Текст книги "Плоды зимы"
Автор книги: Бернар Клавель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
В голове у него шевельнулась мысль, что тут, можно сказать почти рядом, барак и что Пико объяснил, где лежит ключ. Говорить о бараке отец не решился, но все же заметил:
– Я уже не в силах спуститься. Да и ты еле на ногах стоишь.
– Тогда надо, пока еще светло, пойти посмотреть, можно ли устроиться тут на ночь.
Отец подумал, что дом оставлен на ночь без присмотра, что кроликов могут украсть, но он дошел до полного изнеможения и отбросил от себя эти мысли.
– Чтобы выбраться отсюда, придется разгрузить тележку… – сказал он. – Другого выхода нет.
Мать отцепила мешок, взяла одежду и пошла обратно.
– Дай-ка куртку, – сказал отец, – мне не жарко.
Она вернулась и накинула ему на плечи куртку. Затем они кое-как добрели до вырубки, еще освещенной последними лучами солнца.
16
Барак дровосеков был довольно просторным помещением с длинным дощатым столом на шести кольях, врытых в землю, с двумя плохо обтесанными скамьями и чем-то вроде нар, покрытых соломой. Отец обошел помещение, держа в вытянутой руке зажигалку, а другой рукой снимая паутину, которую по углам развесили пауки. От земли тянуло запахом гниющего дерева.
– Здесь очень сыро, – сказала мать, – а нам даже прикрыться нечем.
Теперь отцу вспомнился дом и удобная постель, на которой он бы с таким удовольствием растянулся и дал покой своему усталому телу.
– Может, попробовать вернуться домой? – спросил он.
– Нет, – сказала мать. – Слишком поздно. Нам не дойти.
Отец обнаружил в углу барака старую железную печку. Труба была выведена в проделанное в крыше отверстие, вдвое шире, чем требуется, через которое в барак проникало немного света.
– Надо бы протопить.
Сначала, желая убедиться, что печка не дымит, они запалили пучок соломы, и почти сразу установилась хорошая тяга. При свете горящей соломы они увидели кучу коры, оставленную дровосеками.
– Протопим помещение, дышать станет легче, – сказал отец.
– Эх, Гастон, Гастон, мы ведем себя как малые дети. Сидим здесь, прикрыться нечем, есть нечего, всего-навсего горбушка хлеба осталась.
– Я не голоден.
– Все-таки поешь.
Она протянула ему три четверти оставшегося хлеба.
– А ты? – пробормотал он.
– Мне хватит.
Оба были скупы на слова. Они смотрели на огонь, протягивали к нему свои натруженные руки, онемевшие ноги, грели грязные от пыли лица в потеках пота.
– Ну и красивы же мы, ничего не скажешь, – заметил отец.
Старики долго просидели так, и постепенно тепло разморило их. Отец устроился на чурбаке, который он подкатил к печке, мать – на расшатанном ящике. Отец ни о чем не думал. Он был скован усталостью, только усталость еще и жила в его теле и в мозгу. Он долго держал хлеб в намучившейся за день и потерявшей чувствительность руке, но в конце концов все же поднес кусок ко рту. И стал медленно жевать. Тогда мать, словно она только и ждала этого, тоже принялась за еду. Кофе у них кончился, но на дне бутылки еще осталось вино с водой. Мать налила его в стаканчик и протянула мужу.
– А ты? – спросил он.
– Мне не хочется.
Это, конечно, была неправда, но у отца не хватило силы воли настаивать. Он медленно выпил. И, отдавая стаканчик, вздохнул:
– Теперь ничего уже не осталось.
Мать покачала головой. В печке потрескивала кора. Пламя длинными языками, гудя, уходило в трубу, всю в крошечных дырочках.
– С такой дырявой трубой, чего доброго, еще угоришь, – сказала мать.
– Пока есть огонь, бояться нечего, другое дело, когда останется жар.
Он беспомощно развел руками и опять уронил их на колени. Умереть бы здесь им обоим, и конец всем невзгодам. Через несколько дней их нашли бы. Вероятно, сказали бы: «Им было не на что жить, вот чем вызвана эта драма». Сказали бы еще: «А ведь у них и дети есть. И кое-какое добро. А умерли, как нищие, даже глотка воды не было».
