, что в понедельник вечером начнется депортация». Черняков добросовестно записывал сведения о вывозе людей эшелонами из других гетто, но не задумывался о том, куда эти эшелоны направлялись. Не существовало организованной еврейской разведывательной сети, которая могла бы проверить достоверность слухов о расстрелах стариков и детей или об отравлении газом тысяч заключенных в лагерях Бельжец и Собибор близ Люблина. Записывая в дневник, что им получен приказ послать людей для строительства «трудового лагеря» рядом с деревней Треблинка, Черняков относится к этому как к обычному рядовому заданию. Желая верить, что, подчиняясь приказам, он отвращает от гетто катастрофические последствия неповиновения, он старался наилучшим образом выполнять требования немецкого командования, в то же время надеясь на лучшее будущее, вкладом в которое полагал открытие каждой новой игровой площадки.
Сны наяву более не давали успокоения Корчаку. Каждый день он просыпался в «этом проклятом месте». Последние недели он работал над новой темой, которую назвал «Эвтаназия». «Право убивать из милосердия принадлежит тому, кто любит и страдает, как и право покончить с собой, если он более не хочет оставаться живым, – пишет Корчак. – Это станет общепринятым через несколько лет».
Корчаку неоднократно приходили в голову мысли о том, чтобы «усыпить младенцев и стариков гетто». Он гонит эти мысли об «убийстве больных и слабых, убийстве невинных». Медицина должна служить жизни, а не смерти. Он вспоминает о медицинской сестре из онкологического отделения, которая рассказывала ему, как оставляла своим пациентам смертельную дозу лекарства, туманно намекнув, что, приняв больше одной ложки этого средства, они могут умереть. Ни один больной не воспользовался этим способом уйти из жизни.
Но жители гетто часто кончали с собой, они выбрасывались из окон, вскрывали себе вены. Вдова, жившая на кухне у Зильбербергов, приняла смертельную дозу снотворного. Корчак знал людей, которые дали яд своим родителям, чтобы положить конец их мучениям. Нужна была, по мнению Корчака, некая система, дающая человеку возможность управлять своей судьбой, когда жизнь потеряла смысл, – система, дающая каждому законное право просить о смерти.
Правила для подачи такого «Прошения о смерти» требовали учета огромного количества деталей и обстоятельств, включая медицинское обследование, заключение психолога, вероисповедание, место предполагаемой смерти. Кроме того, следовало разработать правила, регулирующие способ прерывания жизни: во время сна, во время танца, с бокалом вина, под аккомпанемент музыки, внезапно…
Наконец наступал момент, когда подавшему прошение говорили: «Пройдите сюда, здесь вы получите то, о чем просили». Корчак не мог прийти к окончательному решению, необходимо ли правило, позволяющее завершать процедуру умервшления даже в том случае, если проситель изменил свое решение. Возможна ли, скажем, такая формула: «Жизнь должна быть прервана через месяц даже против вашей воли. Вы подписали соглашение, контракт с определенной организацией. А если вы изменили свои намерения слишком поздно – тем хуже для вас».