355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга первая » Текст книги (страница 32)
Сталин и писатели Книга первая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:32

Текст книги "Сталин и писатели Книга первая"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)

Я убежден, что необходимо энергично бороться против всяческих попыток воскресить и насадить еврейский национализм, который при данном положении неизбежно приводит к измене Родине. Мне казалось, что для этого следует опубликовать статью или даже ряд статей, в том числе подписанных людьми еврейского происхождения, разъясняющих роль Палестины, американских буржуазных евреев и пр. С другой стороны, я считал, что разъяснение, исходящее от редакции «Правды» и подтверждающее преданность огромного большинства тружеников еврейского происхождения Советской Родине и русской культуре, поможет справиться с обособлением части евреев и с остатками антисемитизма. Мне казалось, что такого рода выступления могут сильно помешать зарубежным клеветникам и дать хорошие доводы нашим друзьям во всем мире.

Вы понимаете, дорогой Иосиф Виссарионович, что я сам не могу решить эти вопросы и поэтому я осмелился написать Вам. Речь идет о важном политическом акте, и я решаюсь просить Вас поручить одному из руководящих товарищей сообщить мне – желательно ли опубликование такого документа и желательна ли под ним моя подпись. Само собой разумеется, что если это может быть полезным для защиты нашей Родины и для движения за мир, я тотчас подпишу «Письмо в редакцию».

С глубоким уважением

И.Эренбург

Сюжет первый
«ДВОЕЖЕНЕЦ»

Для начала – короткая реплика из автобиографии Пастернака:

В июле 1917 года меня по совету Брюсова разыскал Эренбург. Тогда я узнал этого умного писателя, человека противоположного мне склада, деятельного, незамкнутого.

Себя он считал человеком замкнутым и объяснял это так:

Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю.

(Борис Пастернак. Люди и положения.)

Эренбург в этом зеркальном блеске чувствовал себя как рыба в воде. Он, правда, любил повторять, что занимается политикой не по призванию, а по необходимости, что это – долг, а не сердечная склонность. Но дилетантом в политике себя отнюдь не считал, да таковым и не был.

Чехов, будучи еще Антошей Чехонте, говорил, что медицина – его законная жена, а литература – любовница; медицине он долго учился, получил диплом, практиковал. А я, когда мне не было и шестнадцати лет, занялся политикой.

(Илья Эренбург. Собр. соч., т. 9, М. 1967. Стр. 470.)

Политика часто бывала ему в тягость. Но на протяжении всей его жизни она оставалась его «законной женой». Литература, конечно, тоже не была его тайной любовью. Оставаясь в пределах чеховской метафоры, об Эренбурге можно сказать, что он был двоеженцем. Отсюда – двойственность, можно даже сказать раздвоенность его писательского облика.


* * *

Н.К. Крупская в статье «Что нравилось Ильичу из художественной литературы» вспоминает:

Из современных вещей, помню, Ильичу понравился роман Эренбурга, описывающий войну. «Это знаешь, – Илья Лохматый, – торжествующе рассказывал он. – Хорошо у него вышло».

(Ленин о культуре и искусстве. М. – Л. 1938. Стр. 121.)

«Илья Лохматый» – это партийная кличка Эренбурга.

Для Ленина Эренбург был «Илья Лохматый». Для Сталина – «один из русских писателей». (О большевистском прошлом Эренбурга он в то время, когда вспомнил его рассказ «Ускомчел», может быть, даже еще и не знал.) Но отношение к художественной литературе и к искусству у вождя мирового пролетариата и у самого верного его ученика было примерно одинаковое. И именно оно стало главной причиной разрыва Эренбурга с его партийным прошлым.

Это признание однажды мне случилось услышать от него самого. Разговор, правда, шел не о Ленине и не о Сталине, а о Троцком.

Положив руку на лежащую перед ним рукопись (это была только что законченная им первая книга его мемуаров, стало быть, время этого разговора можно датировать довольно точно: это был апрель или май 1960-го), он говорил:

– Эту книгу я хотел бы напечатать целиком. Кроме одной главы – о Троцком. Глава о Троцком пойдет в архив. Я сам не хочу ее сейчас печатать.

И на мой немой вопрос:

– Я встретился с ним в Вене, в 1909 году. И очень он мне тогда не понравился.

