Текст книги "Плоды зимы"
Автор книги: Бернар Клавель
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 23 страниц)
78
После отъезда Франсуазы в сердце старика жило воспоминание о внуке, о том, как он смотрел на него и улыбался. И хотя воспоминание это было совсем новое, куда новее тех, что ежедневно возникали в его памяти, оно было каким-то расплывчатым. Словно затуманенным слезами. Теперь отец больше не плакал. Он был как больное растение на пороге зимы, в котором иссякают жизненные соки.
Письма от Жюльена и Франсуазы приходили теперь чаще. С тех пор как не стало забора перед садом, почтальон приносил их прямо в дом. Отец поджидал его прихода. Почтальон был толстяк лет пятидесяти, краснолицый, с черными усами. Он был любитель выпить. Отец подносил ему стаканчик и просил прочесть вслух письмо. Почтальон читал медленно, иногда подолгу задерживаясь на каком-нибудь слове. Окончив чтение, он неизменно говорил:
– Вот и все.
И отец неизменно спрашивал:
– Он не пишет, когда приедет?
– Нет, об этом он не упоминает.
С наступлением первых холодов отцу пришлось безвыходно сидеть в кухне. Каждое утро в десять часов он подходил к окну и, упираясь в стекло козырьком каскетки, смотрел на дорожку, ведущую к улице. В одиннадцать он уже знал, что почтальон прошел мимо и письма нет, и тогда он усаживался на свое обычное место.
Так тянулись дни, старик выходил из дому лишь затем, чтобы накачать воды или принести дров. В спальню он больше не поднимался, но однажды утром оттуда донесся сильный шум, от которого он привскочил на стуле. Старик встал и пошел наверх. День был дождливый, небо нависло низко, и в спальню просачивался какой-то унылый, тусклый свет, так что углы комнаты тонули в полумраке. Сначала отец не заметил ничего необычного. Он прежде всего посмотрел на потолок, решив, что это выпала черепица. Но потом, подойдя к кровати, увидел на выцветших серовато-голубых обоях белое пятно. Кусок обоев оторвался вместе с отвалившейся штукатуркой.
– Портрет… Портрет…
Отец зашел за кровать со стороны стены. На полу стояла боком большая золоченая рама с разбитым стеклом. В свое время он сам вставил в раму фотографию своих родителей – они были сняты на садовой дорожке летним утром, и в памяти у него сохранилось то утро до мельчайших подробностей.
Старик провел рукою по сырой стене, потом поднял раму и поднес, ее к окну. Он все время повторял:
– Их портрет… Портрет…
Он долго разглядывал фотографию. Потом, почувствовав, как холод и сырость пробирают его до костей, спустился в кухню.
Весь этот день он мысленно провел со своими родителями, вспоминал их жесты, слова, привычки и прежде всего работу пекаря, к которой они его приучили. Быть может, поэтому, а также потому, что он, как и они, всю жизнь провел тут, в этом доме, в этом саду, ему чудилось, что родители вроде бы и не умерли. Они продолжали жить в его воспоминаниях, продолжали жить в этих местах, где ничего не переменилось. И вот в то утро, потому что от дождей намокла стена и отсырела штукатурка в спальне, которую он уже давно не проветривал, не отапливал, в то утро большой портрет родителей свалился на пол. Быть может, это и впрямь знак того, что его собственный конец уже близок? Что конец уже наступает?
До самого вечера эта мысль терзала отца. Он бранил зиму, пришедшую прежде, чем кончилась осень, бранил дурную погоду, бранил старый дом и проклинал гаражи, которые строил Поль и которые, как думал отец, нагоняли холод в сад.
В тот вечер старик лег спать раньше обычного.
Хотя он и положил в постель грелку, он долго не мог согреться, и потому ему никак не удавалось уснуть.
На следующее утро он проснулся весь в поту, ему было трудно дышать. Еще не рассвело. И все же отец встал, затопил плиту, согрел себе отвар и переменил влажные простыни.