Отец достал свою жестянку с табаком.
– Не кури, захочется пить, – заметила жена.
– Нет, от сигаретки усталость пройдет.
Она горько усмехнулась:
– Мне в таком случае надо было бы выкурить целую пачку.
– Как подумаю, милая ты моя старушка, что мы могли бы спокойно сидеть дома, поесть горячего супа, лечь в мягкую постель… Черт знает что! Работали всю жизнь, как каторжные, и дошли до такого. Надрывались, чтобы вырастить сыновей, и остались одни.
– Если будешь нервничать, опять раскашляешься, – спокойно заметила мать. – А у нас даже глотка воды нет.
Отец сдержался. Они сидели друг против друга у огня, который освещал их лица, обдавая их жаром. Они сидели тут, и между ними стояло что-то, что жгло, что палило сильнее огня. Они смотрели друг на друга. Отец знал, что мать думает о Поле и о его грузовиках. А он думал о Жюльене, молодом и сильном, о Жюльене, который мог бы вытащить тележку из грязи и довезти до проезжей дороги… Да, это так. Они оба правы. Поль черствый, он эгоист, а Жюльену плевать на то, что приходится переносить старикам. Никогда-то он не сидел дома. Появлялся, только если ему нужно было выстирать или починить белье. А Поль еще и в политику лезет.
Да, сыновья – это вечная боль, и она мучительнее, чем усталость и нужда. Мучительнее, чем все лишения. И эта боль встала между ним и женой, она горит и разгорается, как огонь в печке, который они поддерживают, не давая ему погаснуть. Но об этой боли он даже не может говорить. Если он заговорит, то опять даст волю своему раздражению, и одна боль повлечет за собой другую. Вот так и будут они сидеть тут друг против друга и ничего не говорить – разве что взглядами. Они будут сидеть, затаив в себе усталость и тоску, и ждать рассвета, а он не принесет ничего, кроме работы, которая им уже не по силам.
Неужели они и вправду пришли сюда, чтобы умереть, даже не смея высказать то, что у них на сердце?
Огонь начал угасать, мать встала и подбросила еще коры. Теперь в бараке было тепло.
– Ты бы прилег, – сказала мать, – если и не заснешь, все же отдых.
Он посмотрел на нары. В семьдесят-то лет улечься на охапке соломы, растрепанной и примятой другими ночевщиками! Да это хуже, чем на военной службе, хуже, чем на постоях в четырнадцатом году, там хоть всегда можно было разжиться водою и свежей соломой. И одеяло было, и шинель – под голову подложить.
Словно угадав его мысль, мать взяла вещевой мешок и вытряхнула из него все на стол. Потом набила мешок соломой с нар.
– На, – сказала она, – вот тебе подушка.
– А ты как?
– Мне пока спать не хочется. Я посижу у печки.
Отец встал. И тут же на него накинулись все его боли. Он открыл дверь и вышел.
Небо было чистое, вызвездило, как в морозные ночи. Было холодно. Отец отошел на несколько шагов для естественной надобности и поспешил вернуться в барак. Он озяб, и резкий ветер мешал дышать. Он подумал, что, если они оба заснут, огонь погаснет и барак тут же остынет. Он снял башмаки и растянулся на соломе, которую мать сгребла к краю нар. Когда он улегся, мать подняла ему воротник куртки и заколола под подбородком английской булавкой. Отец не противился, он уже был во власти безмерной усталости, в которой, смешавшись с ней, растворилась мучившая его боль. Он только сказал:
– Когда захочешь лечь, разбуди меня, я буду поддерживать огонь.
– Конечно, конечно, не беспокойся, – ответила жена.
Положив под голову мешок с соломой, отец уставился на огонь. Он уже ни о чем не думал и вскоре заснул.
17
За ночь отец просыпался несколько раз и каждый раз видел, как жена неподвижно сидит у огня или подкладывает в печку кору. Он открывал глаза, силился подняться и сказать: «Иди ложись, я вместо тебя послежу за печкой». Но так и не двинулся с места. Всякий раз усталость приковывала его к нарам, он был не в силах даже пальцем шевельнуть, весь во власти сна, бороться с которым ему было невмоготу.
