355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга первая » Текст книги (страница 4)
Сталин и писатели Книга первая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:32

Текст книги "Сталин и писатели Книга первая"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 42 страниц)

Но – процесс пошел. И тридцать лет спустя главным писателем страны уже спокойно можно было назначить любого партийного функционера. Что и было сделано.

Когда Георгий Мокеевич Марков на каком-то писательском съезде вдруг почувствовал себя худо, из президиума быстренько подскочил к трибуне Герой Советского Союза В. Карпов и, деликатно отведя Георгия Мокеевича в сторонку, заступил на его место и дочитал доклад до конца, тем самым утвердив себя в роли нового, очередного главного писателя. И никто не то что не запротестовал – даже не удивился…

Но я увлекся и забежал далеко вперед. Вернемся в март 1932 года, к тому письму Горького, в котором он усиленно расхваливал Сталину Авербаха, как видно, опасаясь – и не без некоторых к тому оснований, – что в новых обстоятельствах свой статус «литвождя» тот может и не сохранить.

А он почему-то очень хотел, чтобы этот свой статус Авербах не только сохранил, но даже повысил:

…я присмотрелся к нему и считаю, что это весьма умный, хорошо одаренный человек, который еще не развернулся как следует…

Смысл реплики предельно прозрачен: надо дать этому весьма умному и хорошо одаренному человеку возможность развернуться как следует.

Это, как мы помним, он писал Сталину из Сорренто еще до официального сообщения о роспуске РАППа, и реплика эта имела характер дружеского совета, так сказать, со стороны. Год спустя Горький уже окончательно вернулся в СССР – и отнюдь не на роль стороннего советчика. И когда формировался состав руководства будущего Союза советских писателей, он уже проталкивал своего любимого Авербаха в «литвожди» куда более решительно, с полным сознанием своего права настаивать на выдвижении этой фигуры, для многих в то время весьма сомнительной:

ИЗ ДОКЛАДНОЙ ЗАПИСКИ ЗАВЕДУЮЩЕГО ОТДЕЛОМ КУЛЬТУРНО-ПРОСВЕТИТЕЛЬНОЙ РАБОТЫ ЦК ВКП(б) А.И. СТЕЦКОГО СЕКРЕТАРЯМ ЦК ВКП(б).

22 мая 1933 г.

тов. Сталину и тов. Кагановичу

Авербах… продолжает вовсю заниматься политиканством. Почти все писатели коммунисты (за исключением Афиногенова, Киршона, Макарьева) от него отвернулись. Это не мешает ему, цепляясь за авторитет Горького и прикрываясь им, сплачивать вокруг себя беспартийных, чему способствует бездеятельность Оргкомитета…

(Власть и художественная интеллигенция. Стр. 200.)

ИЗ СПРАВКИ СЕКРЕТНО-ПОЛИТИЧЕСКОГО ОТДЕЛА ГУГБ НКВД СССР «ОБ ОТНОШЕНИИ ПИСАТЕЛЕЙ К ПРОШЕДШЕМУ СЪЕЗДУ ПИСАТЕЛЕЙ И К НОВОМУ РУКОВОДСТВУ СОЮЗА СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ»

Илья Сельвинский:

Что будет дальше, пока Горький у власти, – трудно сказать. Ведь вся беда в том, что стараются не как бы сделать лучше для литературы, а как бы понравиться вышестоящему. Динамов делает не так, как нужно, а как, по его мнению, должно понравиться Стецкому. Стецкий – то же самое по отношению к Жданову. Политиканство. Фадеев зажат потому, что его не любит Авербах, а Авербаха любит Горький.

(Там же, стр. 242.)

ИЗ ПИСЬМА КАГАНОВИЧА СТАЛИНУ

12 августа 1934 г.

Горький настаивал на проведении Авербаха на съезд писателей от Москвы, но это не вышло, что его еще больше подогрело. Мне кажется, что здесь в значительной мере действуют бывшие рапповцы. Давать им команду нельзя, а через Горького они этого добиваются. По имеющимся сведениям ряд писателей не очень довольны безапелляционностью и дек-ретностью выступлений т. Горького.

(Сталин и Каганович. Переписка. 1931—1936 гг. М. РОССПЭН, 2001, стр. 431.)

Эти суждения, вероятно, следует принимать во внимание с некоторой осторожностью, поскольку исходят они, в основном, от участников той закулисной возни, которая определяла и в конечном счете определила «расстановку сил» в руководстве будущего Союза писателей.

Сошлюсь поэтому на мнение об Авербахе двух писателей никак в этой возне не участвовавших и даже убежденных что вся эта возня к литературе как таковой никакого отношения не имеет.

Не могу вспомнить, было ли это весной или осенью 1929 года. Представители РАППа приехали в Ленинград и пригласили «попутчиков», как мы тогда назывались, в «Европейскую» гостиницу, где остановился Леопольд Авербах.

Я видел его в Москве месяца за три до этой встречи и удивился перемене, замеченной не только мною. Он был маленького роста, в очках, крепенький, лысый, уверенный, ежеминутно действующий, – трудно было представить его в неподвижности, в размышлениях, в покое. И сейчас, приехав в Ленинград, чтобы встретиться с писателями, которые существовали вне сферы его активности, он сразу же начал действовать, устраивать, убеждать. Но теперь к его неутомимости присоединился почти неуловимый оттенок повелительности – точно существование «вне сферы» настоятельно требовало его вмешательства, без которого наша жизнь в литературе не могла обойтись.

В комнате были М. Зощенко, Вяч. Шишков, Н. Никитин, М. Козаков и, кажется, М. Слонимский…

Зачем же пригласил нас генеральный секретарь РАППа? Он был не один, и первым выступил Ю. Либединский – неопределенно, но дружелюбно… Потом Шишков заговорил о крайностях «сплошной» коллективизации. Это, естественно, «не легло», хотя и было встречено снисходительно, как будто Шишков был не многоопытный пожилой писатель, в прошлом инженер-мелиоратор, исходивший и изъездивший всю страну вдоль и поперек, а запальчивый шестнадцатилетний мальчик.

Каждый говорил о своем, но почти никто – я впервые наблюдал это в кругу писателей – о самой литературе.

Потом выступил Авербах, который и прежде бросал реплики, направляя разговор, не всегда попадавший на предназначенный, по-видимому предварительно обсуждавшийся, путь. Сразу почувствовалось, что он взял слово надолго. Он говорил энергично, связно, с настоятельной интонацией убежденного человека, – и тем не менее его речь состояла из соединения пустот, заполненных мнимыми понятиями, которым он старался придать весомость. Впечатление, которое произвела на меня его речь, я помню отчетливо, без сомнения по той причине, что это было совершенно новое впечатление. Новое заключалось в том, что для меня литература была одно, а для Авербаха – совершенно другое. С моей литературой ничего нельзя было сделать, она существовала до моего появления и будет существовать после моей смерти. Для меня она, как целое, – необъятна, необходима и так же, как жизнь, не существовать не может. А для Авербаха она была целое, с которым можно и нужно что-то сделать, и он приглашал нас сделать то, что собирался, – вместе с ним и под его руководством. Прежде всего необходимо было, по его мнению, отказаться от лефовской идеи, что писатель – это кустарь, далекий по своей природе от коллективного, содружественного труда…

Он говорил, приподнимаясь на цыпочки, поблескивая очками, и я вспомнил Селихова из бунинской «Чаши жизни»: «Самолюбивый, как все маленькие ростом».

Такова была критическая часть его речи. Но была и положительная. Когда различно думающие и различно настроенные литераторы соединятся под руководством РАППа, литература быстро придет к неслыханному расцвету. «Нам нужны Шекспиры, – твердо сказал он, – и они будут у нас»…

Знаменитая формула «незаменимых нет» позже стала повторяться на газетных страницах, но впервые – в несколько иной форме – я услышал ее в речи Авербаха. Он не называл имен – кроме Маяковского. Но личность писателя, его «лицо» – он отзывался об этом понятии с каким-то необъяснимым пренебрежением..

Литературные течения не нужны, вредны, говорил Авербах, их на основе опыта РАППа следует заменить «единой творческой школой», и тогда появятся – не могут не появиться – Шекспиры. Эта черта была перенесена впоследствии в лингвистику, в медицину, в физиологию. Т. Лысенко позаботился о том, чтобы в биологии она получила поистине фантастическое развитие. Открытия, едва ли пригодные даже для посредственного фантастического романа, становились Законом с большой буквы, символом веры, который предлагалось принять без сомнений, без колебаний.

Другая черта, в особенности поразившая меня, касалась поведения самого Авербаха… Он вел себя так, как будто у него, посредственного литератора, автора торопливых статей, написанных плоским языком, была над нами какая-то власть.

Надо ли доказывать, что подлинная власть в литературе – власть над духовным миром читателя – возникает лишь в тех редких случаях, когда на мировой сцене, соединяющей исключительность и повседневность, появляется Гуров, впервые замечающий на ялтинской набережной даму с собачкой, или Левин, который в измятой рубашке мечется по номеру перед венчанием с Кити?

Ощущение вмешательства, скрытой угрозы и, главное, невысказанного права на эту угрозу окрасило вечер «завязывания связей», проведенный, как уверяли, любезно прощаясь, хозяева, с большой пользой для дела.

Вышли вместе, но на углу Невского расстались, и я пошел провожать Зощенко, который жил на улице Чайковского. Он хорошо выглядел, что с ним случалось редко, был в новом модном пальто и в пушистой кепке с большим козырьком. Было поздно, но вечернее гулянье по Невскому еще не кончилось. Зощенко узнавали, провожали взглядами – он был тогда в расцвете славы и очень любим. У Авербаха он не проронил ни слова и теперь, когда я заговорил о встрече, неохотно поддержал разговор.

– Это антинародно, – сказал он. – Конечно, все можно навязать, но все-таки, я думаю, не удастся. Это все-таки сложно с такой литературой, как наша. А может быть, и удастся, потому что энергия адская. К ней бы еще и талант! Но таланта нет, и отсюда все качества.

(Вениамин Каверин. Эпилог. М. 2006, стр. 96—100.)

И вот этого человека – «посредственного литератора, автора торопливых статей, написанных плоским языком», обладающего адской энергией, но начисто лишенного таланта, – Горький настойчиво проталкивал в «литвожди». Упрямо добивался, чтобы нагло присвоенное им право свысока поучать лучших писателей страны, как им надлежит думать, чувствовать и творить, было предоставлено ему теперь уже официально, – так сказать, по должности.

Зачем? Почему?

Для чего это ему понадобилось?

Максима Пешкова называли «советским принцем». Не потому, что он был сыном Горького, а потому, что, когда он был ребенком, его тетешкали Ленин и Дзержинский, которых он в то время называл «дядя Володя» и «дядя Феликс».

Таким же «советским принцем» был и Леопольд Леонидович Авербах. Он был родным братом жены Ягоды, а со стороны матери – племянником Якова Михайловича Свердлова. Следовательно – и родного брата Якова Михайловича – Зиновия, который был приемным сыном Горького. Так что и с Горьким он был, хоть и не в кровном, но все-таки родстве.

У Горького он был домашним, своим человеком, – это ясно видно из тона горьковских писем к нему:

Преподобный отец Авербахий…

…пейте кумыс, кормите Ваши нервы сытно и – работайте. Если же чорт принесет Вас сюда – селитесь в месте моего жительства и работайте, а Липа будет Вам бока мять и ежедень кожу сдирать с Вас.

Генрих уехал в теплый край над синим морем.

Все остальные – за исключением некоторых – на месте.

4. IV – 32.

(Горький и его корреспонденты. М. 2005, стр. 594-595.)

Липа – это Олимпиада Дмитриевна Черткова, медицинская сестра, жившая у Горького до последнего его дня, очень близкий ему человек, – можно даже сказать, – последняя его любовь.

А тот, кого А.М. запросто, по-домашнему, называет «Генрих» – всесильный шеф ОГПУ Генрих Григорьевич Ягода. Этот могущественный (до поры) родственник (свойственник) Авербаха был в доме Горького совсем уже своим человеком. Тут отношения были, можно сказать, уже семейные.

Втерся он в ближайшее окружение Горького сперва, надо полагать, по должности. Но сразу же без памяти влюбился в жену Максима Надежду Алексеевну (Тимошу), этого его романа нам еще придется коснуться в связи с загадочной смертью Максима, а потом и самого Алексея Максимовича.

Ягоду Горький в письмах, к нему обращенных, ласково называл земляком: тот, как и братья Свердловы, был родом из Нижнего Новгорода. Оттуда же был родом и Авербах, и это обстоятельство, конечно, тоже играло некоторую роль в зарождении симпатий Горького ко всей этой семейке.

Из этого, конечно, совсем не следует, что Алексей Максимович упорно проталкивал Авербаха в «литвожди», движимый одним только стремлением «порадеть родному человечку». Для этого были у него и другие, гораздо более важные причины.

Знакомство его с Авербахом началось с размолвки. Можно даже сказать, со скандала.

Это было еще до первого его приезда в СССР.

1 мая 1928 года в «Известиях» появилась статья Горького – «О возвеличивающихся и начинающих». В ней он заступился за молодого поэта Ивана Молчанова, на которого незадолго до того в известном своем стихотворении обрушил свой гнев Маяковский («Письмо любимой Ивана Молчанова, брошенной им»).

Маяковского Горький ненавидел давно, а теперь эта старая его ненависть была сильно подогрета только что появившимся стихотворением поэта – «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому»:

 
Алексей Максимович,
      как помню,
            между нами
что-то вышло
      вроде драки
            или ссоры.
Я ушел,
      блестя
            потертыми штанами;
взяли Вас
      международные рессоры.
.....................................
Алексей Максимыч,
      из-за ваших стекол
            виден
                  Вам
                        еще
                              парящий сокол?
Или
      с Вами
            начали дружить
по саду
      ползущие ужи?
 

Такое обращение Маяковского к нему после многолетней размолвки (а приведенные здесь строки – еще не самые грубые) не могло не вызвать у Горького желания ответить на пощечину пощечиной.

Но поскольку Маяковского в его атаке на Ивана Молчанова поддержали Авербах и Безыменский, досталось от Алексея Максимовича всем троим:

Недавно трое литераторов – Авербах, Безыменский и Маяковский – единодушно спустили собак своего самолюбия на Молчанова, хорошего поэта… Авербах, вероятно, поэт из племени интеллигентов, Маяковский – интеллигент-анархист, Безыменский – сын купца: все трое – люди, не нюхавшие того пороха, которым нанюхался Молчанов. Если эти именитые люди чувствуют себя способными учить и воспитывать младшую братию, они прежде всего сами должны научиться делать это в формах, не оскорбительных для «учеников».

(«Горький и его корреспонденты», М. 2005, стр. 568—569.)

Судя по этому тексту, Авербаха Горький тогда еще не знал и даже весьма смутно представлял себе, кто он такой. (Предположил, что он – «поэт из племени интеллигентов».)

Маяковский и Безыменский ввязываться в полемику с Горьким не стали. А Авербах ему ответил – в десятом номере журнала «На литературном посту», в котором он был тогда, кстати сказать, главным редактором. Эта нацеленная в Горького его статья была написана в стиле тогдашних рапповских начальственных окриков. Достаточно сказать, что называлась она так: «Пошлость защищать не надо».

Статья эта вызвала множество откликов, а в журнале «Читатель и писатель» появился даже шарж художника Энге, на котором Горький был изображен учеником, покорно внимающим поучениям наставника-Авербаха

К наскокам такого рода Горький был весьма чувствителен:

Когда в «Красной нови» о нем отзываются пренебрежительно, он уходит из сотрудников и пишет Воронскому: «официальный орган шельмует мое имя!» Когда Шкловский пишет свою книгу «Удачи и поражения Максима Горького», он издает ее в Тифлисе, в издательстве «Закавказская книга», – Госиздат в Москве ее не берет. Шкловский писал в ней, что «проза Горького похожа на мороженое мясо, которое можно кусками печатать сразу во всех журналах и газетах». Луначарский в 1926 году бранил «Дело Артамоновых», но уже в 1930 году решил изменить свое мнение о романе и похвалить его. Н. Чужак, футурист и сотрудник «Нового Лефа», пишет, что «учиться у Горького нечему. Он обучает жизни задним числом, что свидетельствует о его оскудении». Как следствие этого, 25 декабря 1929 года ЦИК в конце концов декретом раз и навсегда запрещает неуважительную критику Горького.

(Н. Берберова. Железная женщина. New York, 1982, стр. 250.)

Был ли на самом деле такой декрет ЦИК, запретивший неуважительную критику Горького (да еще «раз и навсегда»), не знаю, не уверен. Во всяком случае, на этот счет мне ничего не известно. Но 15 декабря 1929 г. действительно было принято

ПОСТАНОВЛЕНИЕ ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) «О ВЫСТУПЛЕНИЯХ ЧАСТИ СИБИРСКИХ ЛИТЕРАТОРОВ И ЛИТЕРАТУРНЫХ ОРГАНИЗАЦИЙ ПРОТИВ МАКСИМА ГОРЬКОГО»

15 декабря 1929 г.

№ 109, п. 5 – О Горьком (т. Сталин).

Поручить комиссии в составе тт. Кагановича, Стецкого и Сырцова в недельный срок разработать постановление Политбюро в связи с кампанией против Горького в сибирских газетах и журналах.

(Приложение к п. 5 пр. ПБ № 109 от 15 декабря 1929 г.)

Не входя в рассмотрение по существу предмета спора по вопросам литературы и считая, что ряд вопросов, затронутых в этих спорах, найдет свое разрешение в специальной резолюции ЦК по вопросам художественной литературы, ЦК ВКП(б) считает грубо ошибочными и граничащими с хулиганством характеристику выступления М. Горького, как «выступления изворотливого, маскирующегося врага»… и обвинения М. Горького в том, что он якобы «все чаще и чаще становится рупором и прикрытием для всей реакционной части советской литературы»…

(Власть и художественная интеллигенция, М. 2002, стр. 123-124.)

Далее, как это обычно у них полагалось в подобных случаях, следовали «оргвыводы» (кого «отстранить», кому объявить строгий выговор, кому «поставить на вид».)

Из приведенного документа видно, что инициировал это постановление не кто иной, как «т. Сталин». На сей счет у него были свои, весьма веские соображения (о чем речь впереди).

Горький реагировал на это личным письмом вождю (8 января 1930), в котором просил больше никого не наказывать, поскольку «брань на вороту не виснет» и ему она «жить не мешает, а в работе – помогает».

К вопросу о том, сколько в этом его письме было искренности, а сколько кокетства, мы тоже еще вернемся. Пока же отметим только, что Сталин скомандовал своей своре не трогать Горького в декабре 1929 года. А сообразительный Авербах понял (и признал) свою ошибку годом раньше.

К этому времени он уже был с Горьким знаком не только заочно, и Горький уже знал, что Леопольд Леонидович не «поэт из племени интеллигентов», а «советский принц», назначенный партией присматривать за писателями.

ИЗ ПИСЬМА АВЕРБАХА ГОРЬКОМУ

Октябрь 1928, Москва

Дорогой Алексей Максимович!

Очень жалею о том, что не удалось с Вами попрощаться: опоздал на вокзал ровно на одну минуту и видел лишь хвост уходившего поезда.

Посылаю Вам свою книжку, вышедшую на днях… В книге имеется полемика с Вами по некоторым острым вопросам. После наших разговоров я продолжаю считать необходимым отстаивать свою позицию и о Молчанове, и об определении пролетарской литературы, но, по совести говоря, ежели бы я имел возможность, то я бы многое изменил в тоне, за который Вы меня упрекали.

(«Горький и его собеседники», стр. 580—581.)

Со времени появления статьи Авербаха «Пошлость защищать не надо» прошло всего-навсего полтора месяца. Поворот «всем вдруг», проделанный Авербахом за столь короткий срок, несколько изумляет. Но – не слишком.

За эти полтора месяца генеральный секретарь РАППа имел возможность получить множество весьма красноречивых указаний на то, что с Горьким ему надо срочно мириться. Главным указанием был та помпа, с которой встречали и принимали как раз в это время впервые приехавшего в СССР Горького на самом высоком государственном уровне. Торжественная встреча это наглядно свидетельст-вала, что Сталин крайне заинтересован в возвращении Горького – уже не временном, а постоянном. И чтобы это возвращение состоялось, – готов на многое.

На глазах всего мира сбывалось то, о чем писал в своем стихотворном послании Горькому, уговаривая его вернуться, Маяковский:

 
Я знаю —
      Вас ценит
            и власть
                  и партия,
Вам дали б всё —
      от любви
            до квартир.
Прозаики —
      сели
            пред Вами
                  на парте б:
– Учи!
      Верти!
 

И хотя еще далеко не все прозаики готовы были сесть перед Горьким на парте и принять его учительскую роль, даже и ежу теперь было ясно, что «власть и партия» Горького отныне никому в обиду не дадут. Ну, а кроме того, если даже предположить, что сметливый Авербах не догадался об этом сам, можно не сомневаться, что все это с достаточной степенью убедительности разъяснил своему шурину Ягода, лучше, чем кто другой, осведомленный о заинтересованности Сталина в «дружбе» с Горьким.

Внимательно следя за тем, как складываются отношения его шурина с Горьким, он не только на шурина, но и на Горького тоже старался влиять, внушая ему, что «парень» заслуживает его благорасположения:

Как Авербах? Правда, ведь Вы изменили свое мнение о нем, я ужасно рад, что Вы при более близком знакомстве с ним изменили свое отношение… У него, конечно, много отрицательных сторон. Мы о них с Вами говорили, но парень он способный. Пребывание у Вас ему много дало, много ему надо работать над собой, и работать систематически, а не так, как до сих пор… У Авербаха слишком много было самоуверенности, самовлюбленности, нетерпения и бахвальства, и вот этот юноша у меня на глазах менялся, ведь мы с Вами почти не расходились в оценке его еще давно, в 29 году… Способный он человек.

(Ягода – Горькому. «Горький и его корреспонденты». Стр. 569—570.)

Но главной причиной сближения Горького с Авербахом было все-таки не это.


*  *  *

Как-то попалась мне в букинистическом магазине тоненькая ветхая книжечка. На желтоватой, выцветшей от времени, грубой бумажной обложке бледным, тоже, видать, потускневшим от времени шрифтом было оттиснуто: «К вопросу о политике РКП(б) в художественной литературе». Заглянув в оглавление, я увидел, что это – стенограмма совещания, которое состоялось в Отделе печати ЦК РКП(б) в мае 1924 года. Дела, стало быть, давно минувших дней. И все-таки я решил эту книжицу купить: как-никак, профессия обязывает. Но едва только я раскрыл ее и начал читать, как мне сразу же стало ясно, что в руках у меня оказалась настоящая драгоценность. Я проглотил эту маленькую книжку, что называется, взахлеб – с живым, отнюдь не «историко-литературным» интересом, словно речь на этом давнем совещании шла о сегодняшнем, обжигающе злободневном.

Книжечка оказалась поразительная. Самое поразительное в ней было то, что за шестьдесят с лишним лет она ни капельки не устарела.

Но прежде надо рассказать по порядку, что это было за совещание и чем оно было вызвано.

Группа писателей-попутчиков, как их тогда называли, обратилась в ЦК партии с жалобой на литераторов, группировавшихся вокруг журнала «На посту». Те буквально не давали этим самым попутчикам житья. Они ретиво и въедливо разоблачали их как чуждых пролетариату и новой революционной действительности.

Имена писателей, подписавших это письмо, сегодня известны каждому. Большинство из них составляет ныне славу и гордость нашей литературы. Достаточно сказать, что среди них были Сергей Есенин, Алексей Толстой, Михаил Зощенко, Осип Мандельштам, Максимилиан Волошин, Исаак Бабель, Михаил Пришвин, Борис Пильняк, Валентин Катаев, Николай Тихонов, Вениамин Каверин, Всеволод Иванов, Вячеслав Шишков, Вера Инбер, Мариэтта Шагинян, Ольга Форш.

Имена даже самых видных «напостовцев» решительно ничего не скажут современному читателю, они давно и прочно забыты: Г.Лелевич, И.Вардин, С.Родов…

Но в то время это были люди известные. В шуточной поэме Багрицкого «Не Васька Шибанов», ходившей тогда по рукам, о них было сказано так:

 
Блистают средь грозных походов
Лелевич, и Вардин, и Родов!
 

В той же поэме говорилось, что «тройкой» этих отважных бойцов

 
В баталии остервенелой
Разгромлен Волошин, затравлен Пильняк,
Булгаков, Ахматова, Белый.
 

Какую же цель ставили перед собой эти «отважные бойцы», занимаясь травлей лучших русских писателей?

Цель эта очень ясно выявилась на том самом совещании.

Из доклада И.Вардина:

Нам нужна ком.ячейка. Нам нужна большевистская фракция в литературе. Такой ячейкой, такой коммунистической фракцией является группа пролетарских писателей. Говорят, что среди них нет гениев. Верно, нет гениев. Это еще молодая гвардия. Да и вообще было бы нелепо от класса, только что вышедшего из подполья, на другой день после гражданской войны требовать гениальных писателей. Но группа, на которую партия может опереться при проведедении своей политики, такая группа существует. Такой группой является Всесоюзная ассоциация пролетарских писателей (ВАПП).

Из выступления С. Родова:

Если бы мы здесь решили подходить к литературе только с той точки зрения, насколько то или иное произведение талантливо или неталантливо, нужно было бы собираться не здесь… Может быть, в Академии Художественных наук… Вопрос стоит совсем по-другому. Здесь дело идет о литературном движении класса. О литературном движении, которое уже началось… Мы считаем, что задача сегодняшнего совещания – хотя бы в первую очередь поставить вопрос о том, что партия во что бы то ни стало должна овладеть литературным движением рабочего класса, а уже остальные вопросы, вопросы литературно-художественной критики или какие-либо другие мелкие вопросы, которые мы можем разрешить на соответствующем совещании, такие вопросы следует поднимать лишь после окончательного разрешения основного вопроса.

Если перевести все это на обыкновенный человеческий язык, получится примерно следующее:

– Да, мы, пролетарские писатели, и по части таланта, и по части мастерства уступаем писателям-попутчикам, прошедшим отличную литературную школу. Но зато свое право писать хуже, чем они, мы выстрадали, во-первых, своим пролетарским происхождением, во-вторых, своей идейностью, чистотой и непогрешимостью своих истинно пролетарских взглядов. Поэтому партия должна закрепить за нами это право, осуществляя руководство литературой через нас. А еще лучше – предоставив это руководство непосредственно нам.

В этом своем стремлении все рапповцы тогда были едины. Все они дружно боролись с «попутчиками» и благоволившим к ним редактором «Красной нови» Воронским.

Но позже внутри РАППа наметился раскол. Возник конфликт между старым составом редакции «На литературном посту» (Л. Авербах, В. Ермилов, А. Фадеев) и новыми ее членами (Ф. Панферов, В. Ильенков, В. Ставский).

Внутренний этот раздор выплеснулся наружу. Развернулась дискуссия, в которой принял участие и Горький. Вернее, не то чтобы принял участие, а откликнулся на нее довольно пространной статьей – «По поводу одной дискуссии» («Литературная газета», 28 января 1934 г.).

Статья эта не оставляет сомнений насчет того, на чьей стороне он был в этом конфликте.

После длинного перечня разного рода словесных нелепостей и просто неграмотностей, извлеченных из романа Ф. Панферова «Бруски», Горький в этой своей статье писал:

Можно бы, конечно, не отмечать словесных ошибок и небрежной техники литератора даровитого, но он выступает в качестве советчика и учителя, а учит он производству литературного брака. Признавая, что

молодые писатели могут нахватать ненужные слова и наполнить ими литературу,

Панферов говорит:

Но я все-таки за то, чтобы писатели тащили эти слова в литературу. Я ставлю вопрос так, что если на 100 слов останется 5 хороших, а 95 будут плохими, и то хорошо.

Это вовсе не хорошо, это преступно, ибо это есть именно поощрение фабрикации литературного брака, а у нас его вполне достаточно «творится» и без поощрения товарища Панферова.

(М. Горький. Собр. соч. в тридцати томах. Том 27. М. 1953, стр. 140—141.)

Спустя две недели (14 февраля 1934 г.) в той же «Литературной газете» Горький выступил с другой статьей на ту же тему. Она называлась – «Открытое письмо А.С. Серафимовичу»:

Александр Серафимович!

Я прочитал Вашу статейку «О писателях облизанных и необлизанных» и чувствую себя обязанным возразить Вам.

Хотя форма и тон статейки Вашей говорит, что Вы как будто хотели придать ей характер увеселительный, но, по смыслу ее, она является определенно вредоносной…

…Вы канонизируете Панферова, говоря о нем такими словами:

…Сидит в нем мужицкая сила, и ее не вырвешь из его сознания. Ну, а если бы он задумал сделать свою вещь «облизанной», ничего не вышло бы, она потеряла бы свою силу, этакую корявую, здоровую, мужичью.

Я готов думать, что даже Панферову «не поздоровится от этаких похвал», хотя он человек, который слишком спешит достичь славы и чина протопопа от литературы…

Я решительно возражаю против утверждения, что молодежь может чему-то научиться у Панферова, литератора, который плохо знает литературный язык и вообще пишет непродуманно, небрежно. Прошу понять, что здесь идет речь не об одном Панферове, а о явном стремлении к снижению качества литературы., ибо оправдание словесного штукарства есть оправдание брака…

Я спрашиваю Вас, Серафимович, и единомыслящих с Вами: возможно ли посредством идиотического языка, образцы коего даны выше, изобразить героику и романтизм действительности, творимой в Союзе Социалистических Советов?..

Необходима беспощадная борьба за очищение литературы от словесного хлама, борьба за простоту и ясность нашего языка, за честную технику, без которой невозможна четкая идеология. Необходимо жесточайше бороться против всех попыток снижения качества литературы.

(Там же, стр. 147—152.)

Судя по раздраженному тону этой отповеди, на сей раз Горький обиделся крепко. Немудрено: в таком неуважительном и даже ерническом тоне с ним давно уже никто не смел разговаривать. Забегая вперед, могу сказать, что дополнительным основанием для обиды мог явиться тот факт, что в этом случае «высшая инстанция» и не подумала вмешаться, одернуть Панферова и Серафимовича, дав им понять, что с Горьким так разговаривать нельзя.

Еще больше, наверно, раздражило Алексея Максимовича упрямое стремление этих «рабоче-крестьянских» писателей отстаивать свое «рабоче-крестьянское» право писать плохо.

Но и это, я полагаю, было не главное.

Главным стимулом, толкнувшим его на столь активное вмешательство в эту дискуссию якобы о языке, было бешеное стремление не только Панферова, но и Серафимовича «Достичь славы и чина протопопа…». И даже, – если уж пользоваться этой фразеологией, – не протопопа, а – «архиерея от литературы». (Серафимович, кстати говоря, до возвращения Горького в СССР как раз и пребывал в чине именно вот такого «архиерея» и с возвращением «великого пролетарского писателя» на родину этот свой чин утратил.)

Возвращаясь в Советский Союз, как теперь говорят, на ПМЖ (постоянное место жительства), Горький надеялся, что его «дружба» со Сталиным даст ему возможность влиять на сталинскую политику, способствовать смягчению сурового сталинского режима. На первых порах в чем-то это ему даже удалось. Под его нажимом Сталин «трудоустроил» Каменева, вернул в большую политику – хоть и не в прежнем качестве – Бухарина. (Сделал его членом ЦК, редактором «Известий», поручил ему делать доклад на писательском съезде.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю