Текст книги "Плоды зимы"
Автор книги: Бернар Клавель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Вентренье уже пожал им руки и направился к двери, но мать окликнула его:
– Господин Вентренье, у него нет продовольственной карточки.
Он обернулся и почти суровым тоном сказал:
– Знаю. Вы вчера мне дважды об этом говорили.
Резким движением он надвинул на лоб шляпу и быстро вышел. Мать постояла на площадке, дожидаясь, пока он сойдет с крыльца, потом заперла дверь.
29
После ухода Вентренье они некоторое время молчали – все трое стояли, словно в ожидании приказа, которого так и не последовало.
Отец смотрел на Жюльена – на сыне были старые брюки, все в масляной краске, и толстый коричневый свитер с воротником под самую русую бороду. Жюльен жадно курил. Он стоял ссутулившись, как старик. Отец ждал, что сын заговорит, но, простояв довольно долго на месте, тот повернулся и, не говоря ни слова, стал подниматься по лестнице.
Мать проводила его глазами, она как будто колебалась, затем, устало махнув рукой, чуть слышно прошептала:
– Господи боже мой, что нам теперь делать!
Это не было вопросом. Да все равно отец не знал бы, что ответить. Он направился к своему обычному месту, а мать поднялась к Жюльену.
Оставшись один, отец помешал в печке, сел и стал глядеть в сад. Земля, вскопанная для зимы, была черная. Голая. Напоенная влагой.
Но между отцом и этой землей, на которую он упорно смотрел, по правде говоря, даже не видя ее, стоял Жюльен. Худой, бородатый, с длинными волосами. Печальный и обездоленный. Но обездоленный не потому, что у него не было крова, еды, денег, – нет, тут было что-то другое, непонятное. Да, это так. Отцу Жюльен представлялся обездоленным. И в то же время он вновь видел его оделенным всем тем, что было у него раньше. Оделенным силой. Здоровьем. Твердой походкой. Телосложением спортсмена, человека, привычного к физическому труду. Отцу казалось, что его сына подменили. Конечно, они и прежде не очень-то понимали друг друга, между ними всегда была какая-то грань, мешавшая им свободно и просто разговаривать. И все-таки, когда Жюльен вернулся, окончив свое ученичество, имея в руках специальность, с крепкой мускулатурой заправского рабочего, отец почувствовал себя ближе к нему, несмотря на все недостатки его характера и странные выходки. Сейчас это был другой малый. Малый, который уедет, сам не зная куда.
«Что бы ты предпочел – чтобы Жюльен ушел в маки или чтобы он жил где-нибудь в большом городе беспорядочной жизнью художника, как в Марселе?»
Этот вопрос все время был тут, словно его настойчиво задавала голая земля сада или огонь, тихонько всхлипывавший в плите. Этот вопрос был тут, но отец отказывался на него ответить. Ему представлялось, что он должен вынести своего рода приговор, а он не признавал за собой на это права. Сложившееся у него представление о жизни художников мало-помалу порождало где-то в глубине души уверенность, что такая жизнь – самое большое зло. Как вода, которая прокладывает себе дорогу в земле и вдруг встречает на своем пути скалу, так и он, не успев отклонить для Жюльена перспективу жизни в большом городе, натыкался на мысль о маки. И останавливался. Маки – это нелегальное положение. Риск быть пойманным, осужденным, расстрелянным или убитым во время стычки в горах. Уходя, немцы расстреливали тех, кого удалось захватить, и для острастки сжигали фермы подчас ни в чем не повинных крестьян. Разве мог отец советовать сыну стать на такой путь? Вентренье человек хороший, но слишком левых убеждений. Маки – это горстка коммунистов!
Значит, оставался третий выход – отправить Жюльена к кому-нибудь на ферму.
Обдумывая все «за» и «против», от которых у него в голове гудело, как в улье, отец в конце концов уже не видел ничего, кроме земли. Земля, только земля еще не осквернена. Война опоганила даже работу булочника – ведь теперь подмастерьям пекаря приходится замешивать такую дрянь, которую и мукой-то назвать нельзя. Война вынудила лучших ремесленников мошенничать на всем и самых честных торговцев продавать на вес золота черт знает что. Конечно, в городе обвиняют крестьян, что они богатеют, продавая продукты на черном рынке, но, если Жюльен уедет в деревню, он станет там батраком. Продавать ему будет нечего. Он будет иметь дело только с землей, а земля так и остается землей. Лишь она одна не дала себя осквернить войне.
Даже не отдавая себе отчета в том, что его мозг работает в определенном направлении, – словно Жюльен уже решил укрыться где-нибудь на ферме – отец стал перебирать в уме старых приятелей, живущих в деревне.
Он отыскивал их повсюду. В Курбузоне, Жевенжее, Кузансе, Сен-Море, Вернантуа. Постепенно перед ним разворачивалась географическая карта с обозначением друзей. Из прошлого медленно возникали лица со стершимися чертами; неожиданно всплывали другие, более четкие и такие близкие, словно он только накануне расстался с ними. Товарищи по полку или по фронту, покупатели той поры, когда он на лошади развозил хлеб, виноделы, у которых он долгие годы покупал вино. И за каждым из них вставало воспоминание о первом знакомстве, воспоминание о дальнейших встречах, целая уйма незначительных событий, все подробности которых он, однако, сохранил в памяти. Жизнь-то из таких мелочей и складывается. И его жизнь до отказа ими полна, он сталкивался со столькими людьми, и все они оставили какой-то след. Их забываешь, но в один прекрасный день по той или иной причине они все одновременно встают в памяти. В мозгу и в сердце теснится целая толпа, как на площади Лекурба в ярмарочный день.
И тусклое утро, посыпанное пеплом зимы, посветлело. Как вода прибывает в пору таяния снегов, так из прошлого поднялась и ожила толпа людей. Зашумела, задвигалась вокруг отца. Влилась в него светлым вином. Вином, которое столь долгое время сохраняло во тьме погреба плененное солнце.
Морщины на лице у отца разгладились. Он вдруг заметил, что втягивает воздух, как делал это, откупоривая в праздничные дни одну из своих бутылок с самым лучшим вином.
30
На кухне установилось приятное тепло. Отец долго сидел не шевелясь. Он ушел в себя. Предавался воспоминаниям, опасаясь лишь той минуты, когда настоящее снова заявит свои права.
И такая минута наступила, когда вниз сошла мать. Отец еще пытался как-то уцепиться за то что ожило вокруг него, но это было уже невозможно. Присутствия жены было достаточно, чтобы спугнуть людей, вышедших из далекого прошлого для него одного.
– Ну как? – спросил он.
– Уезжает.
– Куда он едет?
– Говорит, что знает в Лионе очень многих и найдет себе пристанище. Он уверен, что сможет там работать.
Отец как раз спрашивал, о какой работе идет речь, когда сверху сошел Жюльен за чемоданом, который он поставил в столовой. Он услышал вопрос отца и сказал:
– У меня есть профессия, думаю, я устроюсь не хуже других.
Отец почувствовал, как его заливает волна тепла. Значит, Жюльен все же вернется к трудовой жизни. Займется кондитерским делом, которому обучился, хотя потом и бросил его. Но одно соображение встревожило отца.
– А ты уверен, что наймешься? – спросил он. – При нынешних ограничениях кондитерское дело не очень-то процветает.
В первую минуту сын как будто даже не понял, потом он вдруг расхохотался.
– Да кто говорит об этом! – сказал он. – Моя профессия – живопись. А кондитерское дело – да ну его к черту, тоже мне профессия.
Он взял чемодан и, все еще смеясь, стал подыматься по лестнице.
Отец не успел ответить, да, может, он и не нашелся бы, что сказать, так больно задел его смех сына. Одним-единственным словом можно так обидеть человека, что он лишится дара речи. Профессия! Тоже мне профессия! Жюльен произнес это так презрительно, с таким отвращением, что отец был совсем убит. Мать потупилась.
– Пойду приготовлю ему белье, – сказала она.
Она исчезла, и отец не нашел, что сказать. Он все еще был под впечатлением слов Жюльена. Руки у него дрожали. В горле стоял ком. А затем – правда не сразу – в нем словно что-то открылось и высвободилось, заполнили голову слова.