Все же он встал еще до света, потому что ему уже давно надо было выйти. Мать, сидевшая прислонясь к стенке барака, подняла голову.
– Ты так и не ложилась? – спросил отец.
– Ложилась, ложилась, не беспокойся обо мне. Голос у нее был хриплый и слабый.
– Ложись на мое место, я больше не лягу.
Она встала и, не сказав ни слова, растянулась на нарах. Отец вышел. Звезд уже не было, и ветер утих. Небо, верно, заволокли тучи, но по-прежнему было очень холодно. Вернувшись, отец сказал:
– Если начнется дождь, наше дело дрянь.
Мать, видимо, дошла до предела усталости. Она с трудом приоткрыла глаза. Отец испугался. Лицо у нее было как у покойницы. Он постоял около нар, потом вернулся к печке и подбросил в огонь коры. Он спал, а она, верно, не ложилась всю ночь. Топлива почти не осталось. Он спал, а она поддерживала огонь. Он чувствовал себя виноватым, но искал оправдания в том, что она моложе и меньше его намучилась за день. Ему хотелось пить. Во рту пересохло. С минуту он колебался, но потом все же свернул сигаретку. Первые затяжки были неприятны, но вскоре он почувствовал, что от курения окончательно проснулся. Боль не исчезла, но прежней слабости уже не было. Продолжая поддерживать огонь, он время от времени вставал, открывал дверь и смотрел на небо. Как только оно стало бледнеть над верхушками деревьев, он подошел к нарам. Мать открыла глаза.
– Ты не спала?
– Немножко вздремнула.
– Скоро начнет светать.
Она отозвалась только глубоким вздохом, от которого приподнялись ее сложенные на животе руки, потом повернулась на бок и села на край нар.
– Встаю, – пробормотала она, надевая башмаки. Она выбросила солому из мешка, положила в него нож и брусок, термос и пустую литровую бутылку. Отец удостоверился, что огонь погас, аккуратно закрыл дверцу печки и вышел первым.
– И подумать только, что у нас нет ни капли кофе, – сказала мать.
Отец упрекал себя за то, что позволил ей просидеть всю ночь. Теперь надо сделать так, чтобы все сошло гладко и ей не пришлось надрываться. Когда они добрались до увязшей в грязи тележки, в лесу еще было почти темно. Отец уже взялся за веревку, чтобы развязать поклажу, но мать предложила:
– А что, если мне дойти до Паннесьера и нанять лошадь, чтобы нас вытащили?
– Если придется платить почасно за человека и лошадь, вязанки нам дорого встанут. Сам справлюсь. У нас еще целый день впереди. Только бы не было дождя.
Он чувствовал себя сильным. Не то чтобы за ночь прошла усталость, а просто он перестал предаваться думам. В голове у него была одна мысль: справиться без чужой помощи. Все его бросили. Собственным сыновьям и то все равно, если он подохнет. Ну так он не подохнет! Он вывезет свой хворост из лесу, и вывезет сам. Мать совсем обессилела и пала духом. Но он ей еще покажет, что может сделать человек даже в семьдесят лет! Он уже смекнул, как ему быть. Когда не хватает сил, может выручить смекалка.
Отец развязал веревку и влез на боковую стенку тележки. На его счастье, вязанки были хорошие, тугие. По крайней мере их можно сбросить на землю и не бояться, что они развалятся.
– Отойди! – крикнул он.
Мать отошла. Всего было двадцать четыре вязанки; он отсчитал шестнадцать и сбросил их на обочину. Когда на тележке осталось восемь вязанок, он слез и сказал:
– Столько-то мы вытянем. Пошли.
– А остальные ты бросишь?
– Не беспокойся. Увидишь. Ну поехали, только предупреди меня заранее, когда мы будем подъезжать к тому топкому месту, о котором ты говорила.
Он взялся за дышло, поискал, во что бы ему покрепче упереться ногами, и крикнул:
– Поехали!
Мать выдохлась. Он это знал. Соображать надо ему, его голове. Сил у матери теперь осталось чуть-чуть, только чтобы поддержать его силы.