– Чем? – спросил я.

– Прежде всего отношением к искусству… Может быть, даже из-за этой встречи я решил тогда отойти от партии, от партийной работы… Я не хочу сейчас печатать эту главу, потому что это мое отрицательное отношение к Троцкому может быть ложно истолковано…

Главу эту он тогда все-таки напечатал. (Собственно, не главу, а крохотный эпизод.) Имя Троцкого, правда, там упомянуто не было. Лев Давыдович был назван «видным социал-демократом», а фамилия его была заменена латинской буквой X. Но своего отрицательного отношения к этому «видному социал-демократу» Илья Григорьевич не утаил и даже не смягчил:

X. был со мною ласков и, узнав, что я строчу стихи, по вечерам говорил о поэзии, об искусстве. Это были не мнения, с которыми можно было бы поспорить, а безапелляционные приговоры. Такие же вердикты я услышал четверть века спустя в некоторых выступлениях на Первом съезде советских писателей. Но в 1934 году мне было сорок три года, я успел кое-что повидать, кое-что понять, а в 1909 году мне было восемнадцать лет, я не умел ни разобраться в исторических событиях, ни устроиться поудобней на скамье подсудимых, хотя именно на ней мне пришлось просидеть почти всю жизнь. Для X. обожаемые мною поэты были «декадентами», «порождением политической реакции». Он говорил об искусстве как о чем-то второстепенном, подсобном.

(Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Том первый. М. 1990. Стр. 105.)

Троцкий и сам недурно писал. (Его партийная кличка в молодые годы была – «Перо».) И писал он не только на политические и экономические темы. Его статьи о литературе, его портреты писателей-современников в свое время составили два солидных тома. Но и в этих своих статьях и портретах об искусстве он неизменно говорил, «как о чем-то второстепенном, подсобном».

Точно так же относился к художественной литературе и искусству и Ленин.

В самом знаменитом раннем своем романе «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников…» Эренбург изобразил Владимира Ильича под именем «Великого инквизитора». Впрочем, под этим именем он фигурирует только в названии главы, в которой появляется. (Глава называется: «Великий инквизитор без легенды».) В дальнейшем он скромно именуется «Главным коммунистом». Но и в том и в другом случае не может быть ни малейших сомнений, насчет того, КТО выведен в саркастическом эренбурговском романе под этими прозрачными псевдонимами.

Беседуя с «Главным коммунистом» на разные темы, Хуренито касается и искусства. Разумеется, в том духе, в каком только и можно было этого ждать от «великого провокатора»:

– Что вы думаете, – начал Хуренито, – о бездеятельности, разгильдяйстве и дикой расточительности сил, царящих в Советской республике?.. Поэты пишут стихи о мюридах и о черепахах Эпира, художники рисуют бороды и полоскательницы… В театре – мистерии Клоделя. Почему не закрыты все театры, не упразднены поэзия, философия и прочее лодырничество?

– Обо всем этом, – ответил миролюбиво коммунист, – поговорите лучше с Анатолием Васильевичем. Искусство – его слабость, я же в нем ничего не смыслю и перечисленными вами ремеслами совершенно не интересуюсь. Мне кажется гораздо более занимательным писать декреты о национализации мелкого скота, пробуждающие от сна миллионы, нежели читать стихи Пушкина, от которых я сам честно засыпаю. Я с детских лет ничего не читал и не читаю, кроме работ по моей специальности. Я не гляжу на картины, мне интереснее смотреть на диаграммы. Я никогда не хожу в театр, вот только в прошлом году пришлось «по долгу службы» с «гостями республики», и это было еще снотворнее гимназического Пушкина. Чтобы перейти к коммунизму, нужно сосредоточить все силы, все помыслы, всю жизнь на одном – на экономике… Оставьте санскритские словеса, любовные охи, постройки новых или ремонт старых богов, картины, стихи, трагедии и прочее. Лучше сделайте одну косу, достаньте один фунт хлеба!

(Илья Эренбург. «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников…» . М. – Л. 1927. Стр. 226-227.)

Это, конечно, пародия. Но не слишком далеко уклонившаяся от реальности, о чем ярче всего свидетельствует хорошо известная телефонограмма Ленина Луначарскому:

(26 августа 1921 года)

т. Луначарскому.

Принять никак не могу, так как болен. Все театры советую положить в гроб.

Наркому просвещения надлежит заниматься не театром, а обучением грамоте.

Ленин

(Ленин и Луначарский. Письма. Доклады. Документы. М. 1971. Стр. 313.)

Эта телефонограмма была, конечно, продиктована Лениным в состоянии крайнего раздражения. Луначарский, видать, сильно его достал своими вечными хлопотами о театрах. Но совпадение этого ответа Ленина Луначарскому с ответом эренбурговского «Главного коммуниста» на вопрос Хуренито, согласитесь, впечатляет. Ведь Эренбург, сочиняя свой первый роман, об этой переписке Владимира Ильича с Анатолием Васильевичем знать ничего не мог: обнародована она была гораздо позже.

Да, о переписке Ленина с Луначарским он тогда еще ничего не знал. Но о Ленине у него давно уже составилось вполне определенное представление. И составилось оно на основе личных впечатлений:

Юнцом наивным и восторженным прямо из Бутырской тюрьмы попал я в Париж. Утром приехал, а вечером сидел уже на собрании в маленьком кафе «Avenue d'Orleanes». Приземистый лысый человек за кружкой пива, с лукавыми глазками на красном лице, похожий на добродушного бюргера, держал речь.

Сорок унылых эмигрантов, с печатью на лице нужды, безделья, скуки слушали его, бережно потягивая гренадин… Я попросил слова. Некая партийная девица, которая привела меня на собрание, в трепете шепнула:

– Неужели вы будете возражать Ленину?

Краснея и путаясь, я пробубнил какую-то пламенную чушь, получив в награду язвительную реплику самого Ленина.

(И. Эренбург. «Тихое семейство». Новости дня. М. 1918, 27 марта.)

Это – когда он еще был «наивным и восторженным». А вскоре, – каких-нибудь несколько месяцев спустя, – когда эту наивную восторженность с него как ветром сдуло, отношения его с Ильичем и вовсе разладились:

В то время выходил в Париже журнал под названием «Les homes d'aujourd'hui» («Люди сегодня»), издаваемый одним карикатуристом-поляком. По-видимому, Эренбург и К° вошли с ним в соглашение на каких-то условиях и те предоставили им своих сотрудников-художников. Помню, что на одно заседание Эренбург явился с пачкой настоящего журнала (по формату и вообще внешнему виду совершенно тождественного с французским) под заглавием «Les homes d'hier» – «Люди вчера»… Запомнила только сценку в школе Ленина. Ленин вызывает Каменева и задает какой-то вопрос, на который Каменев отвечает не совсем в духе Ленина. Тогда Зиновьев вызывается ответить и отбарабанивает слово в слово по какой-то книге Ленина…

Мы стали расхватывать этот журнал, тут же читать, раздались шутки, смех. Ленин тоже попросил один номер. Стал перелистывать, и по мере чтения все мрачнее и все сердитее делалось его лицо, под конец ни слова не говоря, отшвырнул буквально журнал в сторону… Потом мне передали, что Ленину журнал ужасно не понравился и особенно возмутила карикатура на него и подпись. И вообще не понравилось, что Эренбург отпечатал и, по-видимому, собирался широко распространять.

(Т.И. Вулих. Из воспоминаний.)

Для нас тут важно не столько то, что Ленину не понравился эренбурговский журнал, сколько то, что Ленина и его взаимоотношения с соратниками Эренбург тогда воспринимал юмористически. (Чтобы не сказать – иронически.)

Это подтверждает в своих воспоминаниях о Ленине Г. Зиновьев:

Нас «поливали» не только Мартов и Дан, но и… сторонники Плеханова – вплоть до Эренбурга (его звали тогда Илья Лохматый, он не был еще известным писателем, а не так давно отошел от большевиков и пробовал теперь свои силы на издании юмористического журнала «Бывшие люди», листков против Ленина и проч.).

У Зиновьева, как человека мыслящего исключительно в пределах тогдашней внутрипартийной борьбы, тут возникла естественная (для него) аберрация. На самом деле Эренбург отошел не от большевиков, а от партийных дел и партийного мышления.