Страх подгонял его, и он все старался делать побыстрее. Несколько раз на него нападал кашель, и в горле клокотала мокрота.
– Только этого еще недоставало… Только этого… И никого рядом, я один.
Прежде чем снова лечь, он открыл ставни. Откинувшись на подушках, он ждал наступления дня. Теперь дождь сменила изморось, и, когда отец, открывая ставни, высунулся из окна, он ощутил на руках и на лице ее мельчайшие капли. Слышно было только, как в большой цинковый бак из водосточного желоба льется вода.
– Если я не смогу выйти на улицу, бак переполнится и вода потечет в погреб.
К окнам прильнула тьма, синевато-зеленая тьма; ее прорезали далекие огоньки фабрики, которая только угадывалась за каменной стеной Педагогического училища.
Небо чуть заметно посветлело.
Это не было даже предвестие дня, а скорее медленное преображение ночи. Прежде невидимый, дождь теперь начал обозначаться за стеклами.
Отец встал и подбросил несколько поленьев в топку. На фоне темного неба чуть поблескивали мокрые крыши Педагогического училища. Но сад как будто сгинул. Ночь не желала отступать. Она припала к земле, оцепила дом, который, казалось, ничто не связывало с окружающим миром. Всего несколько метров сада отделяли дом от дороги, но и этого было достаточно, чтобы отец все время чувствовал себя совершенно одиноким, отданным во власть терзавшей его лихорадки. В груди у него нестерпимо жгло, и в то же время по потной спине пробегал озноб. Он стал спиной к плите и ухватился руками за медный прут, подставив поясницу теплу, исходившему от топки, почти касаясь икрами раскаленной решетки, за которой роняли слезы дрова. Из-за ненастья тяга была плохая, и поленья чуть тлели.
– Черт побери, я один, совсем один… Так вот и околею… Околею без всякой помощи.
Эти слова он произнес без гнева, просто ему нужно было что-то сказать, чтоб отступили ночь и тишина. Он произнес их потому, что только они и пришли ему на ум.
Но при этих словах перед отцом в полумраке возникло лицо Жюльена и, главное, ласковая улыбка Франсуазы.
Он стоял у плиты в нижнем белье, накинув поверх рубахи свою шерстяную куртку.
– Все-таки надо одеться, – пробормотал старик. – Кто знает, как все обернется.
Он подошел к кровати, надел носки и брюки и снова вернулся на кухню. Есть ему не хотелось. Он только выпил еще чашку липового отвара. Свернул сигаретку, закурил, но после первой же затяжки закашлялся. Подождал, пока сигарета погаснет, стряхнул пепел, а окурок положил в жестянку с табаком.
– Если я уж и курить не могу, что мне тогда остается?
Ложиться в постель ему не хотелось. Старику казалось, что он этим навлечет на себя хворь. Он взял одеяло, завернулся в него и опять подсел к огню. И стал вглядываться в дорогу, которая медленно проступала из темноты. По правде говоря, отец никого не ждал. Разве только Робен мог пройти там, но он никогда не выходил из дому в такой ранний час.
Оттого, что отец глядел в одну точку, глаза у него начали болеть, веки отяжелели, замигали, потом совсем закрылись. Время от времени старик кашлял. Когда он вставал, чтобы сплюнуть в топку или подбросить полешко, он чувствовал, что ноги у него подкашиваются. Перед глазами летали черные мухи.
Когда поздним утром его зашла навестить госпожа Робен, отец дремал на стуле. Услышав стук, он привскочил. Дверь была еще заперта на ключ, он встал, чтобы отпереть ее, но вынужден был ухватиться за стол. От усилия он закашлялся и кашлял долго, надсадно. Когда приступ прошел, на глазах у него выступили слезы, в ушах гудело.
– Надо предупредить вашего сына, – услышал он голос госпожи Робен. – Он пришлет доктора. Нельзя же вам оставаться одному.