Он потянул за дышло, повернул его вправо, потом влево, но тележка лишь чуть покачнулась. Он выпрямился и крикнул:
– Эй, эй, не надрывайся!
– Надо сбросить еще.
– Нет. Она сдвинулась, она выедет. Ступай на мое место. Ты только направляй и немного тяни. Сзади я смогу подтолкнуть сильнее.
Мать повиновалась. Он понимал, что в ней сейчас живет только тупая покорность, и потому уже не прислушивался к ее советам. Слабость жены придала ему силы.
Когда она стала к дышлу, отец налег на тележку сзади, согнул ноги в коленях и подпер плечом поперечину, будто он и вправду хотел приподнять тележку с поклажей.
– Поехали! – крикнул он.
Закрыв глаза, сжав челюсти, он напрягся всем телом и оттолкнулся ногами. Он почувствовал, что тележка медленно приподымается, что колеса вылезают из липкой грязи. У отца вырвался какой-то нутряной, почти звериный крик:
– Взяли!
Тележка сразу оторвалась, сдвинулась не менее чем на полметра и стала.
– Гастон! – крикнула мать. – Гастон!
Отец выпрямился и побежал к передку.
– Ах, черт! Ну что же ты! Мы выехали…
Мать стояла на коленях, упершись руками в землю Она не могла подняться, и ему пришлось помочь ей.
– Когда тележка поехала, я поскользнулась, – тяжело дыша, проговорила она.
Отцу хотелось выругаться, но при виде ее измученного лица он сдержался.
– Ты ушиблась?
– Нет, ничего… Куда я теперь гожусь, только раздражаю тебя, бедного.
Ее слова тронули его. Ему захотелось обнять жену, но он уже давно позабыл, как обнимают. Он только сказал:
– Ну, раз она вылезла, дело на мази. Но за дышло возьмусь теперь я. Для тебя это может плохо кончиться. Если колесо на что-то наскочит, эта чертова тележка, чего доброго, сразу швырнет тебя на землю.
Мать снова стала сзади, и они двинулись дальше.
Дорога была нелегкая, но они без особых трудностей добрались до топкого места. Отец остановил тележку, не доезжая до небольшого спуска, который вел туда.
– Думаю, проедем, – сказал он, – но если положить фашинник, будет полегче.
Он взял нож и принялся срезать с ближних деревьев ветки. Мать подтаскивала их к топкому месту и укладывала поперек дороги. Когда грязь была закрыта ветками, они снова взялись за тележку и благополучно проехали. Конец пути до большака был лучше: они осилили его с двумя остановками.
– А теперь, – сказал отец, – осталось сделать еще две ездки.
Жена, верно, уже догадалась о его плане, потому что нисколько не удивилась. Она посмотрела на небо, которое заволакивало тучами, и вздохнула:
– Только бы обошлось без дождя.
– Ладно, идем, вывезем все из лесу, и дело с концом.
Отец почувствовал, что силы у него теперь хватит на двоих. Раз они выдержали первую ездку, выдержат и остальные. И действительно, это им удалось. Потрудились они, конечно, здорово, но тележка шла хорошо, и старик был доволен. Будь у него что поесть и попить, он охотно нарезал бы еще несколько вязанок. Но от голода сводит живот, от жажды пересыхает в горле.
Когда все вязанки были снова плотно уложены на тележку, отец спросил:
– Деньги с собой взяла?
– Нет. Зачем? Чтобы потерять в лесу?
– Глупо. Можно было бы промочить горло в Паннесьере.
– Так-то оно так, но не могла же я знать это наперед.
Обратная дорога шла под гору до самого города. Достаточно было направлять тележку и тормозить в зависимости от крутизны спуска. Отец шагал, упираясь в перекладину дышла, которая толкала его в крестец. Мать шла около тележки и нажимала или отпускала тормоз. В Паннесьере старики напились у колонки. Вода была холодная, и они смочили себе лицо.
