Текст книги "Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака"
Автор книги: Бетти Джин Лифтон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Глава 18
ПАНИ СТЕФА
Как-то утром в 1928 году, когда Стефе шел сорок второй год, она поднялась с постели, совершила свой туалет, надела черное платье с белым воротничком и манжетами, спустилась к доске объявлений и повесила записку: «С этого дня меня следует называть «пани Стефа». Неприлично, чтобы женщину с таким числом детей, как у меня, называли «панна».
Стажеры перешучивались между собой. Миша Вроблев-ский вспоминает: «Кто был смелый мужчина, зачавший всех этих детей? Как она умудрилась его отыскать?» Никто не осмеливался задавать вопросы, но Стефа была непоколебима: откликаться она будет только на «пани Стефа». Если ребенок, плача, звал ночью «панну Стефу», к нему никто не подходил. С этого момента и дальше она стала «пани Стефой». Оставшись при этом прежней Стефой. На ногах с шести утра, она до завтрака скатывала бинты, осматривала ссадины и раздавала лекарства. Иногда Корчак помогал ей – удобный случай поговорить с ребенком наедине или в знак прощения погладить по голове провинившегося шалуна. Тем не менее, заболев, дети обращались к Стефе. Пусть Корчак был врачом, но в их глазах медицинским светилом оставалась она. Мальчик, которому Корчак разрешил встать с кровати после приступа лихорадки, отказался без ее позволения покинуть изолятор. Некоторые дети даже мечтали заболеть, чтобы Стефа уделила им все свое внимание. «Болеть было настоящим праздником, – вспоминает один из них. – Стефа готовила специальные блюда и хлопотала вокруг тебя. Мы все втайне хотели заболеть, чтобы нас лечила Стефа». Юхан Нуткевич, никогда не принадлежавший к любимцам Стефы из-за непослушания, вспоминает, как он лежал в бреду с высокой температурой, то приходя в сознание, то его теряя. И всякий раз, когда он открывал глаза, он видел ободряющую улыбку Стефы.
Днем Стефа надзирала за всем, что происходило в доме. Она составляла смету расходов, заказывала уголь на зиму, лекарства для аптечки, провизию для кухни. Осматривала постельное белье, выискивала оторванные пуговицы, прорехи в одежде, прохудившуюся обувь. Устраивала посещения кино или цирка, вела судебные протоколы, следила за доской объявлений и проверяла журналы стажеров.
Ходила Стефа бесшумно, часто заставая детей врасплох, но неторопливо, будто следуя завету матери: «Чем медленнее идешь, тем быстрее дойдешь». Никто лучше нее не предвидел, когда следует закрыть окна перед надвигающимся дождем. Дети говорили, что пани Стефа знает все, видит все и слышит все. Она улавливала тишайший шепот и словно бы имела глаза еще и на затылке. Когда она возвращалась в интернат, отлучившись по делам в город, то сновала по дому с карандашом, записывая нарушителей правил.
При ней неизменно была корзиночка с ключами. «Когда Стефа расхаживала по дому, у нас было ощущение, будто корабль переплывает океан, – вспоминает Ицхак Бельфер. – Корабль с полной оснасткой, на котором все выскоблено и задраено». Она редко отлучалась по личным делам, если не считать вечернего обеда с матерью и сестрой по средам, и ее никто не посещал, кроме брата Сташа, инженера, чьи длинные ноги превращались в арку, сквозь которую пробегали дети, и чей чемодан с наклейками из множества стран служил постоянным источником удивления.
Почти для всех сирот Стефа была «сердцем, мозгом, сиделкой, матерью». И никто лучше Корчака этого не знал. «Я – подобие отца со всеми негативными коннотациями этого слова, – говаривал он. – Всегда занятый, без минуты лишнего времени, рассказывающий сказки на сон грядущий – причем редко. А Стефа, ну, возможно, она кое в чем и не права, но без нее я ничего не сумел бы».