Тоже мне профессия! Господи, да что ж это? Он до такой степени презирает свою профессию? Значит, он презирает все подобные профессии! И отцовскую тоже, ту, которой он, отец, с такой любовью занимался добрую половину своей жизни! А он-то еще собирался поговорить с ним о земле. О возможности поехать на ферму. Ну и дела! Время сейчас, что ли, такое или Жюльен какой-то урод?
Поймет ли наконец мать, что ее сыну не хватает рассудительности, здравого смысла, мужества – всего того, что дает человеку возможность до конца жизни прожить честно? А как же Поль? Но у Поля хоть специальность есть. Он преуспевает.
Живопись – профессия? Хороша профессия, отрастил бороду и волосы и таскается с покойником под мышкой!
Отец все время ворчал. Он давал выход своему раздражению и, по мере того как оно испарялось, приходил к мысли, что лучше молчать. Ссора перед отъездом не приведет ни к чему. Жюльен уедет, и тогда, возможно, в доме опять наступит мир.
31
Отъезд Жюльена уладился скорее и проще, чем того ожидал отец.
В тот же вечер Вентренье принес удостоверение личности и продовольственные карточки. О маки он больше не заговаривал. Вероятно, он понял, что ни мать, ни сына этот выход не устраивает. Он только медленно, пожалуй даже хмуро, пояснил:
– У тебя изменены имя и фамилия и возраст. Удостоверение личности выдано тебе здесь, потому что ты жил тут, в городе, хотя родился в Филипвилле, откуда тебя вывезли в младенческом возрасте, когда твои родители переехали сюда. Значит, ты ничего не помнишь, что вполне естественно. Мы поступаем так с единственной целью, чтобы невозможно было проверить.
– А как его теперь звать по удостоверению? – спросила мать.
– Вы меня простите, мадам Дюбуа, но я думаю, что лучше никому этого не знать. Я, конечно, понимаю, что вы не пойдете трезвонить по всему городу, но таково правило безопасности.
Мать и бровью не повела. Отец посмотрел на Вентренье, но взгляд того не выражал ничего особенного. Казалось, Вентренье выполняет свою обычную работу.
– Понимаете, против этой меры не возражают даже жены. Вы не сможете писать сыну, но он вполне может время от времени давать вам знать о себе, присылать открытки каждый раз, как будет менять место жительства.
Вентренье помолчал, потом более сухим тоном добавил:
– Жюльена гестапо и петеновская милиция не разыскивают, они разыскивают тех, кого подозревают в участии в Сопротивлении. Он только уклоняется от отправки в Германию на принудительные работы, и жандармы разыскивают его как дезертира… В такое время, как сейчас, бригаду шпиков за ним не отправят. Если он будет осторожен, ему абсолютно ничто не грозит… Я даже не уверен, что следят за вашей перепиской.
В. тоне, каким это было сказано, слышалась даже некоторая ирония. Отец посмотрел на Жюльена, но тот и бровью не повел. Он держал удостоверение и карточки и посматривал на них, не решаясь развернуть.
Вентренье не стал задерживаться. Он отказался выпить стаканчик, пожал всем троим руку и вышел, сказав Жюльену:
– Тебе я все же пожелаю: ни пуха ни пера!
Уже на площадке он обернулся.
– Что касается удостоверения и карточек, – прибавил он, – я, само собой разумеется, полагаюсь на вас… Вы понимаете, чем я рискую.
Все произошло так быстро, что отец не мог даже вставить слово. Мать только-только успела поблагодарить Вентренье. И вот они опять остались втроем, не двигались, молчали. Жюльен, звавшийся уже не Жюльеном, все еще держал в руках удостоверение и карточки и не решался их развернуть. В конце концов он сунул их в карман.
– Так, – сказал он. – Значит, я уезжаю завтра утром с шестичасовым. Будет еще темно, и никто не увидит, как я выйду.
– Господи, чего только не приходится переживать! – вздохнула мать.
Отец откашлялся, встал, чтобы сплюнуть в топку, и сел на свое излюбленное место.
И опять наступила тишина. Тишина, нарушаемая только матерью, которая готовила ужин и накрывала на стол, гремя кастрюлями и тарелками. Жюльен курил, опершись локтем о стол, напротив него, как всегда, повернувшись к столу вполоборота и протянув ноги к плите, отец тоже курил сигарету, которой угостил его сын.