– Ты вспотел, не пей так много, – сказала мать. Отец стал на свое место; мать повернула ручку тормоза, и они снова отправились в путь. Вначале отец несколько раз оборачивался и проверял, как там с поклажей. Теперь это было уже ни к чему. Все в порядке. Он это знал. Его подталкивает в спину никуда не пропавшая тележка, а на ней – две дюжины хороших вязанок, которые он нарезал собственными руками с помощью своего старого ножа.
Потрудился он на славу. Все сделал честь честью, как и полагается человеку, который ничего не умеет делать наполовину. Что хлеб, что земля, что лес – ко всему надо приложить не только руки, но и душу. Теперь так уж повелось: лениться да небрежничать, но ему-то зачем потворствовать этой моде. У него совесть есть. Никогда не работал он спустя рукава – так неужели же, протрудившись шестьдесят лет, изменит своим правилам? Его не. касается, что делают молодые. Они остались одни, он и мать. Ладно, и одни справятся. Не нуждаются они ни в молодости и силе Жюльена, ни в деньгах Поля. Не в его характере просить милостыню. Он был прав, что не послушался жены. Если бы он пошел просить Поля помочь им, тот мог отказать, а отказ его бы обидел. Если бы Поль согласился, не пришлось бы так надрываться и, конечно, они привезли бы вдвое больше топлива, но все же, как сейчас, – лучше. Отец не мог точно сказать почему, но он так действительно думал. С этой мыслью он не расставался, несмотря на страшную усталость, которая толкала его под гору сильнее, чем тяжелая кладь. Даже когда спуск кончился и надо было снова тащить тележку, он продолжал цепляться за эту мысль.
В городе улица кое-где шла в гору, но не нашлось никого подсобить им. Было около часа дня, и люди обедали. Отцу это доставляло своего рода удовлетворение, можно сказать, почти злорадное… Одни… Они одни доведут дело до конца.
Старики были уже на Школьной улице, когда отец почувствовал на лице холодок первых дождевых капель. Дождь будто еще раздумывал, но потом сразу разверзлись хляби небесные, и на землю, словно внезапный весенний ливень, хлынули потоки воды. Сильно запахло пылью, прибитой дождем. От порыва ветра захлопал флаг со свастикой, развевавшийся над входом в Педагогическое училище, и отец увидел, как часовой в каске и в зеленом мундире спрятался в полосатую будку. Ему даже показалось, будто солдат при виде их усмехнулся, но плевать он хотел на смех немца.
– Тормози! – крикнул он.
Железные колодки заскрежетали на ободьях колес, и тележка поехала медленнее. Отец поставил тележку у своего забора и закрепил тормоз.
– Уберем, когда кончится ливень, – сказал он, доставая из кармана ключ от калитки.
Они поспешили к дому, но сперва отец пересчитал кроликов и подбросил им охапку сена и только потом поднялся на крыльцо.
Когда он вошел в кухню, мать уже открыла ставни. Она принесла из чулана два стакана и кувшин с водой. Старики медленно пили, смакуя каждый глоток.
Теперь оставалось растопить плиту и приготовить обед, но они не могли подняться с места, скованные общей усталостью.
Время от времени они глядели друг на друга. Говорить им не хотелось. Они сидели вдвоем в своем вновь обретенном доме. А дождь яростно стучал в стекла.
Они глядели друг на друга молча, но оба знали, что тяжкий труд этих двух дней связал их, несомненно, крепче, чем связывает пережитая вместе большая радость.
Часть вторая Долгая зимняя ночь
18
Под вечер, незадолго до темноты, с северо-востока налетел ветер, и огонь в печке загудел. Отец подошел к окну и поглядел на сад, где по черной земле бежали сухие листья. Потом он опять сел, опершись локтем о стол, поставил ноги в толстых серых шерстяных носках на открытую дверцу топки и вздохнул:
– Да, вот теперь это зима.
Некоторое время он прислушивался к ветру. Переводил взгляд с высокой старой груши с обнаженными ветвями, неистово метавшимися на фоне серого неба, на яркое пламя, плясавшее за решеткой топки.
А когда ветер окончательно вступил в свои права, когда он задул с настойчивой размеренностью и перекинул за линию темнеющих холмов первые беспорядочные порывы своего гнева, отец снова встал, подбросил два полена в топку и поправил вьюшку. Повесив кочергу на медный прут, он опять сел и повторил:
– Да, вот теперь это и впрямь зима.