Они составляли внушительную пару: Стефа, играющая в строгую, но справедливую мать, Корчак – в более снисходительного отца. Когда она бранила, он старался приласкать. Тем не менее Корчак редко принимал сторону ребенка против нее. Но однажды, когда он увидел Сару Крамер в слезах, потому что Стефа запретила ей выйти из-за стола, пока она не доест всю свою кашу, он сел рядом с девочкой, лукаво приложил палец к губам и отправил оставшуюся кашу себе в рот. Стефа пробормотала что-то по-французски, как всегда, когда не хотела, чтобы дети ее поняли, и в ярости вышла из столовой. Но позднее со стажерами она весело посмеялась над случившимся. «Так похоже на доктора посочувствовать ребенку в беде», – сказала она, словно извиняясь за его поведение.
«Когда я только поступила в приют, я боялась Стефы, – вспоминает Сара. – Я очень тосковала по матери. По субботам дома я плакала, твердила, что не хочу возвращаться в приют. Но мама говорила: «Останься там, это пойдет тебе на пользу». И она была права. Моя мать всегда оставалась моей матерью, но я бы выросла другой, останься я с ней. Она не смогла бы привить мне знания и принципы, как Стефа». Сара с нежностью вспоминала, как Стефа мылась и мыла волосы вместе с девочками. «Она предпочитала, чтобы волосы ей расчесывала я. Это требовало много времени, потому что пробор должен был получиться абсолютно прямым. Теперь я понимаю, что она нуждалась в чьих-то прикосновениях».
«По-моему, Стефа могла завидовать моей матери, ведь она при всей ее обделенности имела дочь, а Стефа нет, – сказала Ханна Дембинская. – Что бы Стефа для меня ни делала, стать моей матерью она не могла». И, словно понимая это, Стефа не позволяла себе поверить в то, как много она значит для детей. Даже когда после выпуска из приюта они по субботам навещали ее, сначала делясь с нею своими радостями и бедами, а потом приводя с собой мужей и детей, она повторяла: «Они приходят потому, что им что-то от меня нужно».
Во многих отношениях Стефа была как мать и для юных стажеров, а особенно стажерок, которые впервые жили так далеко от дома. «Она обходилась с нами, как с детьми, тогда как Корчак смотрел на нас, как на взрослых, – вспоминает одна из них. – Она приносила нам перекусить сосиски, булочки и халву, когда мы к десяти часам собирались под лестницей, потому что беспокоилась, что мы недоедаем». В целом общение Стефы со стажерами ограничивалось ее ответами в их журналах, но она не могла удержаться от прямого выговора, если замечала, что они небрежны со своими вещами. Увидев, как стажерка прыгает на одной ноге, натягивая на другую чулок, Стефа сказала: «Я всегда делаю это сидя. Я не настолько богата, чтобы рисковать порвать чулок».
Для многих стажеров она служила вдохновительницей, они учились у нее организованности и дивились, как она успевает делать так много. Как-то, увидев Стефу за проверкой детской одежды днем в субботу, когда все уже разошлись, Ида Межан спросила: «Неужели вы никогда не отдыхаете?» – «Есть много способов отдыхать, – ответила Стефа. – Если устанете от одной работы, перейдите к другой. Это успокаивает».
Корчак или дети удерживали Стефу в беличьем колесе ее дней? Этот вопрос себе часто задавали стажеры. «Теперь я понимаю, сколько горечи должно было крыться за ее требованием, чтобы ее называли «пани Стефа», – говорит сегодня Ида Межан. – Сколько глубоко спрятанных чувств и мыслей о жизни, проходящей мимо, и приближении старости».
В том, что Стефа любила Корчака, никто не сомневался. Когда он отправлялся в город на лекцию или на встречу с издателем, она всегда оказывалась у выходной двери проверить, как завязан его галстук, взял ли он носовой платок, не забыл ли деньги и не лучше ли ему захватить с собой зонтик? Он нетерпеливо от нее отмахивался, чего никогда бы не позволил себе сделать с ребенком.
Стажеркам не нравилось, что Корчак обходится со Сте-фой так грубо, но Стефа и бровью не вела. Как-то раз, когда он в холодный день вышел одетый очень легко, она пробормотала про себя: «Ну, что мне делать с этим большим ребенком? Кашляет, а ушел без свитера!» Стажеры шутили между собой, что у Стефы сто семь детей – если присчитать Корчака.
Ида Межан вспоминает, как Стефа смеялась, рассказывая, сколько она натерпелась, покупая Корчаку новый свитер. Ей пришлось странствовать из магазина в магазин – ведь новый свитер должен был быть точным подобием старого, иначе он не стал бы его носить. А когда наконец нашла подходящий, ей пришлось выдержать сражение с продавщицей, которая настаивала, что теперь в моде пуловеры. «Я его покупаю для большого ребенка с пышными волосами, – объяснила Стефа с серьезным выражением на лице. – Пуловер испортит ему прическу».
В том, что Корчак нуждался в Стефе, сомнений быть не могло никаких. Она оберегала его от рутины управления интернатом, она избавляла его от хлопот с устройством ежегодного бала Общества помощи сиротам, светским гала-празд-ником, прибыль от которого помогала приюту держаться на плаву. Она мирилась с его настроениями и частыми отлучками. И с ней он мог быть сам собой – рассеянным, отчужденным, отстраненным – без разыгрывания ролей, без масок.
Но было ли этого достаточно для Стефы? Когда в среду она отправлялась обедать с матерью и сестрой, Корчак любил поддразнивать стажерок во время десятичасового перекусывания под лестницей: «Ну, пани Стефа ушла, можно и пофлиртовать». Но когда она была там с ними, никто не видел, чтобы они хотя бы соприкоснулись руками, не слышал, чтобы они назвали друг друга как-нибудь менее формально, чем «пан доктор» и «пани Стефа», и они всегда обращались друг к другу на «вы». Живя под одной крышей, они редко бывали вместе. В столовой они сидели с детьми за разными столами. Их спальни находились на разных этажах. Они редко отправлялись куда-либо вдвоем, только иногда по воскресеньям навестить Юлию, сестру Стефы, которая была директрисой модного летнего лагеря для девочек под Варшавой.
По слухам, в личной жизни Стефы была какая-то трагедия, но версии противоречили одна другой. Убитый на войне жених, полагали некоторые. Но на какой войне? Никто не знал. Стефа никогда ни о чем подобном не упоминала, но ведь Стефа вообще ни с кем на личные темы не говорила, никого не приглашала в свою скромную комнату, единственным украшением которой были маленькие кактусы. То есть никого, кроме своей любимой стажерки Фейги Липшиц или своих родных. Ее брат, Сташ, преуспевающий инженер, женившийся на Ирэне Элиасберг, часто заглядывал к ней по вечерам в пятницу. Ирэна, которая не разделяла интереса своих родителей к приюту, как и желания мужа повидать Стефу, терпеть не могла эти визиты из-за неприятного запаха жидкости, которой чистили полы перед субботой. Если они приходили, пока дети еще ужинали, Стефа махала им и провожала наверх.
«Сидя в спартанской комнате Стефы, я постоянно вспоминала мои пышные драпировки, картины, обитые парчой кресла, – рассказывала Ирэна. – Я не понимала, как она может удовлетворяться такой малостью. И ей нельзя было ничего подарить. Она, совсем как ее мать, подарков не принимала. Когда подходили праздники, у меня просто руки опускались. И ведь ее мать тоже ничего не имела. Она совершила большую ошибку, продав принадлежавший ей дом в начале двадцатых, а потом потеряла все деньги во время кризиса. К счастью, она сохранила за собой собственную квартиру и могла брать жильцов. Когда Стефа и Сташ решили все-таки ей помочь, то уговорили жильцов платить ей за квартиру больше, возвращая им разницу из собственного кармана. Стефа умела дарить, но не умела принимать. И все-таки, по-моему, живя, как жила, она была искренне счастлива. Иногда просто надоедало слушать, до чего все обстоит прекрасно с ее детьми и доктором».
Писем Корчака и Стефы друг к другу не осталось – ни единого листка, который мог бы бросить свет на степень близости между ними, когда за ними не следили любопытные глаза детей или стажеров. Сохранилось только одно посвящение на сигнальном экземпляре «Короля Матиуша Первого», который Корчак надписал для Стефы своим четким почерком 25 октября 1922 года. Оно очень остроумно. Он рекомендует себя как одного из ее мальчиков – пятьдесят первого:
Панне Стефе.
У мальчика с номером 51 кожного заболевания нет. Свою метрику он потерял в царстве Бум-Друма. Он просит об обязанности собирать мусор. Он чистоплотный. («Помилуй его Бог!») Он житель Варшавы.
Гольдшмидт.
Юмористический тон посвящения указывает скорее на дружеские, чем романтические отношения. В реальном королевстве, где правит Стефа, Корчак один из реальных мальчиков с номером, хозяйственными обязанностями и жительством в Варшаве в знак подтверждения. Но его истинная Родина, земля его рождения – это фантастическое королевство, созданное воображением, куда Стефе доступа нет.
Часто задают вопрос: были ли Корчак и Стефа когда-нибудь любовниками? По словам Стеллы Элиасберг, Корчак, когда она пригласила его в приют на Францисканской улице в 1909 году, заподозрил ее в попытке сосватать его со Стефой. Когда он рассказал об этом Стефе, они вместе посмеялись, проанализировали свои чувства и пришли к выводу, что да, они влюблены… но в детей.
Игорь Неверли видит эту ситуацию иначе: он верит, что трагедией жизни Стефы была ее безответная любовь к Корчаку. Как-то раз, когда он сидел один в мансарде Корчака, перепечатывая письма, Стефа, зная, что Корчак уехал, открыла дверь и вошла. Вздрогнув при виде Неверли, она повернулась и выбежала вон, не сказав ни слова. Неверли почувствовал к ней глубокую жалость. «По-моему, в его отсутствие она часто заходила в его комнату, вероятно, просто взглянуть на его письменный стол, посмотреть, над чем он работает, и проверить, все ли в порядке. Так она ощущала свою близость к нему».
«Через несколько месяцев после переезда в интернат я в своей мастерской собирал новую игру для мальчиков, когда внезапно увидел рядом с собой Стефу, – продолжал Неверли. – У нее была бесшумная походка, так что услышать ее приближение было невозможно. «Что вы мастерите?» – спросила она, поправляя шаль на плечах. Я объяснил, что это военная игра, для которой нужны модели кораблей. Тогда она спросила, не странно ли, что студент, изучающий социологию, настолько поглощен играми. Я ответил, что мою мать, когда мне было двенадцать, удивляло то же самое. Она улыбнулась, словно какому-то приятному воспоминанию, и сказала: «Ну, пан доктор говорит, что играл с кубиками до четырнадцати лет». А затем она напомнила мне, что уже одиннадцать, а у меня завтра экзамен.
«Каким образом вы все знаете?» – спросил я. «Я просто наблюдаю и запоминаю, – ответила она. – Несколько дней назад вы повесили на доске объявление, что в пятницу вас не будет, так как у вас экзамен. А теперь, пожалуйста, отправляйтесь спать». Засыпая в тот вечер, я вспоминал, как озарилось лицо Стефы, когда она говорила о Корчаке».
Глава 19
НЕ ПРО ВСЯКУЮ ПРАВДУ МОЖНО РАСТРУБИТЬ
Возможно, требование Стефы, чтобы ее называли «пани Стефа», не имело ничего общего с тем, что Марину Фальскую называли мадам Марина. Тем не менее в 1928 году Стефа не могла не думать о ней, так как именно в этом году было достроено новое здание для Нашего дома, которое Корчак помогал Марине спланировать.
Марина нашла влиятельную покровительницу в Александре Пилсудской, второй жене Юзефа Пилсудского. Эта энергичная женщина (прославившаяся стойким мужеством в довоенном подполье) выбрала для своей деятельности социальную сферу, чтобы не создавать «скользких ситуаций» для своего мужа. Помещение приюта в Прушкуве ей не понравилось, и она организовала сбор средств на постройку большого современного интерната для сирот в Белянах, лесистом пригороде Варшавы. Ее связи обеспечили ей государственную лицензию на небольшой табачно-винный магазин, доходы от которого поступали на содержание Нашего дома. Кроме того, она помогала Марине устраивать ежегодные благотворительные балы, которые, как нетрудно догадаться, пользовались большой популярностью.