Они сидели тут, в этот последний вечер, который им осталось провести вместе. Их обступила тишина. Тьма сгущалась вокруг дома. В печке, не потрескивая, тихо горели дрова. Ни шума ветра. Ничего.
И когда с ужином было покончено и посуда убрана, по-настоящему ощутилась пустота.
Отец выпил липовый отвар и поднялся.
– Спокойной ночи, – сказал он.
Жюльен тоже поднялся.
– Я попрощаюсь с тобой, до свиданья, – сказал он.
– Нет, я встану до твоего ухода.
– Не стоит.
– Нет, я встану.
Отец шагнул на нижнюю ступеньку лестницы, подкрутил фитилек в коптилке, которую держал в правой руке, в левую взял ночной горшок и повторил:
– Спокойной ночи. Жена и сын тоже пожелали ему спокойной ночи, и он стал медленно подыматься по лестнице.
32
Отец за всю ночь вздремнул всего раза два-три. Он слышал, как часа через два после него сын и жена поднялись наверх. Он ничего не сказал. И всю ночь чувствовал, что жена тоже не спит. Она, конечно, не думала, что он уснул, но ничего не говорила.
Они лежали бок о бок, стараясь не шевелиться. Лежали совсем рядом, и в то же время их разделяло молчание, в котором они замкнулись.
Утром мать встала загодя, тихо спустилась по лестнице, затопила плиту и приготовила завтрак сыну. Отец подождал, когда встанет Жюльен, и тоже сошел к ним.
Теперь все трое собрались на кухне. Мать зажгла висячую лампу, и тогда стало похоже, что это не утро, а ночное бдение.
Около двери стояли два чемодана. К ручке того, что поменьше, была привязана свернутая в трубку газетная бумага, надо полагать с рисунками. Пальто Жюльена висело на перилах лестницы. Отец оглядел все. Потом поглядел на сына, который медленно ел хлеб, макая его в чашку с ячменным кофе, куда мать натерла кусочек шоколада. В кухне стоял запах шоколада.
Отец выпил чашку суррогатного кофе, затем вынул жестянку с табаком и медленно свернул сигаретку.
– Слишком рано ты закурил, – заметила мать.
– Ни одной лишней я не выкурю, – возразил отец. – Ты же знаешь, в жестянке у меня только дневная порция.
Они замолчали. Жюльен не поднимал головы.
– На вокзал ему лучше пройти бульваром, – сказал отец. – Это дальше, но там меньше рискуешь встретить знакомых.
– В этот-то час… – сказал Жюльен.
– Отец прав, предосторожность никогда не мешает.
– Хорошо. Пойду той дорогой, какой вы хотите.
Была в нем некая грусть. Покорность судьбе, казалось нависшая над всем домом. Отцу хотелось хоть немного подбодрить сына, но он не знал, что сказать.
Мать несколько раз повторила:
– Милый ты мой сын… Милый ты мой сын…
Она просила его соблюдать осторожность и быть благоразумным. Жюльен отвечал:
– Да, да. Не беспокойся обо мне.
И эти немногие слова прерывались бесконечными минутами молчания.
Когда настало время уходить, отец спросил:
– Деньги-то у тебя хоть есть?
– Да, все, что надо, у меня есть.
Отец, конечно, знал, что мать не отпустит Жюльена с пустым карманом, но это было все, что он нашел сказать. Обнимая сына, наклонившегося к нему, он только прибавил:
– Не оставляй нас слишком долго без вестей. И постарайся не делать глупостей.
И все. Жюльен взял чемоданы и вышел вслед за матерью, которой хотелось проводить его до калитки.
Оставшись один, отец взял раковину, которая служила ему пепельницей, высыпал золу в плиту и положил в жестянку с табаком оставленный Жюльеном окурок. Затем открыл ставни и потушил лампу. Было еще темно, но отсветы огня, плясавшего в плите, играли на линолеуме. Отец сел на свое обычное место, поставил ноги на дверцу топки и стал смотреть на огонь.