– Ты думаешь, пойдет снег? – спросила жена.
– При таком ветре разве узнаешь. А вот если он стихнет, снег может повалить хлопьями. К тому идет. Я с самого утра чувствовал. У меня ноет плечо… И вот тебе доказательство, что я этого ждал: закрыл сарай и заложил мешками крольчатник.
Отец, не всовывая ноги в шлепанцы, просто став на них, поднялся и поглядел в окно. Одной рукой он взялся за шпингалет, а другую положил в нагрудный карман своего длинного синего фартука. Козырьком каскетки он касался стекла, которое постепенно запотевало от его учащенного дыхания.
– Пожалуй, можно зажечь лампу, – заметил он. – Я закрою ставни. Потеряем на керосине, зато выиграем на топливе.
Притянув тяжелые деревянные ставни, которые он оклеил черной бумагой, чтобы затемнить щели, отец снова затворил окно, задернул цветастые занавески и сел на прежнее место. После такого усилия, после холодного воздуха, которым он надышался, ему надо было отдохнуть. Несколько минут он просидел неподвижно, положив одну руку на грудь, другой сжимая угол стола. Мать подкрутила фитиль, медленно подняла к потолку висячую лампу на скрипучих цепочках, потом, вглядевшись в лицо мужа, заметила:
– Мне кажется, тебе сегодня трудно дышать.
– Сама знаешь, первые холода на меня всегда так действуют. Надо снова пить микстуру.
– Микстуру теперь так просто не достанешь. Нужен рецепт. Да и то еще продадут такую дрянь, без сахара, от которой тошнит.
– Значит, подыхай – и все. И подумать только, что сейчас самое начало декабря, что же мы будем делать, если установятся холода!
Он говорил без раздражения. Просто констатировал факт. Все точно объединилось в стремлении поскорее прикончить таких стариков, как они, не имеющих сил сопротивляться. Он постоянно твердил одно и то же, и его слова всегда вызывали один и тот же ответ. Сейчас жена опять сказала ему:
– И другим, милый мой, живется не слаще. И другим приходится терпеть.
– Ну что ж, и другие тоже в конце концов подохнут.
– А что тут можно поделать?
Мать тоже не проявляла признаков раздражения. Вот так они и сидели оба со своими горестями, без воли к сопротивлению. Вся их жизнь была долгой борьбой, и энергия их была сломлена, остатка сил хватало только-только на то, чтобы как-то удержать ту искорку жизни, которая еще теплилась в них. Отец это чувствовал. Он ворчал на холода, и все же иногда ему казалось, что легче всего пережить именно зиму. Ночи удлинялись, дни походили на долгие сумерки, и ему не оставалось ничего другого, как посиживать дома у печки. Он сидел, весь сжавшись, – так уменьшается огонь в лампе, когда прикрутят фитиль, чтобы сберечь остаток керосина. Даже война будто задремала. События происходили где-то очень далеко, в странах, названия которых ничего ему не говорили. А у них здесь и немцы вели себя как будто тише, да и комендантский час, установленный с шести вечера, зимой был не так тягостен, как летом. В общем, при таком существовании за день всегда выпадал час-другой, когда все, казалось, шло как обычно. Прошлое занимало главное место, и отец часами вспоминал свою уже прожитую жизнь, выбирал какое-нибудь событие и рассказывал о нем сам себе, во всех подробностях рисуя его в своем воображении.
Мать составила на угол плиты чугунок, от которого шел пар и вкусно пахло вареными овощами. Она сняла с него крышку, придвинула кастрюлю, поставила ее под мясорубку и начала провертывать овощи для супа. Мясорубка была старая. Иногда ее заедало, мать вертела ручку с усилием, напрягая спину.
– Не нажимай, – заметил отец. – Поверни ручку в обратную сторону. Если нажимать, можно сломать ручку, а новой не достанешь. Сейчас…
Она обернулась и прервала его, подняв руку. Отец уже собирался повысить голос и возразить, что он все же имеет право высказать свое мнение, но по глазам жены понял, что обернулась она не на его слова. Она стояла вполоборота к нему, подняв руку, в другой она держала над чугунком шумовку, с которой капал бульон. Взгляд ее был устремлен на дверь. Выражение лица настороженное.
Отец напряг слух, но уловил только равномерное гудение огня да пение чайника.
– Это ветер, – сказал он.
– Помолчи. Я уверена, что кто-то дернул дверь погреба.
– Пойду погляжу.
– Нет, еще простудишься.
Она положила шумовку, отец стал надевать шлепанцы, и тут кто-то стукнул в ставень.
– На этот раз мне не почудилось, – сказала мать.
Отец тоже слышал. Сердце сильно забилось. У него было такое ощущение, что ночной холод, который охватывал дом, вот-вот поглотит уютное тепло кухни. Хорошего ждать было нечего. Уж не подбираются ли к его вину? Или кроликам? Или к дровам, сложенным в сарае?
Прошла бесконечно долгая минута. Наконец мать взяла карманный фонарик с почти севшей батарейкой и тихонько приоткрыла дверь. Направив оранжевый пучок света на крыльцо, она высунула голову и неуверенно крикнула:
– Кто там?
Отец стоял за ее спиной. Он успел схватить кочергу и теперь крепко сжимал ее в правой руке.
Что-то стукнуло о перила, и старикам, которые сейчас даже не замечали свиста ветра, этот металлический звук из тьмы ночи показался оглушительно громким.
– Это ты, мама?
Мать распахнула дверь и шагнула вперед. Отец не был уверен, что слышал голос Жюльена, но все же он вышел. Пучок света скользнул по каменным ступеням и углу стены; снизу опять долетел вопрос:
– Вы одни?
– Ну конечно, сынок. Иди. Иди скорей.
Отец отступил на два шага и посторонился, пропуская сына. Но мать не стала дожидаться, когда тот войдет в кухню, – она крепко обняла его и принялась целовать. Резкий ветер врывался в дверь. Огонь в лампе мигал, хотя и было надето стекло. Отец подождал немного, потом не выдержал:
– Да входите же наконец! Вы настудите дом, да и с улицы могут увидеть свет.
Отец в темноте не разглядел лица сына, но теперь, когда они вошли и он увидел Жюльена при свете, он только и мог прошептать:
– Господи боже мой! Господи боже мой!
Жюльен отпустил темно-русую пышную бороду, а волосы, которые прежде стриг очень коротко, теперь были зачесаны назад и падали на воротник пальто, закручиваясь кверху и образуя нечто вроде желоба.
– Господи боже мой, – повторил отец. – Вот уж не ожидал!
Голубые глаза Жюльена на бронзовом от загара лице казались совсем светлыми.
Отец повернулся к жене; она словно потеряла дар речи – стояла, протянув руки, подбородок у нее морщился, на ресницах повисли слезинки.
Жюльен расцеловался с отцом, потом снова обнял мать и, приподняв ее, прижал на минуту к груди. Отец снял каскетку, почесал лысину и, покачав головой, медленно вернулся на свое обычное место. Последовало продолжительное молчание. Жюльен снял пальто и перебросил его через перила лестницы.
– А где у тебя… где у тебя чемодан? – спросила мать.
– Чемодан тут. Около погреба. Пусть пока постоит там.
Отец не мог отвести взгляд от этого бородатого лица. В первую минуту у него екнуло сердце и что-то сдавило грудь, а теперь он ощущал какую-то пустоту внутри. Не было ничего. Не было слов. Не было вопросов. И с матерью, верно, то же самое – стоит между столом и плитой, не сводит глаз с сына, а тот сидит на второй ступеньке лестницы и снимает башмаки.
Уже снова сгущалась, наползала в сад лишь на мгновение растревоженная, отогнанная за его пределы зимняя ночь, а с ней и свист ветра в старой груше, и гудение огня, и монотонная песня воды в чайнике с медной крышкой.
Отец устало опустил плечи. Тело его медленно оседало на стуле в привычной полудремотной позе. Он отдыхал, положив локти на стол, вытянув на клеенке натруженные руки, вынув ноги из ночных туфель, чтобы поставить их на дверцу топки.