Марина оставалась все той же замкнутой и сдержанной, какой Корчак знал ее в Киеве. Как и Стефа, она продолжала носить черное платье того фасона, который многие женщины их поколения выбрали в память неудавшегося восстания 1863 года, не отказавшись от него и после того, как страна обрела независимость. Хотя у этих двух женщин, столь преданных идеям социального обеспечения, было много общего – включая их привязанность к Корчаку, – виделись они крайне редко.
Таким редким случаем явилось торжественное открытие Нашего дома, которым руководила Александра Пилсудская. В Варшаве он выглядел достопримечательностью, потому что в нем имелись водопровод, электричество и другие новшества – неслыханная роскошь для большинства приютов. Он был спланирован в форме аэроплана: два жилых крыла отходили под прямым углом от центрального административного корпуса, и был рассчитан на 120 детей от четырех до четырнадцати лет.
Антисемитские газеты правого крыла окрестили Наш дом «новым гнездом масонства и потенциального коммунизма, свитым в сердце столицы» и осуждали отсутствие при нем часовни. «Ну, да это же Корчак, – съязвил некий журналист. – Чего еще и ждать, когда в опекунском совете заправляет еврей?» Мало кто знал, что Корчак уговаривал Марину включить часовню в планы ее приюта. Сам он в своем еврейском приюте отвел комнату, где дети перед завтраком могли бы прочесть кадиш или другую молитву по своим родителям, так как, по его убеждению, всем детям необходимо изливать свое горе и общаться с Богом. Он часто и сам сидел в этой комнате с детьми, надев кипу, держа на коленях молитвенник, закрыв глаза и предаваясь медитации. Но все его аргументы в пользу часовни отскакивали от Марины, которая, отстаивая свое право на атеизм, не пошла на похороны собственного мужа.
Марина обзавелась штатом (его можно назвать еще одним «женским полком») для разделения обязанностей, большинство которых Стефа исполняла сама. Это были ее верные киевские подруги: Каролина Перетякович (панна Кара), мать которой была директрисой женской гимназии в Киеве, стала ее помощницей – добросердечная, по-матерински заботливая женщина, которую дети обожали. Финансами заведовала Мария Подвысоцкая (панна Мария).
«Мы были близки, но Марина даже нас держала на расстоянии вытянутой руки, – вспоминает еще одна ее киевская подруга. – Она отвечала на наши профессиональные вопросы, но собственными мыслями никогда не делилась. Только раз, в самом начале войны, она в депрессии призналась мне, что бывают моменты, когда она ощущает присутствие покойного мужа и друзей, и для нее эти призраки более реальны, чем живые люди».
Расписание Марины было почти таким же, как у Стефы. Каждое утро на ногах с половины шестого или с шести часов – она никогда не отступала от своего распорядка. В семь часов на кухне она следила за завтраком детей и всегда стояла у дверей, провожая их в школу, проверяя пуговицы, воротнички, ранцы. Затем, осмотрев все комнаты, она уходила к себе в кабинет утрясать меню с кухаркой и определяла, какие работы требуется произвести. В два часа, когда дети возвращались обедать, Марина всегда сидела на своем месте во главе стола в форме подковы, откуда могла видеть все. (В двери ее кабинета было стекло, позволяющее наблюдать за проходящими мимо детьми.) Днем, между двумя и пятью часами, Марина уходила в свою спальню, где ее ни под каким видом нельзя было тревожить.
В пять часов по пятницам она вела «Час вины», как называли его дети. Всякий, кто в течение недели совершил какой-нибудь проступок, обязан был прийти в кабинет и расписаться в книге, которую она завела для таких случаев. В интернат она никого не приглашала, но по вечерам в пятницу отправлялась в дом своих родных, где принимала старых друзей. Вечером в субботу, после того как дети (и она тоже) вымылись, пани Марина на манер Корчака записывала пари за хорошее поведение в гроссбух и раздавала молочные шоколадки, а потом рассказывала сказки у горящего камина.
Марина говорила негромко и размеренно, будто взвешивая каждое слово. Детям и стажерам она равно внушала страх и любовь. Ей стоило только взглянуть на то, чем они занимались, и она уже знала, о чем они думают. «В отличие от Корчака она не прощала, – вспоминал Игорь Неверли. – С Мариной надеяться было не на что. Она от каждого требовала ответа за его поступки. Если вы опаздывали, никакие извинения не принимались. Если вы ей не нравились, она превращала вашу жизнь в ад. Она была суровой женщиной». Мария Таборыская, одна из сирот, помнит, что голубые глаза Марины на бледном лице напоминали «две ледышки», но что она была способна и на ласковые жесты – скажем, мимоходом откинуть прядь волос с лица девочки. Только один мальчик, которого она всегда называла ласковым прозвищем «Ломулек», сумел стать ей близким. Он, бесспорно, был ее любимцем. Но если он вел себя плохо, она доводила его До слез, называя по фамилии.
Иногда Марина отправлялась с мальчиками и девочками постарше на прогулки в лес, расположенный позади интерната. Они были ошарашены, глядя, как она свертывала сигарету, поскольку в Доме она в их присутствии никогда не курила. Еще она там вспоминала про свою прежнюю политическую деятельность, в том числе о тюрьмах и ссылках, и советовала им не пасовать перед жизненными трудностями.
Игорь Неверли, вспоминая год, когда он обучал сирот столярному делу в Нашем доме, сказал: «Марина проходила через мир детей в своем черном платье с жестким воротничком и накрахмаленными манжетами, будто облаченная в броню, защищающую и от внешнего мира, и от нее самой, будто монахиня в черном одеянии, будто женщина-судья в черной мантии. Она мягко улыбалась детям, которые подходили к ней поделиться своими, пусть маленькими, но настоящими проблемами, однако улыбка эта не шла ее строгим узким губам. У нее случались минуты безудержной веселости, но она была лишена чувства юмора. Ее пронзительный сосредоточенный взгляд замечал то, чего не замечали мы, но говорить внятно, как Корчак, она не умела. Я не встречал никого столь одинокого и отчужденного от всех».
Неверли вспоминает, как однажды задержался в мастерской до поздней ночи, заканчивая комод, пасхальный подарок интернату, и Марина пришла в ярость, когда он ушел спать, не подметя мастерскую. Она сама прибрала там, а потом держалась с ним настолько враждебно, что он был вынужден покинуть интернат. И только год спустя, когда он зашел повидать детей в тот день, когда там был Корчак, она не отказалась пожать ему руку по-дружески.
Дети Нашего дома прилипали к окнам, ожидая Корчака, или толпились у ворот. Мальчик намеревался продать выпавший зуб; девочка постарше хотела с его помощью получить разрешение в следующий раз подстричься в модной парикмахерской; прочие надеялись прокатиться у него на закорках или заглянуть в его карманы в поисках леденцов, которые он всегда носил с собой. Иногда Корчак приходил пораньше поговорить с Мариной и ее помощницами, похвастать, что он прошел весь путь от Белян пешком, чтобы сэкономить на трамвайном билете. Он садился на крыльце отдохнуть и сообщал, что он к тому же сэкономил порядочную сумму, прочитав все газеты в маленьком кафе на Мар-шалковской, в которое зашел по дороге.
«Я не стану желать вам доброго здоровья, – говорил он сторожу Владиславу Чихочу, который всегда ждал его с таким же нетерпением, что и дети. – Скажитесь больным и ложитесь в постель, вы чересчур много работаете. – И добавлял: – Только ничего серьезного. Скажем, простуда или что-то в этом духе».
Дети повисали на Корчаке с таким же упоением, как сироты, которых он оставил на Крохмальной. Он шутил, осматривая их, и с притворной галантностью целовал руки младшим девочкам. Ему нравилось поддразнивать их вопросами вроде: «Ты когда-нибудь видела корову с зеленым хвостом?» И он не уставал рассказывать друзьям про девочку, которая ответила: «А ты? Ты когда-нибудь видел пирог с селедкой внутри?» На ночь в Нашем доме он оставался только раз в неделю, но непременно приезжал туда на праздники вроде майского или Пасхи. В Сочельник он водил с ними хоровод вокруг елки.
Ребенку, который как-то спросил его, почему у него нет жены, он ответил, что их у него три – «Пани Марина, пани Стефа и панна Кара». Однако не все женщины в штате Нашего дома чувствовали себя с Корчаком непринужденно. «Я его уважала, – вспоминала одна из них, – но нельзя сказать, что он мне нравился. Бесспорно, он был необычен, и, когда он задавал мне вопросы, я чувствовала, что должна ответить что-то умное».
Мария Подвысоцкая не любила гулять с Корчаком из-за его привычки останавливаться и рыться в карманах, когда к ним подходил нищий.
– Почему вы должны давать им деньги? – набралась она мужества спросить. – Уж наверное, денег у них побольше, чем у вас.
– Возможно, – ответил он. – Но ведь может встретиться и такой, у кого их меньше.
Мария никогда не ставила под сомнение цели Корчака и вставала на его защиту, если кто-нибудь критиковал его с этой точки зрения. Когда их общий друг высказал мнение, что Корчак не готовит сирот к встрече с реальным миром, она ответила негодующе: «Вы ничего не понимаете. Доктор прекрасно знает, что мир несправедлив, но потому-то он и создал этот оазис доброты. Он хочет вырастить детей, которые будут не способны творить зло, а противопоставят ему добро».
Когда Наш дом переехал в Беляны, там нашлось место для двадцати стажеров. Как и стажеры на Крохмальной, они мечтали работать с именитым Янушем Корчаком, но и их сбивало с толку его непредсказуемое поведение. Станислав Роголовский вспоминает «щуплого бородатого человечка», который, пока с ним беседовала Марина Фальская, сидел в глубине ее кабинета и что-то писал в блокноте. Стараясь произвести впечатление на директрису, Роголовский подчеркнул свой интерес к работе с ненормальными детьми, и тут бородач вдруг вскочил и закричал: «Для этого существуют специальные заведения!» Выйдя из кабинета, Роголовский узнал от детей, что накричал на него знаменитый доктор Корчак собственной персоной. И был крайне удивлен, когда его приняли в бурсу.
Новым стажерам в Нашем доме тоже не помогали освоиться. «Вы либо удерживались на плаву, либо тонули, – вздохнула Генриетта Кедзиерская, вспоминая, как ее разочаровал «щуплый неприметный пожилой мужчина в сером халате», который, равнодушно глядя на них сквозь очки в проволочной оправе, пожал им руки и ушел. Пани Марина лишь в нескольких словах изложила их обязанности по отношению к детям, а затем поручила стажеру-старожилу показать им как и что. Им сообщили, что вечером по четвергам, когда дети лягут спать, доктор Корчак будет проводить с ними обещанный семинар.
«Стоило доктору выйти из своего кабинета, как его окружали дети, сбегавшиеся к нему, как цыплята к наседке, – записала в своем личном дневнике Генриетта. – И с ними этот бука смеялся, слушал их глупую болтовню с огромным интересом, тогда как для новых стажеров у него не находилось и нескольких свободных минут». Она надеялась, что он все-таки будет приветлив с членами ее группы на семинаре в четверг, но «куда там!». Он держался с ними с полным безразличием и продолжил тему предыдущей недели, как будто их не было в комнате. В этот вечер она занесла в дневник: «Так называемый философ на самом деле просто свихнутый».
Кроме помощи третьеклассникам с уроками, Генриетте было также поручено натирать пол в коридоре перед дортуарами на третьем этаже, уже вымытый кем-то другим. Вооружившись тряпкой и щеткой, она вбежала в коридор, чтобы взяться за дело, и тут ей встретился Корчак. Смутившись, она начала подметать пол. Он остановился, понаблюдал за ней несколько секунд, а потом спросил:
– Новая?
– Новая щетка или новая личность? – быстро отпарировала она.
– Личность, – ответил он, приняв игру.
Опасаясь, что несдержанность на язык может навлечь на нее неприятности, Генриетта попыталась взять вежливый тон:
– Новая личность, – но тут же добавила дерзко: – Однако еще вчера она заблудилась в этих джунглях.
Она не знала, что веселый смех Корчака, прозвучавший в ответ, предвещал какую-то каверзу.
– Ну-с, что у нас тут? – спросил он весело. – Вы когда-нибудь прежде натирали полы?
– Да, – ответила она, не утратив смелости, – но комнаты в сравнении с этими выглядели спичечными коробками.
Затем он осмотрел ее пальцы с ярким маникюром, и ей снова стало не по себе. Но что бы он ни думал, его мысли замаскировала любезная фраза:
– Раз вы стажируетесь тут, я научу вас, как справиться с этой работой. Во-первых, тряпка у вас слишком маленькая для такого большого коридора. Лучше воспользоваться одеялом.
И он посоветовал ей принести свое одеяло, но обязательно снять пододеяльник.
Одеяло, которое она принесла, он сложил в длину и велел ей сесть на один конец, а сам ухватился за другой и потянул. Она несколько раз, «будто на санках», прокатилась из конца в конец коридора, пока пол не засиял, будто зеркало. Когда они завершили операцию, одеяло, которое он ей вернул, превратилось в грязную тряпку.
На лице Корчака появилось злокозненное выражение, и он с притворным ужасом воскликнул:
– Ну-ну! Так-то новые сотрудницы уважают собственность интерната! За десять минут новое одеяло превратилось в старую половую тряпку! Возмутительно! Непростительно! Я немедленно сообщу об этом экономке!
– Но вы же сами велели мне… – растерянно возразила Генриетта.
И вот тут он словно бы по-настоящему рассердился:
– Невинный младенец! Святая простота! Всегда найдете виноватого.
И умчался по коридору.
Генриетта осталась стоять в полном ошеломлении. И смирилась с тем, что будет у Корчака на плохом счету. Но на следующем семинаре в четверг он словно бы забыл про случившееся и занялся разбором жалоб других стажеров, утверждавших, что дети несправедливо привлекли их к суду.
– Ах, так они подают на вас в суд! – сказал он. – Вы спрашиваете, за что. Вы утверждаете, что ни в чем не виноваты. – Его голос становился все более взволнованным. – Мудрого человека нельзя оставить в дураках. Нужна смелость, чтобы уметь отказаться.
Остальные стажеры не поняли этого корчаковского выпада, но Генриетта знала, что его слова обращены к ней. Ей стало ясно, что он ее испытывал, проверяя, как далеко она зайдет в слепом повиновении власть имущему. Испытание она провалила, но приобрела умудренность. В будущем она будет думать, прежде чем действовать, и станет полагаться на собственное суждение.
Как и Стефа, Марина общалась со стажерами через их журналы. Когда тема задевала ее за живое, она была способна исписать много страниц. В 1929 году Станислав Земис написал, в какую ярость его привели мальчики, которые ругались в скаутском лагере. Он сделал им выговор, они попросили время на исправление и делали успехи, но теперь, вернувшись в Беляны, снова начали ругаться. Не будет ли мадам Марина так добра вразумить их?
«Мне нелегко ответить вам, – написала Марина у него в журнале. – Я не помню, чтобы когда-либо слышала ругательства от девочек. Мне кажется, они меня побаиваются и в моем присутствии ссор не затевают. Однако пан доктор, чья комната примыкает к дортуару мальчиков, слышит их ругань, но ничего не говорит. Естественно, мальчики считают, что он ничего не имеет против. С тех пор как я начала дежурить в дортуаре мальчиков, пока они не засыпают, их поведение стало лучше. Я строго требую, чтобы они содержали свои вещи в порядке и не употребляли плохих слов. Однако в единственный вечер, когда я туда не зашла, мальчики, как я узнала, подперли дверь уборной ручкой от метлы. Это значит, что они меня боятся и при мне ведут себя иначе. Они знают, что я им не спущу. И спускать нельзя. Манера пана доктора оставаться просто наблюдателем не действует на задир вроде Олега, который командует теми, кто послабее».