Отец уже вытер глаза, но видел все как в тумане. – Нет, нет… Это пустяки… Если бы вы могли только приготовить мне компресс.
– Но этого недостаточно. Надо позвать врача…
Отец уже немного пришел в себя.
– Нет, они меня отправят в больницу… А я не хочу. Не хочу.
– Вам надо хотя бы лечь.
– Нет. Мне так лучше, у огня.
Госпожа Робен приготовила компресс, принесла корзину дров и снова сказала, что надо вызвать врача. Отец упорно отказывался. Когда она вышла из кухни, он крикнул:
– Никого не зовите… Никого… Я не хочу.
Болезнь страшила старика, но еще больше он боялся, что ему придется покинуть дом.
Госпожа Робен еще несколько раз заходила к отцу и после обеда пробыла у него довольно долго. Он старался разговаривать с ней, старался показать, что ему полегчало, сдерживал кашель.
– Вот видите, – сказал он ей под вечер, – мне уже лучше… Гораздо лучше. Я ведь знал, что не надо никого беспокоить.
Госпожа Робен ушла к себе; как только дверь за ней затворилась, отец, не раздеваясь, лег в постель и укрылся двумя одеялами, положив сверху еще и толстую перину.
79
Ночью лихорадка у отца усилилась. Старик чувствовал, как быстро развивается болезнь. Он оставил у изголовья зажженную коптилку, но к четырем часам утра огонек стал меркнуть, и отец решил поискать свечу. Он медленно, с трудом сел на край кровати, сунул ноги в ночные туфли и немного подождал. Огонь в печи, должно быть, погас, потому что в комнате стало холодно. Старик представил себе, сколько ему придется сделать движений, прежде чем он растопит печь, и это показалось ему невероятно трудным. Он попробовал было встать, но у него сразу же закружилась голова. Все завертелось, пол уходил из-под ног, и снова пришлось сесть.
– Мне крышка, – прошептал он. – Крышка.
Он еще дважды пробовал встать, потом, боясь упасть, судорожно ухватился за спинку стула, на котором лежала его толстая вельветовая куртка, и с трудом помочился в ночной горшок.
Затем опять лег в постель. По его лицу и по спине струился пот. От насквозь промокшего ночного колпака стыла голова, но он не решался его снять.
Когда слабость немного прошла, он подумал с каким-то странным спокойствием, что так вот и умрет здесь и никто даже не придет к нему на помощь. Он угаснет, как эта коптилка, в которой кончился керосин, – ее крохотное пламя чуть мигало, освещая только мраморный ночной столик да ближний угол буфета. Эта мысль не покидала отца до тех пор, пока пламя не вспыхнуло в последнем усилии и не погасло, и осталась лишь красная точка в темноте, не больше кончика горящей сигареты. Когда и эта красная точка исчезла, отец приподнялся на подушках и закричал:
– Мерзавцы… Мерзавцы… Они так и дадут мне околеть… Околеть как собаке… Мерзавцы… Мерзавцы!..
Он без сил упал на постель. Голова его глубоко ушла в подушки, а глаза перестали буравить темноту.
Когда отец проснулся, возле него стояла госпожа Робен. Накануне он дал ей ключ от двери и сейчас сразу об этом вспомнил.
– Как хорошо, что вы захватили с собой ключ, – пробормотал он. – Знаете, дела мои плохи… Боюсь, я даже не смог бы подняться, чтобы открыть вам дверь.
Теперь он чувствовал себя как будто лучше, присутствие другого человека подбодрило его.
– Вам не трудно развести огонь? – спросил он.
– Уже развела, господин Дюбуа. И я принесла вам кофе.
Он выпил кружку горячего кофе с молоком и подумал, что, видно, зря так перепугался и болезнь его уже проходит.
– Может, мне попробовать встать?
Госпожа Робен удержала его в постели.
– Я схожу за своей служанкой, и мы переменим вам простыни. А пока что лежите.
Она ушла и вскоре вернулась с итальянкой, которая помогла отцу подняться и усадила его возле огня.