Что именно его от них оттолкнуло, мы уже знаем. Но не лишним будет к этому добавить еще одну реплику Ленина, которую приводит Юрий Анненков в своих мемуарах:

– Я, знаете, в искусстве не силен… Искусство для меня – это что-то вроде интеллектуальной слепой кишки, и когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его – дзык, дзык! – вырежем. За ненужностью. Впрочем, – добавил Ленин, улыбнувшись, – вы уж об этом поговорите с Луначарским: большой специалист. У него там даже какие-то идейки…

(Юрий Анненков. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. Л. 1991, Стр. 247.)

Ленин по крайней мере признавал, что в искусстве он не специалист, и интересующихся этими проблемами отсылал к Луначарскому. Но Троцкий, судя по всему, готов был счесть себя специалистом и в этой области. Не боги, в самом деле, горшки обжигают. Ну, а уж о Сталине и говорить нечего. Корифей всех наук… Вспомним, как он разбирал малоизвестный рассказ Горького, пренебрегая недовольством присутствующего на этом разборе автора.

Но это – позже.

В то время, когда он читал в Свердловском университете свои лекции об основах ленинизма, корифеем всех наук он себя еще не ощущал. Скорее напротив: чувствовал некоторую неуверенность, когда ему приходилось (а приходилось!) вторгаться в интеллектуальные сферы.

Вячеслав Всеволодович Иванов – сын знаменитого в 20-е годы писателя Всеволода Иванова – рассказывает в своих воспоминаниях об отце, что Сталин, похвалив однажды какую-то его книгу (дело было в 1925 году), сказал, что готов даже сам написать предисловие к следующей его книге. Всеволод Вячеславович от этой чести отказался, сказав, что хорошая книга ни в каких предисловиях не нуждаемся, а плохую никакое предисловие не спасет.

В такой же роли покровителя, готового защитить писателя, которому трудно приходится в его взаимоотношениях с суровой советской властью, предстает перед нами Сталин в воспоминаниях В. Вересаева о том, как он читал главы из своего романа «В тупике» в гостях у другого тогдашнего «покровителя искусств» – Каменева:

Я стал расспрашивать Ангарского, кто здесь присутствует.

– Вот этот – Дзержинский, вот – Сталин, вот – Куйбышев, Сокольников, Курский.

Одним словом, почти весь тогдашний Совнарком без Ленина, Троцкого, Луначарского. Были еще Воронский, Д Бедный, П.С. Коган…

Началось обсуждение прочитанного. На меня яро напали. Говорили, что я совершенно не понимаю смысла революции, рисую ее с обывательской точки зрения, нагромождаю непропорционально отрицательные явления и т.п.

Каменев говорил:

– Удивительное дело, как современные беллетристы любят изображать действия ЧК. Почему они не изображают подвигов на фронте Гражданской войны, строительства, а предпочитают лживые измышления о якобы зверствах ЧК?

Раскатывали жестоко. Между прочим, Д. Бедный с насмешкой стал говорить о русской интеллигенции…

Точно не помню, кто еще что говорил. Помню, еще очень сильно нападал профессор П.С. Коган. Говорили еще многие другие. Потом взял слово Сталин. Он в общем отнесся к роману одобрительно, сказал, что государственному издательству издавать такой роман, конечно, неудобно, но, вообще говоря, издать его следует.

(В. Вересаев. Литературные портреты. М. 2000. Стр. 483.)

Сталин явно бравирует тут широтой своего взгляда на дела литературные. И точно так же он явно бравирует своей начитанностью и широтой своих литературных вкусов, вставляя в рассуждения о ленинском стиле работы в одном случае – ссылку на рассказ Эренбурга, в другом – на рассказ Пильняка. И у того, и у другого репутация у ортодоксальных советских тогдашних (рапповских) литвождей была самая плохая.

Стимул, побудивший Сталина в своих лекциях «Об основах ленинизма» вдруг вспомнить малоизвестный эренбурговский рассказ, конечно, тоже представляет для нас некоторый интерес. Но еще интереснее то прочтение этого рассказа, которое демонстрирует нам в этом своем рассуждении Сталин:

Русский революционный размах – это та живительная сила, которая будит мысль, двигает вперёд, ломает прошлое, даёт перспективу. Без него невозможно никакое движение вперёд.