Жюльен уехал. Уехал в большой город. Старики остались одни. Всюду была война. Ее не было видно, но ее присутствие чувствовалось даже в этой темноте, которая словно прилипла к земле. Отец пытался представить себе неосвещенные улицы, вокзал с редкими затемненными синими лампочками, но картины, которые возникали перед ним, были картинами той войны, пережитой им в пору, когда он был еще во цвете лет.
Теперь он старик, которого оставляют силы. Никогда еще он не чувствовал этого так ясно, как в это утро, в эту темь, которую, как ему казалось, не сможет рассеять встающая на горизонте заря.
Вернувшись, мать только и сказала:
– Вот как, ты уже погасил лампу?
– Да какие у нас дела.
– Правда… теперь…
И это слово повисло в воздухе, застыло в не желавшем двигаться времени.
Мать села на свое место между плитой и столом. Они не видели друг друга. Отец знал, что она, как и он, смотрит на огонь в топке. Вероятно, она тоже мысленно следует за сыном.
Текли минуты, счесть их он не мог. Может быть, прошло полчаса, потом мать прошептала:
– Все, поезд ушел.
– Ты слышала?
– Да.
Отец не уловил никакого шума.
– Времени у него было больше чем достаточно.
– Конечно. Поезда теперь постоянно опаздывают, – сказала она.
Все еще не рассветало, и снова наступило молчание. Дрова догорели, и ни тот ни другой не произнесли ни слова. Когда в топке осталось только немного жара, мать встала и подбросила два полешка.
– Что ни говори, а живем мы в странное время, – вздохнул отец.
– Мы – это ладно… А вот молодые…
Отец не ответил. Мать закрыла дверцу топки.
– Будь мы уверены, что никто не донесет, он бы прекрасно мог остаться дома, – прибавила она, вернувшись на свое место.
Эти простые слова всколыхнули горькую муть в сердце отца. Он сжал губы, чтобы не высказать тех едких слов, которые, помимо воли, просились на язык. Рукой он крепко ухватился за край стола. Так крепко, что хрустнули суставы пальцев. Острая боль отозвалась в плече.
Он не сказал ничего. Ничего. И мать тоже не прибавила ни слова.
Отец оторвал взгляд от топки и посмотрел в окно, стараясь поймать первые признаки дня, который занимался с такой неохотой. Теперь он твердо знал, что они с матерью будут жить вот так, бок о бок, но дальше друг от друга, чем когда-либо раньше.
Их жизнь будет ожиданием, но чего хорошего могут ждать они от этой беспросветной тьмы, которая разверзлась перед ними?
Пепельно-серое небо, придавившее холодную зарю, не предвещало настоящего света.
Зима. Молчание.
Повсюду от земли, казалось, исходит чуть приторный запах, вроде того запаха, от которого холодеешь, входя в комнату, где лежит покойник.
Часть третья Летние цветы
33
Медленно тянулась зима, пасмурная и влажная. Затем пришла весна, но и она не принесла подлинной радости, а подарила людям лишь смутную надежду. Утихнет ли, кончится ли война? Да и кто мог сказать, что ему суждено увидеть ее конец? Потому что война была тут, рядом, и с каждым днем она принимала все более устрашающие формы.
Люди говорили об этом, толком не зная, что именно происходит; но одно было несомненно: убивали повсюду, бессмысленно, часто ни за что. Многих арестовывали. Утром являлась петеновская милиция или гестапо, уводили с собой людей, и никто их больше уже не видел. Бывали дни, когда комендантский час объявлялся в шесть часов вечера, и в одном из пригородов патруль застрелил какого-то старика пенсионера прямо в его собственном саду. Приходилось запираться в домах, наглухо закрывать двери и окна, сидеть в потемках, не высовывая носа наружу. На ближайшем плато спалили несколько деревень, и каждую неделю люди узнавали о гибели кого-либо из знакомых. В апреле немцы убили доктора Мишеля лишь за то, что он лечил партизан.
Отец покидал теперь свой участок, только когда приходилось идти за водой к колодцу, и, если мать задерживалась в лавочке, где отпускали продукты по продовольственным карточкам, он сильно тревожился.
Трижды наведывались жандармы, справлялись о Жюльене, но без всякой злобы.
Бригадир говорил:
– Мы, знаете, порядка ради. Так уж положено, хотя начальство и понимает, что он сюда до конца войны не покажется.