– Зря вы легли одетым.
– Мне было холодно. А потом, вставать ночью…
Старик замолчал. Минуту он боролся с приступом кашля, но пришлось сдаться. От кашля он снова почувствовал в груди жар, и снова его бросило в пот. Женщины заставили его раздеться и лечь. Дышал он прерывисто. Лежа в постели, он слышал, что они о чем-то говорят в кухне, но слов разобрать не мог. Потом он услышал, как открылась и тут же захлопнулась дверь, и спросил:
– Вы здесь?
Подошла служанка.
– Хозяйка вышла, но она скоро вернется.
Отцу хотелось спросить, не пошла ли соседка звонить врачу, но он промолчал. Итальянка стояла возле кровати, уронив руки вдоль тела, и вид у нее был растерянный. Отец закрыл глаза и стал ждать.
Очнувшись, он понял, что долго спал. Его разбудил чей-то голос, доносившийся из кухни.
– Кто там? – крикнул он.
Вошла Мишлина и сказала:
– Не беспокойтесь, папаша. Мы здесь. А скоро и доктор придет… У вас ничего серьезного. Небольшой грипп, знаете, в такую погоду это дело обычное.
Отец смотрел на невестку сквозь полуопущенные веки. Ему казалось, что она где-то далеко-далеко и голос ее звучит как-то странно. Когда Мишлина заговорила о враче, он почувствовал, как в нем снова вспыхнуло раздражение, но промолчал. У него уже не было сил кричать, и он боялся, что вызовет этим кашель, от которого усилится боль в груди.
После ухода врача Поль сказал ему:
– Ты переедешь к нам. Машина внизу. Мы отнесем тебя на руках…
И тогда старик, собравшись с силами, запротестовал:
– Нет… Не хочу… Не хочу.
Он только чуть повысил голос, но и этого оказалось достаточно, чтобы пробудилась боль в груди. Откашлявшись и сплюнув мокроту, старик ощутил такую слабость, что уже не пытался больше противиться. Он лишь сказал, что нужно будет взять из дому. Попросил положить в сумку бритву, помазок, ремень для правки лезвия, бумажник, где лежали деньги, и ценные бумаги.
– Если тебе еще что понадобится, – сказал Поль, – я потом принесу.
– Как-никак, вы могли бы выходить меня и здесь, – прошептал отец. – Надо бы вызвать Жюльена… Его жену…
– Помолчи, – сказал Поль, и голос у него был резкий и свистящий. – Теперь уже не тебе решать. У нас нет никого, кто мог бы здесь за тобой ухаживать, и потом в нашем доме тебе будет теплее.
– Не кричи, – взмолился отец. – Не кричи.
Он чувствовал, что слаб, как ребенок, и это ощущение еще усилилось, когда его завернули в одеяло и понесли. Один из шоферов сына, рослый тридцатилетний малый, который помогал отцу укладывать дрова, взял его на руки и легко поднял.
– Не бойтесь, дедушка, – сказал он, – все будет хорошо. Мигом окажетесь в машине.
Рот и нос отцу закрыли одеялом, он только чувствовал, как влажный холодный воздух щиплет ему глаза. У него сразу выступили слезы; он видел дом и то, что еще оставалось от сада, в каком-то желтом радужном тумане.
– На дворе солнце?
– Какое там солнце… – сказал шофер, громко рассмеявшись. – Дней десять как не показывается.
Они обогнули новую постройку, уже достигшую высоты трехэтажного дома. Перед глазами у отца проплыла огромная серая глыба с темными проемами.
Подойдя к машине, шофер опять рассмеялся и сказал:
– Я бы мог донести вас так до Монсьеля, а то и дальше.
Он опустился на сиденье рядом с отцом, Мишлина устроилась впереди, возле Поля, сидевшего за рулем.
– А ставни вы хорошо закрыли? – спросил старик.
– Да, – крикнул Поль, – не беспокойся.
– А дверь на ключ заперли?
– Ну конечно, – сказала Мишлина, – не волнуйтесь.
Каждый толчок машины отдавался у отца внутри. Он пытался смотреть на улицу, но все застилали слезы. Едва слышным голосом он то и дело повторял:
– Господи боже, помирать вот так… Бросить дом… Помирать вот так… Все кинуть…
В доме сына его поместили в очень большую комнату с высоким потолком, она была плохо освещена, потому что оба ее окна выходили в тесный двор. В ней стояла большая чугунная печка, покрытая эмалью, и отец сразу же заметил ведро с углем. Когда его уложили на очень низкую кровать, он сказал, тяжело дыша:
– Хоть окно приоткройте… Мне трудно дышать… Топить углем в спальне… Это же вредно.
– Пустяки, – громко сказал Поль. – Ты просто холодным воздухом надышался, скоро привыкнешь.
– Ты не кричи так… Я не глухой… Мне трудно выносить крик.
Поль только пожал плечами и вышел вслед за шофером.
– Не надо волноваться, – сказала Мишлина, – сейчас служанка принесет вам отвар. А в четыре часа придет сестра и сделает вам укол.
– Зачем эти уколы?
Он не расслышал ответа невестки, которая говорила, повернувшись к нему спиной и роясь в шкафу. И старик прибавил для самого себя:
– Зачем мне эти уколы? Я и без них дойду туда, куда иду.
80
Уже со следующего дня отец потерял представление о времени. В какой бы час дня или ночи он ни просыпался, он неизменно видел в слабом неясном свете лишь стену и одеяло. Когда он шевелил руками, ему казалось, что они двигаются где-то далеко-далеко, и были они какие-то прозрачные, с неясными контурами. У него сильно болела грудь. Теперь это была уже не та жгучая боль, которой он так страшился, а скорее ощущение тяжести, как будто на него надели корсет, который временами сжимался, не давая дышать.
Когда боль утихала, отец старался не шевелиться, чтобы не разбудить ее.
Между ним и тем, что он еще различал в комнате, между ним и лицами тех, кто к нему приближался, все время носились различные образы. То очень четкие, то совсем туманные, один образ накладывался на другой, иногда они медленно проплывали, а иногда сменяли друг друга скачками.
Самые яркие, самые неотступные образы были связаны с его детством, юностью и с повседневным трудом. Тесто в квашне. Устье печи, извергающее длинные языки пламени. Лопата, на которой хлебы сажают в печь. Скрежет длинной-длинной ручки этой лопаты по раскаленному кирпичному поду. Охапки дров. Горячий хлеб, вкусный запах которого наполнял помещение. Иногда тесто, которое он месил обеими руками, становилось серым, потом коричневым, почти черным. Движения самого отца также видоизменялись, вместо рук в ход шла теперь цапка. И тесто было уже не тестом, а землей огорода, которую он тысячу раз вскапывал, разрыхлял, перелопачивал, поливал, удобрял навозом и перегноем. И дым уже не был дымом от сухих Дров, которые ярко пылают в топке печи, он был теперь более едким дымом, поднимавшимся от растений, вырванных из земли в осеннем саду, от растений, которые складывают в кучи и сжигают тут же, на месте, туманным утром. Иногда ему слышался детский крик, смех, возгласы. Жюльен бежал в дыму, направляясь в школу. Да полно, Жюльен ли это? А может, скорее не Жюльен, а его сынишка, выросший в их доме, в котором они поселились все вместе?
Потом эти образы угасали, как угасают осенние костры под моросящим дождем, который падает на землю с наступлением вечера. Завеса тумана разрывалась, показывалось омытое дождем солнце, утренний ветерок вновь раздувал костры, и другие образы возникали перед мысленным взором отца. Они проносились все быстрее. Мертвые и живые шли рука об руку. Убитые на войне и убитые непосильным трудом. Смех раздавался реже, чем вздохи, радости радовали меньше, чем печалило горе. Время от времени с праздника в честь сбора винограда доносился приглушенный расстоянием напев или обрывки песни, славящей золотистые нивы, тополя и время сбора вишен. Однако песня эта звучала только как робкое эхо, и вскоре ее заглушали жалобы людей, месивших тесто или вскапывавших землю.
Но, пожалуй, самым грозным из всех видений были гадюки – они неотступно преследовали его, кишели повсюду, скользили под ногами, проползали под дверью, обвивались вокруг его застывших ног, и тогда он испуганно вздрагивал. Образ гадюк был неразрывно связан с образом леса, поваленных деревьев, вязанок хвороста, он был неразрывно связан с работой, которую отец выполнял один или вдвоем с женой.
Потому что жена, как всегда незаметная и как всегда внимательная, заботливая, постоянно была с ним; она неподвижно стояла в сторонке, и хоровод образов, проносившихся у него перед глазами, разве что чуть затуманивал ее усталое лицо.
Она была с ним, она принимала участие в любой работе, которою он все снова и снова взваливал на свои плечи. Она была с ним, когда надо было обрабатывать землю, сажать хлеб в пекарную печь, заготовлять дрова, убирать снег, заваливший за ночь крыльцо и сад. Она была с ним во все времена года, делила с ним все труды и все тяготы.
Ее молчание было частицей той жизни, которая все время обновлялась. Она оставалась живой даже тогда, когда отец видел только ее пальто, перешитое из солдатской шинели и лежавшее возле артишоков на мерзлой земле.
А потом все заволокло сумрачной бесконечной пеленой тумана, в котором продолжали жить лишь светлый взгляд и немного грустная улыбка жены.
Улыбка эта застывала, сумрак отступал и даже совсем рассеивался временами, когда сознание отца прояснялось и он вспоминал, что мать уже умерла.
И тогда из тумана выступала другая улыбка.
Улыбка Франсуазы.
Неужели Жюльен не приедет сюда с нею? Неужели они не приедут и не перевезут отца в его дом, где он сможет поправиться? И пожить еще в своей комнате, в своем саду?
Вызвали или нет Жюльена и Франсуазу? Какой у нее ласковый голос, совсем как у матери!
Есть на свете такие лица, взгляды, жесты, голоса, которые способны исцелить человека. Есть на свете такие люди, от одного присутствия которых уходят боль и страдание. Но люди эти всегда далеко, когда они нужны тебе, когда ты зовешь их!
Если бы у него только хватило сил позвать! Выкрикнуть имя.
Подумать только, каким он был когда-то сильным, а вот теперь не может произнести ни слова…
По мере того как свет угасал, звуки также становились глуше. И все же, когда после нескольких часов сна отец просыпался, к нему порой возвращалась ясность сознания, он даже слышал осторожные шаги в комнате. Он понимал все, что говорилось вокруг, и даже пытался ответить. Но слова застревали в горле, и от малейшего усилия он начинал задыхаться.
Он был в доме своего старшего сына, лежал в такой просторной и высокой комнате, что не различал ни потолка, ни стен. Кровать его стояла посредине, кругом была бесконечная пустота, и голоса в ней звучали непривычно – каждый звук искажался, вырастал, многократно повторялся эхом, потом уходил сквозь стены и терялся в ночи, которая все бродила и бродила вокруг в поисках рассвета.
Но навстречу ей попадались только такие же непроглядно темные ночи. И она все бродила.
А он, он тоже бродил в недрах этой ночи, его уносили с собой волны, которые время от времени качали эту слишком широкую и слишком мягкую кровать.
Сколько дней пути отделяют его от дома? Что с его садом? Хорошо ли заперли дверь? Погашен ли огонь в плите? А что в сарае? Что с его инструментом? Предохранит ли его смазка от сырости, не заржавеет ли он до весны?
Садовый нож лежит в вещевом мешке. Завтра они с матерью пойдут в горы. Отыщут в лесу тележку… Вязанки хвороста… Они наготовят много вязанок. И люди будут говорить:
«А все-таки папаша Дюбуа мастер вязать хворост… Здорово он нагрузил свою четырехколесную тележку».
Он шел по лесу, и почва оседала у него под ногами. Она была такая же рыхлая, как земля в саду, такая же мягкая, как тесто, которое подходит в квашне. Почва оседала у него под ногами, она одновременно была теплая, как тесто, и холодная, как змея.
Он здесь. Он. Папаша Дюбуа. Совсем один в этой беззвездной ночи. В этой ночи, где нет ни малейшего дуновения. Где даже земля уже не посылает больше соков в сердцевину растений.
Он здесь. Он. Папаша Дюбуа. Он один бредет по дороге, которая не ведет никуда.
Ночь светлеет… Ночь вновь становится непроглядной…
В нем самом еще живет тепло, но все вокруг – зимняя стужа, от нее все больше коченеют руки и ноги.
В нем самом еще живет тепло, но постепенно тепло это уходит, улетучивается, растворяется в холоде, который сочится с тяжело нависшего неба и выступает из жирной земли.
Моросящий дождь пронизывает до костей, поднимающаяся от земли влага леденит ступни.
Он здесь. Он один, и никто не поможет ему отыскать верный путь, с которого он сбился.
Неужели все его покинут?
Неужели его оставят во власти этого ледяного царства, где нет больше места жизни?
С его языка готовы сорваться проклятья, вопли, призывы.
Существует ли иной мир за пределами того мира, в котором он так много и упорно трудился?
Пришел священник. Отец узнал его по черному одеянию, а главное, он понял, что это священник, потому что после смерти жены никто не подходил к нему так близко, никто так ласково с ним не говорил. Он не разобрал слов, которые произнес священник, и сам ничего не мог сказать в ответ. Ему казалось, что лицо священника долго-долго было рядом с его лицом, а потом молчание и холод вновь окутали его.
Время остановилось. Теперь уже ничто не движется, ничто не живет вокруг.
Тянутся долгие часы, а его только и хватает на это бесконечное нечеловеческое усилие, которого требует от него каждый вздох, ибо с губ его срываются все более частые, все более короткие, хотя и не такие мучительные вздохи.
Он ловит воздух широко открытым пересохшим ртом, ловит его воспаленной гортанью. И все меньше и меньше воздуха попадает ему в грудь. Вся мучная пыль, вся пыль от отрубей, которую он вдыхал столько лет, когда был булочником, пересохшая, горячая пыль осела у него в легких.
Пламя, пышущее из устья печи в пекарне, и беспощадно палящее солнце в саду жгут огнем его грудь, и этот огонь пожирает то малое количество воздуха, которое может пропустить его горло в ответ на отчаянный зов наболевших бронхов.
Вокруг темно, но внезапно чья-то невидимая рука раздвигает полог мрака. Тишина нарушена. Приближаются чьи-то шаги. Приближается чье-то лицо, приближается, приближается, и что-то прохладное ложится ему на лоб. Чей-то голос шепчет у самого уха:
– Папа… Папа… Прости меня.
Слово «прости» доходит до самых глубин его существа, и это же слово, точно эхо, рвется из его груди. Но не может вырваться из сжатого горла.
Лицо отдаляется. Теперь на его месте другое лицо, жесткая рука трясет отца за плечо. Зычный голос Поля громом отдается в ушах.
– Отец! Это Жюльен!.. Жюльен! Ты не узнаешь его?
Потом и это лицо отдаляется, и звучит тот же голос, но чуть потише:
– Видишь? Все, конец. Он уже ничего не различает.
Отцу хочется крикнуть. Ему кажется, что к нему вдруг возвращаются силы. Он привстает, грудь его тяжело вздымается, но рвущийся из горла вопль переходит в хрип.
Из самой глубины его груди вырывается долгий вздох. Вздох совсем такой, как тот, что испускал он каждый вечер, завершая бесконечный день, наполненный тяжелым трудом.