Но русский революционный размах имеет все шансы выродиться на практике в пустую «революционную» маниловщину… Примеров такого вырождения – хоть отбавляй.

Яркий пример такого вырождения русского революционного размаха в маниловщину будто бы и представил нам в своем рассказе Эренбург.

На самом деле же деле рассказ Эренбурга «Ускомчел» – совсем о другом.

Это бросается в глаза сразу, с первых его строк, с тех нескольких первых штрихов, какими писатель набрасывает беглый портрет героя этого своего рассказа:

…посмотреть на него, скажешь «интеллигент», скорее всего саботажник. Одна бородка недосевная, в минуты патетические энергично выкручиваемая – чего стоит, честная народническая бородка, так и сочатся из нее «добродушие», этика, стихи Некрасова.

Как по-вашему, – похож этот персонаж на человека, одержимого русским революционным размахом?

Похож он скорее на другого героя того же Эренбурга– одного из учеников Хулио Хуренито Алексея Спиридоновича Тишина:

Я оглянулся и увидел достаточно показательного русского интеллигента, с жидкой, как будто в год неурожая взошедшей бородкой…

Даже бородки у них одинаковые. У одного она – «недосевная», у другого – «взошедшая как будто в год неуро-жая».

Внешность, однако, в этом случае, как оказалось, была обманчива:

…ибо хоть Возов и предпочитал в душе «музу гнева и печали», т.е. Некрасова в приложении к «Ниве», всем современным выкрутасам футуристическим, хоть и добродушен был до крайности,… хоть и без этики дня прожить не мог,… но при всем этом был Возов не эсером белотелым, а чистой крови коммунистом…

И не только коммунистом, но даже весьма ответственным работником. Чем именно он там у них, в Кремле, ведал, в рассказе не сказано. Сказано туманно, что «определенных функций не имел, а ум свой всеобъемлющий ко всякой диковине прикладывал».

Знакомимся же мы с Возовым в тот момент, когда он, «отделив свет от тьмы, творил, не мудрствуя, мир».

Шесть дней и шесть ночей, без сна и отдыха, рисовал он круги, треугольники и прочие схемы, которые вкупе должны были составить проект Усовершенствованного коммунистического человека. А на седьмой день, когда он, подобно Творцу всей нашей вселенной, опочил от трудов своих, —

…увидел он напротив себя самого, тоже с бородкой и деловитого. Больше удивленный, нежели испуганный, и сходством разительным и появлением неожиданным в столь поздний час, Возов запросил субъекта:

– Вы, товарищ, кто такой?

Субъект же, сцапав мимоходом портфель со стола, ответил:

– Я? Возов – ускомчел. А теперь мне пора по ниточке в следующий ромб переходить.

Далее события развиваются примерно так, как в андерсеновской «Тени». Тень Возова, – вернее, не тень, а материализовавшийся из нарисованных им кружков, ромбов и треугольничков искусственный его двойник начинает жить самостоятельной жизнью, постепенно опережая, оттесняя, отодвигая на обочину жизни своего создателя. Он успевает раньше него сделать какой-то важный доклад. Опережая его, является к любимой девушке Возова – Тане, пытаясь и тут занять место своего творца.

Тут, правда, он не преуспел, а если что у него и вышло, так только то, что он сумел вызвать у Тани искреннее отвращение к бывшему ее возлюбленному:

– Таня, что с тобой? Иволга моя родненькая!..

Но горько отстранилась Таня:

– Зачем вы снова пришли?

«Снова!» Страшное, не понимая еще, почувствовал Возов, в голове ветром закружились квадратики, кружки, тяжелый с замочком портфель.

– Я теперь все поняла. Вам не нужна любовь, только разверстка зачатий, пробирки химические.

Чужой вы мне…

И кончается рассказ тоже не по Андерсену.

Герой рассказа, как и хозяин андерсеновской тени, впадает в ничтожество и гибнет. Но созданный по его безумному проекту «ускомчел» не торжествует, а тоже гибнет вместе со своим создателем.