Отец и мать всякий раз подписывали одно и то же заявление, и сводилось оно к следующему:
«Заявляют, что ни разу не видели своего сына Жюльена со дня его исчезновения и не знают, где он сейчас находится». И, в сущности, так оно и было. Им даже не приходилось прибегать ко лжи, ведь их не спрашивали, получают ли они весточки от сына. Да и можно ли называть вестями несколько наспех нацарапанных слов с неразборчивой подписью то из Лиона, то из Сент-Этьена, а то даже из Марселя? Скорее это было равносильно молчанию. Они изредка получали коротенькое сообщение, что Жюльен жив, – вот и все.
А Поль в последний раз приходил к ним в начале января. Пришел поздравить с Новым годом. Выпил со стариками чашку скверного кофе, повторил, что по-прежнему верит в победу Германии, оставил отцу две пачки табаку и удалился, на этот раз даже не упомянув о Жюльене.
Для отца война была долгим беспросветным молчанием и одиночеством.
Старики даже перестали ссориться. Они целые дни возились в огороде, который спасал их от голодной смерти. Соседи по-прежнему покупали у Дюбуа овощи и по-прежнему сообщали все новости о войне. Но по-настоящему война ворвалась в их одиночество лишь в тот день, когда они узнали, что высадка союзников в Нормандии увенчалась успехом.
Словно дуновение надежды пронеслось над округой; оно всколыхнуло теплый июньский воздух и проникло в самую глубину сада. Новость принес Робен. На лице его сияла широкая улыбка, и он объявил, что скоро, наверно, наступит конец этому бедствию.
Но вслед за дуновением надежды снова пронесся вихрь тревоги. Немцы становились все более свирепыми, война грозила разорить весь этот край.
– В восемнадцатом американцы тоже дали им жару, – говорил отец, – и все равно места, где шли бои, здорово пострадали.
Беспокойство его усилилось, когда 16 августа стало известно, что в городе Кавалэр тоже высадились части союзников. Впервые за много лет отец склонился над картой Франции, которая была напечатана на обороте почтового календаря.
– Если они будут двигаться с юга, – пробурчал он, – мы можем оказаться прямо на их пути.
Уже месяц не было никаких известий от Жюльена, и потому мать просто сказала:
– Если б только знать, где он теперь.
Отец не отозвался. Они и прежде-то были не слишком разговорчивы, а за последние месяцы научились обходиться всего несколькими словами. Он знал, что эта простая фраза жены означает: «Ты так и останешься эгоистом. Думаешь о своем огороде, о своем доме, боишься, как бы его не разрушили. Думаешь только о себе, а вот для меня все это не имеет значения. Для меня имеет значение лишь одно – мой сын. Будь он тут, с нами, ему, конечно, не грозила бы такая опасность. Но он один. Его могут убить во время бомбежки, арестовать, подвергнуть пыткам, а мы даже не знаем, где он сейчас».
Все это отец читал в ее взгляде, угадывал по тому, как она презрительно пожимала плечами, стоило ему проявить беспокойство об их добре. Внутренне она отрешилась от всего, даже от него, своего мужа. Она по-прежнему заботится о нем, по-прежнему делит с ним этот жалкий серый хлеб, который им выдают по карточкам, делит с ним также и те бесконечные ночи, которые они проводят бок о бок, притворяясь оба, будто спят; и все это уже по привычке. Потому что им предуказано так вот идти вместе до гробовой доски.
Но теперь само это существование тоже приобрело привкус скверных продуктов. Его даже не оживляла больше привычная смена времен года, которая давала уверенность, что холода уступят место теплу. Пришло лето, но ничего хорошего оно не принесло. Люди так долго и тщетно надеялись, что даже сама надежда потускнела.
– Вы слишком мрачно смотрите на вещи, – говорил Робен. – Союзники продвигаются. Еще несколько недель – и мы будем свободны.
Отец только качал головой.
– В семнадцатом, – возражал он, – нам пели ту же песню. Я немцев знаю: они так просто не отступят.
Больше всего он боялся, что война придвинется к ним и линия фронта пройдет где-нибудь рядом, у границ их департамента. Ну а тогда всему конец. Дом разрушат, сад разроют, и придется бежать в неведомые, негостеприимные края, побросав все. Судьба уберегла их от этого в сороковом году. Долгое время отец цеплялся за мысль, что война пощадит край, где он живет, но теперь он, сам не понимая отчего, испытывал страх. Ему уже чудилось, что он разорен. Он уже представлял себе горький конец целой жизни, отданной труду, – все будет разрушено и разграблено.
Он продолжал трудиться по привычке, но чувствовал, что силы его иссякают, и часто почти с отвращением окидывал взглядом сад и огород. Дорожки поросли травой, она добралась даже до грядок, и отец горестно повторял:
– Сколько бы я ни надрывался, мне не управиться. Всех дел не переделать…
Но порой бывали у отца внезапные приливы гордости, когда кто-нибудь заходил к нему и он, гневным жестом указывая на огород, уже не такой ухоженный, как прежде, говорил:
– Я еще тут все доделаю. Сил у меня хватит, вот только времени нет. Ведь они ввели теперь комендантский час с шести вечера и до шести утра, вот дня вовсе и не остается. Особливо в мои-то годы: разве много наработаешь днем на солнцепеке, только устанешь.
Однажды в середине августа, когда отец под вечер копался у себя в огороде почти у самого забора, он услышал, как стукнула калитка. Старик выпрямился, оперся на заступ. В сад вошла девушка и остановилась в нерешительности. Казалось, она высматривала кого-то сквозь деревья. Заметив отца, девушка сделала несколько шагов по соседней дорожке и, поравнявшись с ним, спросила:
– Скажите, пожалуйста, могу я видеть мадам Дюбуа?
Отец не знал этой девушки. Она была небольшого роста, с длинными каштановыми волосами, одета в простенькое платье с короткими рукавами. Под мышкой у нее была небольшая кожаная папка для рисунков.
– А зачем она вам? – спросил отец.
– Я пришла за цветами.
С начала войны цветы спрашивали редко, и он сажал их неохотно, стараясь освободить побольше места для овощей.
– Ступайте в тот конец сада. Она, верно, возле колодца… Но только, знаете, выбор у нас теперь небольшой.
Девушка двинулась в глубь сада. Отец посмотрел ей вслед, потом снова взял в руки заступ. Он принялся за работу, но присутствие незнакомки тревожило его. Откуда она взялась? Он был уверен, что никогда прежде не видел ее здесь, а незнакомые покупатели были редкостью. Прислонив заступ к груше, он медленно пошел вдоль забора, стараясь держаться за деревьями.
Метрах в двадцати от колодца отец остановился. Сквозь ветви персиковых деревьев он увидел посетительницу, которая почти заслоняла собой фигуру матери. Старик отступил чуть влево. Мать что-то читала. Девушка стояла перед ней. Наконец мать подняла голову. На ее лицо падала тень от полотняной шляпы, и отец не мог разглядеть его выражения. И все же он понял – произошло что-то серьезное; мать засунула листок в карман передника, внезапно опустила голову и закрыла лицо руками.
Несколько мгновений отец боролся с желанием подойти к женщинам, но так и не двинулся с места. Воздух был тяжелый, неподвижный и словно звенел тысячью легких крылышек насекомых. За каменной оградой Педагогического училища урчал немецкий грузовик.
Грузовик смолк. Теперь мать говорила что-то, но отец не мог разобрать слов. Он понимал, что, если подойдет ближе, его увидят, и вернулся к груше, где оставил заступ. Что-то случилось. И без сомнения, что-то серьезное, а мать даже не позвала его! Не о Жюльене ли речь? Вполне возможно. Почему же мать решила сохранить полученное известие для себя одной? Уж не думает ли она, что он не имеет даже права интересоваться судьбою сына? Но что ж он такое сделал? Чем заслужил подобное отношение?
Старик снова взялся за заступ, однако гнев душил его, и он слишком налег на работу, что было ему уже не под силу. Очень скоро рубаха его взмокла. Капельки пота блестели на лбу и скатывались на кончик носа. Он выпрямился, и на него напал приступ кашля, так что пришлось выпустить заступ из рук. Сквозь слезы, застилавшие глаза, он увидел уходившую девушку. Она кивнула ему, но отец едва мог ответить на ее поклон.
В руках у нее было всего лишь несколько пионов.