Но крах терпит не только проект Возова, породивший на свет недолговечного «ускомчела». Столь же очевидный и несомненый крах терпит и другой – большой – проект, созданный учителями и вдохновителями Возова:

Но тогда началось самое ужасное. Огромные, стеклянные дома, бетонные городища, пружинистые люди, скакуны в квадратных рубахах, смешались с игуменьями, с кельями, с подворьями, с былой полнотелой, любодеянной, кровавой суетой. Люди мигом насиживали просторные квадратики, и становились они уютными, жаркими, смрадными, как монашьи норы… Новое было в явной стачке с прежним, так что стерлась между ними грань, и пошли безобразить у Чудова разновековые двойнички.

Эти огромные стекляннные дома и бетонные городища, эти просторные квадратики жилья напоминают незадолго до этого эренбурговского рассказа написанную антиутопию Е. Замятина – «Мы». С той, впрочем, весьма существенной разницей, что у Замятина «ускомчелы» торжествуют. И торжествует бездушный, механический мир победившей утопии, раздавливая в лепешку бунтующего живого человека. Эренбург же – бегло, несколькими штрихами, но достаточно убедительно – показал в этом маленьком своем рассказе всю беспочвенность, выморочность, обреченность коммунистической утопии.

Ничего этого Сталин в рассказе Эренбурга не прочел, не разглядел, не увидел. Для него этот рассказ – не более чем сатира «на болезнь «революционного» сочинительства и «революционного» планотворчества, имеющая своим источником «веру в силу декрета, могущего всё устроить и всё переделать».

Что же это? Какой-то органический дефект восприятия? Или правильно прочесть рассказ ему помешала неподлинность, несерьезность стимула, побудившего его обратиться к этому рассказу?

Но разве не с тем же явлением сталкиваемся мы, читая знаменитую статью Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции»?

Стимул, заставивший Ленина написать эту статью, был более чем серьезен. Строя свою идеологическую вселенную, Ленин не мог обойти Толстого. И эту гору, эту глыбу, стоящую на его пути, надо было как-то вписать в свою картину мира, приспособить к своим целям.

При всей разнице между Лениным и Сталиным, – не говоря уже о гигантской разнице между великими творениями Л.Н. Толстого и маленьким, между нами говоря, довольно слабеньким рассказом Эренбурга, – в самом подходе вождя мирового пролетариата и продолжателя его дела к истолкованию художественного текста мы видим нечто общее. Собственно, это один и тот же подход.

У Михаила Зощенко есть рассказ «В пушкинские дни». Герой этого рассказа – управдом – произносит речь о Пушкине, в которой он, между прочим, сообщает:

…гипсовый бюст великого поэта установлен в конторе жакта, что, в свою очередь, пусть напоминает неаккуратным плательщикам о невзносе квартплаты.

Не очень ясно представляя себе, что такое Пушкин, зачем он нужен и почему вокруг его имени поднята вся эта шумиха (дело происходит в 1937 году, когда по всей стране, с огромным размахом отмечалось столетие со дня гибели Александра Сергеевича), он – весьма разумно – хочет использовать это непонятное явление в своих целях.

В сущности, именно так поступил Ленин с Л.Н. Толстым, а Сталин с рассказом Эренбурга.

Это тот самый подход, который в свое время отвратил Эренбурга от Троцкого: «Он говорил об искусстве как о второстепенном, подсобном». Именно это, как мы помним, было главным стимулом, заставившим молодого Эренбурга отойти от партийной работы.

В тот момент ему, вероятно, казалось, что он навсегда порывает и с политикой. Но уйти от политики, порвать свою связь с этой первой своей, «законной» женой ему, как мы знаем, не удалось.

Эту связь он сохранил до последнего дня своей долгой жизни.


* * *

Евгений Замятин свое письмо Сталину (июнь 1931 года), в котором просил разрешить ему покинуть СССР и уехать за границу, начал такой патетической фразой:

…приговоренный к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Далее он объяснял, что для него, как для писателя, высшей мерой наказания, то есть смертным приговором, является невозможность писать и печататься.

Он ясно дал понять, что ни при каких обстоятельствах, никогда не примкнет к «лагерю реакции», то есть к литераторам-белоэмигрантам, с которыми у него нет и не может быть ничего общего. И даже намекнул, что и там, за гранили, хотел бы (и мог бы) остаться советским писателем:

Илья Эренбург, оставаясь советским писателем, давно работает главным образом для европейской литературы – для переводов на иностранные языки: почему же то, что разрешено Эренбургу, не может быть разрешено и мне?

(Е. Замятин. Сочинения. Том четвертый. Мюнхен. 1988. Стр. 314.)

Один из биографов Эренбурга, процитировав эту замя-тинскую реплику, сделал к ней такое примечание:

…не нужно преувеличивать независимость парижской жизни Эренбурга от советской метрополии. Чрезвычайно интересную подробность мы находим в письме Замятина к Сталину, где он просит отпустить его за границу на тех же условиях, что и Эренбурга. Можно только догадываться, что за этим стояло.

(Борис Парамонов. «Портрет еврея: Эренбург».)

О чем догадался Борис Парамонов, догадаться не трудно. Оставив эти догадки на его совести, отметим, однако, что даже в 20-е годы (о 30-х, когда Эренбург был парижским корреспондентом «Известий», и говорить нечего) положение Эренбурга, обретавшегося тогда в «мачехе Российских городов» (так Ходасевич назвал тогдашний Берлин), и в самом деле сильно отличалось от положения других «берлинских русских».

Вот как описывал эту его тогдашнюю жизнь Виктор Шкловский, живший в то время в том же Берлине:

…весна.

Из Prager Diele вынесут на улицу столики, и Илья Эренбург увидит небо.

Илья Эренбург ходит по улицам Берлина, как ходил по Парижу и прочим городам, где есть эмигранты, согнувшись, как будто ищет на земле то, что потерял. Впрочем, это неверное сравнение – не согнуто тело в пояснице, а только нагнута голова и округлена спина. Серое пальто, кожаное кепи. Голова совсем молодая. У него три профессии: 1) курить трубку, 2) быть скептиком, сидеть в кафе и издавать «Вещь», 3) писать «Хулио Хуренито».

Последнее по времени «Хуренито» называется «Трест Д.Е.». От Эренбурга исходят лучи, лучи эти носят разные фамилии, примета у них та, что они курят трубки.

Лучи эти наполняют кафе.

В углу кафе сидит сам учитель и показывает искусство курить трубку, писать романы и принимать мир и мороженое со скептицизмом.

Природа щедро одарила Эренбурга – у него есть советский паспорт.

Живет он с этим паспортом за границей. И тысяча виз.

(Виктор Шкловский. Z00. Письма не о любви. Л. 1929. Стр. 105.)

Природа, как вы понимаете, тут ни при чем. Советским паспортом Эренбурга одарила не природа.

Легкая ирония Шкловского (в отличие от злой догадки Парамонова) безобидна. Но при этом чувствуется, что этот дар, полученный Эренбургом то ли за какие-то неведомые нам заслуги, то ли просто по прихоти судьбы, в глазах Шкловского имеет весьма большую ценность.

Еще бы! Ведь сам он, чтобы получить (точнее – вернуть себе) этот советский паспорт, должен был подписать акт о безоговорочной капитуляции:

ЗАЯВЛЕНИЕ В ВЦИК СССР

Я не могу жить в Берлине.

Всем бытом, всеми навыками я связан с сегодняшней Россией. Умею работать только для нее.

Неправильно, что я живу в Берлине… Я хочу в Россию…

Я поднимаю руку и сдаюсь.

Впустите в Россию меня и весь мой нехитрый багаж…

Не повторяйте одной старой Эрзерумской истории; при взятии этой крепости, друг мой Зданевич, ехал по дороге.

По обеим сторонам пути лежали зарубленные аскеры. У всех у них сабельные удары пришлись на правую руку и в голову.

Друг мой спросил:

– Почему у всех них удар пришелся в руку и голову?

Ему ответили:

– Очень просто, аскеры, сдаваясь, всегда поднимают правую руку.

(Там же. Стр. 119—120.)

Такой акт о безоговорочной капитуляции подписал каждый эмигрант, решивший вернуться на родину. Разумеется, не дословно такой же: каждый волен был выбрать свою форму. Но каждый заплатил за возвращение в СССР свою цену. А.Н. Толстой – одну. Андрей Белый – другую. Страшно расплатился за свой советский паспорт муж Цветаевой – Сергей Эфрон.

Счастливчик Эренбург, одаренный советским паспортом «от природы», ничего платить вроде был не должен. Но и он свою цену за него уплатил тоже.


* * *

Жизнь Эренбурга за границей в 20-е годы, хоть и с советским паспортом, была нелегка.

Чтобы не вдаваться в долгие объяснения, приведу одно (только одно) письмо Эренбурга Н.И. Бухарину:

Париж (в Москву) 15 апреля (1925)

Дорогой Николай Иванович,

не сердитесь прежде всего за мою «мертвую хватку». Монотонность моих писем диктуется монотонностью жизни. Я знаю, что я далеко не Пушкин, а вы – далеко-далеко не Николай Павлович (не судите за каламбур!). И все же обстоятельства заставляют меня повторять исторические жесты.

Вам ли говорить, что Эренбург не эмигрант, не белый, не «пророк нэпа» и пр. и пр.? Если я живу в Париже и посещаю кафэ, то от этого не становлюсь ни Алексинским, ни Зинаидой Гиппиус. Местожительство не определяет, надеюсь, убеждений. Я работаю для Советской России, живу с ней, не в ней. И вот…

И вот… Слушайте. Нет в СССР собаки, которую бы не повесили (на) меня. Факты:

1) Главлит запретил переиздание «Курбова», который вышел в 1923 г.

2) Главлит запретил переиздание «Жанны», которая вышла в 1924 г.

3) Главлит не пропускает «Рвача» (это мой новый роман).

Таким образом, меня не печатают, механически ликвидируют. Судите сами – справедливо ли это? Плоха ли, хороша ли «Жанна», другой вопрос – я пытался создать детективно-сентиментальный роман революции, один опыт из десяти других, но ведь в ней контрреволюции даже Лелевич не отыщет.

Значит, это мера, направленная не против книги, а вообще – против меня.

Я много думал и работал над «Рвачом». Это оборотная сторона нэпа. Не раз в книге я подчеркиваю, что это лишь оборотная сторона. Если я даю ее, а не лицевую, то потому, что я сатирик, а не одописец. Каждому свое. Но вся книга исходит от октября как зачина. Объективизм изложения не скрывает пристрастий автора. Я дал книгу в Госиздат. Ионов ее оплевал и прислал мне 2 строки: «Книга в пределах СССР выйти не может» (храню записку!). Теперь ее зарезал Главлит. Я не хотел давать книг частным и(здательст)вам. Но Госиздат меня не издает. А Главлит не разрешает частным и(здательст)вам печатать меня.

Я не имел никакого отношения к эмиграции. Меня хают здесь на каждом перекрестке. Это естественно. Но почему же меня хают в России? Я печатаю здесь 1000 штук «Рвача» на одолженные деньги с тем, чтобы послать книгу руководителям Эркапе и спросить – «почему вы это запрещаете?».

Зачем мне в таком случае писать? Для кого?..

Я очень прошу Вас сделать все возможное для снятия запрета на меня. Вы, кажется, читали «Жанну» и «Курбова» – Вы знаете, что это не «контрреволюция». Возьмите (скажите по телефону) в Главлите «Рвача» и вы убедитесь, как и почему это написано.

Вся моя надежда теперь на Вас.

Ответьте мне, дорогой Николай Иванович, обязательно, хоть два слова по адресу парижского полпредства. Если мои литдела устроятся, возможно, скоро увидимся, т.к. собираюсь летом или осенью в Сибирь. Продолжаю (хоть и натощак, хоть и зря) работать. Пишу рассказы о фашистах франц(узских) и итальянских.

Крепко жму Вашу руку.

Илья Эренбург

а) «5 повестей» (переиздание) конфисковано.

б) Госиздат не переиздает разошедшегося «Хуренито».

в) Репком запретил «Киносеверу» делать фильм по «Жанне».

(Илья Эренбург. Дай оглянуться… Письма. 1908– 1930. М. 2004. Стр. 422—424.)

В то время, когда писалось это письмо, Бухарин был еще в полной силе. Больше того! Это был пик, самая верхняя точка его политической карьеры. Триумвират (Сталин – Зиновьев – Каменев) уже распадался, и Николай Иванович по роли, которую он играл, по своему политическому значению практически был вторым человеком в тогдашнем советском руководстве. Но и тогда, в 1925 году помочь Оренбургу он уже ничем не мог. То есть не мог помочь ему выйти за пределы того заколдованного круга, в котором тот оказался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю