355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Сталин и писатели Книга первая » Текст книги (страница 33)
Сталин и писатели Книга первая
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:32

Текст книги "Сталин и писатели Книга первая"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

Чтобы решить (решить кардинально) эренбурговские проблемы, о которых тот писал в этом своем письме, нужна была самая маленькая малость. Та самая, о которой говорил Остап Бендер монархисту Хворобьеву, страдавшему оттого, что ему постоянно снились советские сны:

– Главное – это устранить причину сна. Основной причиной является самое существование советской власти. Но в данный момент я устранить ее не могу. У меня просто нет времени.

Николай Иванович Бухарин не мог устранить причину, мешавшую Эренбургу печататься в СССР, не из-за недостатка времени: у него на то были совсем другие основания. Так обстояло дело в 1925 году.

В 1931-м, когда Замятин просил Сталина, чтобы тот предоставил ему статус, Эренбурга, дела обстояли еще хуже. Гораздо хуже.

…в последние годы жизни Маяковского, когда не стало поэзии ничьей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого, когда повесился Есенин, когда, скажем проще, прекратилась литература…

(Борис Пастернак. Люди и положения. Автобиографический очерк.)

Литература, стало быть, прекратилась, когда Маяковский был еще жив. Самоубийство Маяковского подвело под минувшей эпохой, когда еще что-то было возможно, кровавую черту.

И Николай Иванович Бухарин в 1931 году был уже не тот что в 1925-м. Уже не член Политбюро и даже не член ЦК, а раскаявшийся лидер разгромленной правой оппозиции.

Правда, он еще оставался редактором «Известий». И единственное, что он мог сделать для своего бывшего товарища (когда-то они учились в одной гимназии, и это именно он, Бухарин, вовлек гимназиста Эренбурга в подпольную большевистскую организацию) – это предложить ему должность парижского корреспондента «Известий».

Благодаря этому своему официальному статусу Эренбург, продолжая жить в Париже, оставался советским человеком. Но – не советским писателем.

Он пытался обрести этот статус, сочиняя статьи и очерки, разоблачающие акул мирового империализма. (Они вошли в его книгу «Хроника наших дней». М. 1935.) Но это была дань его первой, нелюбимой жене, политике. А вторая жена – любимая! – тоже предъявляла свои права.

Так дальше продолжаться не могло. Надо было принять кардинальное решение. Может быть, самое трудное и самое важное в его жизни:

В 1931 году я почувствовал, что я не в ладах с самим собой. Я задумался над недавним прошлым и, пока ночные грузовики грохотали, звенели, настойчиво спрашивал себя, как мне дальше жить…

Я о многом думал по ночам: о гуманизме, о цели и средствах…

Я не отказывался от того, что мне было дорого, ни от чего не отрекался, но знал: придется жить сжав зубы, научиться одной из самых трудных наук – молчанию. Критики, которые обо мне писали, указывали на 1933 год как на дату поворота: они знали книгу «День второй». А я знаю, почему я поехал в Кузнецк, – все было додумано в 1931 году, не перед котлованами строек, а на улице Котантен, под ночное звяканье бидонов…

(Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Том первый. М. 1990. Стр. 542-544.)

В переводе с туманного языка изящной словесности на грубый язык деловой прозы это означало примерно следующее.

Выбор у него был небольшой. Или становиться эмигрантом, отщепенцем, устраивать свою судьбу в Париже, около Гиппиус и Мережковского, только на неизмеримо более жалких ролях. Или не валять дурака, а становиться советским писателем – со всеми вытекающими из этого решения последствиями. То есть – перестать терзаться вечными проклятыми вопросами о цели и средствах (если средства преступны, значит, и с целью тоже не все ладно) и «научиться одной из самых трудных наук – молчанию».


* * *

Роман «День второй» сделал Эренбурга не просто советским писателем, но, как тогда говорили, одним из ведущих. В официозной истории советской литературы этот его роман стоит в одном ряду с такими классическими произведениями советской прозы 30-х годов, как «Соть» Леонида Леонова, «Гидроцентраль» Мариэтты Шагинян, «Цемент» и «Энергия» Федора Гладкова, «Время, вперед!» Валентина Катаева.

Если говорить о том, что критики называют авторской позицией, место в этом ряду эренбурговскому «Дню второму» принадлежит по праву. Но разница между этим его романом и всеми перечисленными выше сочинениями корифеев социалистического реализма не просто велика. Она – огромна. Отличается он от них одним: немыслимым, невозможным, недостижимым для них уровнем правды.

Все советские «производственные» романы – все до одного – были фальшивы. Попросту говоря – лживы.

Роман Эренбурга был обнаженно правдив.

Конечно, и он отдал дань официальной концепции сталинской индустриализации страны. (Куда же без этого!) Роман называется «День второй». И эпиграф к нему – из Книги Бытия:

 
Да будет твердь среди воды.
И стало так. И был вечер,
и было утро, день второй.
 

Это означало, что новый прекрасный мир только создается, что мы в самом начале этого пути. За «днем вторым» последует «день третий», а затем – четвертый, и пятый, и шестой. И если не мы, то потомки наши увидят небо в алмазах. И скажут, как сказал Господь, довольный результатами своих трудов, что все сделанное – «хорошо весьма».

Да, с концепцией в этом его романе все было в порядке. Но…

Сам он в своих воспоминаниях написал, что увиденное им в Кузнецке вызвало у него ужас и восхищение. Наверно, было и восхищение. Быть может, внушенное извне или самому себе внушаемое, но – искреннее. Но ужас, испытанный им, уж точно был искренним, неподдельным. И то, что его ужаснуло в увиденных им картинах Кузнецкстроя, он от читателя не утаил, не оставил в своих блокнотах и записных книжках, честно вынес на страницы романа:

У людей были воля и отчаянье – они выдержали. Звери отступили. Лошади тяжело дышали, забираясь в прожорливую глину; они потели злым потом и падали. Десятник Скворцов привез сюда легавого кобеля. Кобель тщетно нюхал землю. По ночам кобель выл от голода и от тоски. Он садился возле барака и, томительно позевывая, начинал выть. Люди не просыпались: они спали сном праведника и камней. Кобель скоро сдох. Крысы попытались пристроиться, но и крысы не выдержали суровой жизни. Только насекомые не изменили человеку. Они шли с ним и в тайгу. Густыми ордами двигались вши, бодро неслись блохи, ползли деловитые клопы. Таракан, догадавшись, что не найти ему здесь иного прокорма, начал кусать человека…

В бараке № 28, как и в других бараках, люди выкидывали из тюфяков сено и забирались в полосатые мешки. Начесанные бока горели.

Но люди не звери: они умели жить молча. Днем они рыли землю или клали кирпичи. Ночью они спали.

Такой вот мелодией начинался этот роман. И эта мелодия, то становясь громче и заглушая все другие, то затихая, но не умолкая ни на минуту, звучит на протяжении всей этой страшной книги:

День и ночь рабочие строили бараки, но бараков не хватало. Семьи спали на одной койке. Люди чесались, обнимались и плодились в темноте. Они развешивали вокруг коек трухлявое зловонное тряпье, пытались оградить свои ночи от чужих глаз, и бараки казались одним громадным табором. Те, что не попадали в бараки, рыли землянки. Человек приходил на стройку, и тотчас же, как зверь, он начинал рыть нору. Он спешил – перед ним была лютая сибирская земля, и он знал, что против этой зимы бессильны и овчина, и вера. Земля покрылась волдырями: это были сотни землянок.

У строителей были лихорадочные глаза от бессонных ночей. Они сдирали с рук лохмотья отмороженной кожи. Даже в июле землекопы нападали на промерзшую землю. Люди теряли голос, слух и силы.

По привычке в душной темноте бараков строители еще обнимали женщин. Женщины беременели, – рожали и кормили грудью. Но среди грохота экскаваторов, кранов и лебедок не было слышно ни поцелуев, ни воплей рожениц, ни детского смеха.


Зимой на стройке любовь была бессловесной и тяжелой. Ванька Мятлев привел как-то в барак смешливую Нюту. Нюта не смеялась. Она робко глядела на спящих людей. Сосед Ваньки, рыжий Камков, не спал. Он почесывал голый живот и сквернословил. Ванька боялся, что Нюта уйдет, и шепотом приговаривал: «Только на четверть часика!» Потом Ванька прикрыл их головы пиджаком. Они не могли запрятать свою любовь от людей, но они прятали свои глаза. Ванька сказал: «А теперь тебе пора домой!» Нюта закуталась в овчину и убежала. На постройке ГРЭСа, возле чадных жаровен, по ночам скрещивались руки, спецовки, юбки и сапоги. Люди любили жадно и молча. Вокруг них была жестокая зима.

Забегая слегка вперед, не могу не привести тут хоть несколько строк из критического отклика на этот эренбурговский роман, появившегося 18 мая 1934 года на страницах «Литературной газеты»:

В романе И. Эренбурга люди потерялись в хаосе новостройки, они заблудились в канавах, экскаваторах и кранах. Такая странная вещь в романе приключилась не только с «отрицательными» типами, но и «положительными». А это уже клевета… Можно без труда доказать, что это произведение является апологией австро-марксистской брехни о «пятилетке, построенной на костях ударников».

(А. Гарри. «Жертвы хаоса». «Литературная газета», 18 мая 1934 г.)

Обвинение в клевете теперь уже можно легко оспорить. Вероятно, автор романа не согласился бы и с тем, что его роман «является апологией австро-марксистской» точки зрения на сталинские методы индустриализации страны. Но то, что металлургический гигант в романе Эренбурга возводится «на костях ударников» (и не только ударников), и в самом деле можно доказать без труда.

Недаром Бабель, читавший роман в рукописи, дочитав очередную порцию, как рассказывает об этом Эренбург в своих мемуарах, то и дело повторял: «Ну, если напечатают, это будет чудо…»

Чудо, однако, произошло.

Природу этого чуда Эренбург – в тех же своих мемуарах – объяснил так:

В тридцатые – сороковые годы судьба книги порой зависела от случайности, от мнения одного человека. Это было лотереей, и мне повезло – несколько месяцев спустя я получил длинную телеграмму от издательства: высылают договор, поздравляют, благодарят.

(Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Том первый.  М. 1990. Стр. 562.)

Надо ли гадать, кто был тот «один человек», мнение которого решило судьбу эренбурговского романа. Но в этом своем довольно-таки уклончивом объяснении Эренбург слегка лукавит. Ему действительно повезло. Но основой этого его везения был не случайный выигрыш в лотерее, а удачный, я бы даже сказал, хорошо рассчитанный – хоть и рискованный – шахматный ход.

Закончив роман, 11 марта 1933 года Эренбург дипломатической почтой отправил рукопись – единственный беловой экземпляр – С. И. Гусеву, которого, видимо, по старой памяти числил заведующим отделом печати ЦК ВКП(б), кем тот в это время уже не был. Сергей Иванович Гусев (это была прочно прилепившаяся к нему партийная кличка: настоящее его имя было – Яков Давидович Драбкин) был старым большевиком, в далеком прошлом членом «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», Так что партийный его стаж исчислялся с 1896 года. Таких реликтовых фигур в то время в живых оставалось уже немного, – всех их можно было пересчитать по пальцам, – и дни Сергея Ивановича тоже были уже сочтены. Как раз в это самое время Сталин отправил его в Казахстан. Возвратившись откуда в Москву, он вскоре умер. Похоронили его (замуровали прах) в Кремлевской стене, что, впрочем, потом не помешало загнать его дочь – знаменитую впоследствии мемуаристку Лизу Драбкину на семнадцать лет в лагеря.

Сталин Гусева терпеть не мог. Во-первых, потому что тот был одно время близок с Зиновьевым (исполнял обязанности управляющего делами Северной Коммуны, когда Зиновьев был ее главой). А во-вторых, потому что он был каким-то боком причастен к скандалу вокруг «Повести непогашенной луны» Пильняка.

Эренбург всего этого не знал.

Так или иначе, рукопись его романа к Гусеву не попала. Наркоминдельцы переправили ее в издательство «Советская литература». Кстати сказать, даже не распечатав полученный для передачи Гусеву пакет, работники издательства вполне могли отправить этот пакет в том же нераспечатанном виде в редакционную корзину. Но Эренбург как-никак был специальным корреспондентом «Известий», имя его появлялось на страницах этого советского официоза постоянно. Как автору романа это ему, впрочем, не помогло. Прочитав рукопись, сотрудники издательства вернули ее дочери Ильи Григорьевича Ирине, сказав ей: «Передайте вашему отцу, что он написал плохую и вредную вещь». Отказались печатать роман (даже отрывки из него) и другие редакции – «Молодая гвардия», «Литературная газета». И тогда…

Но тут я опять предоставляю слово самому Эренбургу:

Я решился на отчаянный поступок: напечатал в Париже несколько сот нумерованных экземпляров и послал книги в Москву – членам Политбюро, редакторам газет и журналов, писателям.

(Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Том первый. М. 1990. Стр. 562.)

Вячеслав Попов и Борис Фрезинский, авторы «Хроники жизни и творчества Ильи Эренбурга в документах, письмах, высказываниях и сообщениях прессы, свидетельствах современников», в третьем томе этого уникального издания сообщают:

Составителям известны следующие экземпляры книги:

№ 1. Экземпляр автора…

№ 2. Экземпляр И.В. Сталина…

№ 9. Экземпляр О.Г. и А.Я. Савичей («Дорогим кроликам Саве и Але с любовью. Илья Эренбург: 13/5 1933»)…

№ 13 Экземпляр В.Г. Лидина («Владимиру Германовичу Лидину с любовью Илья Эренбург»)…

№ 33. Экземпляр С.С. Прокофьева («Сергею Прокофьеву дружески. Илья Эренбург. 1933. Париж»)…

№ 400. Экземпляр Е.П. Петрова («Евгению Петровичу Петрову дружески Илья Эренбург»)…

В «Каталоге библиотеки А.М. Горького» (М., 1981) не указан номер экземпляра, подаренного Горькому, но приведен автограф «А.М. Горькому с уважением И. Эренбург: 34, rue Cotanten, Paris»

(Вячеслав Попов, Борис Фрезинский. Илья Эренбург в 1932—1935 годы. СПб. 2001. Стр. 61.)

Итак, отпечатано и разослано было не меньше четырехсот экземпляров. Но судьбу книги, как уже было сказано, решил один человек. И этим «одним человеком» был, разумеется, не обладатель 13-го экземпляра Владимир Германович Лидин, и не обладатель 33-го Сергей Сергеевич Прокофьев, и не обладатель 400-го Евгений Петрович Петров, и даже не Алексей Максимович Горький, а тот, кому изначально предназначался первый из этих нумерованных экземпляров (номинально – второй, поскольку № 1-й автор оставил себе), – Иосиф Виссарионович Сталин.


* * *

30 августа 1934 года Жданов и Каганович отправили Сталину (в Сочи, где он тогда отдыхал) намеченный ими список Правления Союза писателей и состав Президиума.

Фамилия Эренбурга значилась во второй части списка – среди членов Пленума, которых вводить в состав Президиума не предполагалось.

Сталин список в целом утвердил, но в ответном письме (он ответил Кагановичу и Жданову в тот же день) внес в него небольшие коррективы:

СТАЛИН – КАГАНОВИЧУ, ЖДАНОВУ

30 августа 1934 г.

Секретарем правления Союза писателей можно наметить либо Угарова, либо Щербакова… Состав президиума нужно пополнить Каменевым, Демьяном, Юдиным, Эренбургом.

(Сталин и Каганович. Переписка. 1931—1936 гг. М. 2001. Стр. 465.)

В составе членов Пленума, не вошедших в состав Президиума, были – Николай Асеев, Демьян Бедный, Безы-менский, Новиков-Прибой, Пастернак, Шагинян, Вересаев, Маршак, Леонид Соболев, Всеволод Вишневский, Погодин, Тренев, Янко Купала, Павло Тычина, Лахути, Самед Вургун. Тут и будущие лауреаты, и будущие секретари ССП, и делавший на том съезде – сразу после доклада Горького – содоклад о детской литературе С.Я. Маршак. Но ввести в Президиум из всего этого списка Сталин предложил только двоих: Демьяна Бедного и Эренбурга. (Каменев и Юдин не в счет, это – партийные функционеры, а не писатели.)

Демьян, каково бы ни было в тот момент отношение к нему Сталина, оставался культовой фигурой, не только живым классиком, но и символом высших достижений революционной (недавно еще – пролетарской) поэзии. Эренбург же был человек в этой иерархии совсем новый. Никогда прежде он в нее не входил.

Что же побудило Сталина вдруг выдвинуть его в ранг, как потом стали их называть, колонновожатых? Неужели так уж пришелся ему по сердцу только что одобренный им (лучше сказать – разрешенный) роман Эренбурга «День второй»?

Маловероятно.

Естественнее предположить, что причиной этого внезапного возвышения Эренбурга стало его обращение к Сталину с предложением распустить МОРП («Международное объединение революционных писателей») и создать вместо этой узкосектантской (рапповского толка) организации – более широкую и влиятельную, объединяющую всех крупных зарубежных писателей-антифашистов.

Но эта догадка сразу же рушится, поскольку ввести Эренбурга в президиум ССП Сталин распорядился 30 августа, а письмо Эренбурга Сталину с этими его предложениями было написано две недели спустя – 13 сентября.

Тем не менее, с ходу отбрасывать это предположение все-таки не стоит.

Внятно сформулировал эти свои идеи Эренбург действительно только через две недели после окончания писательского съезда. Но в общей форме они, я думаю, и раньше были доложены Сталину.

Доложены, надо полагать, Бухариным.

Бухарин – и раньше, и потом – к своим письмам Сталину, начинавшимся неизменным обращением «Дорогой Коба», имел обыкновение прилагать некоторые письма Эренбурга, адресованные ему, но могущие представлять интерес и для «дорогого Кобы».

К этому не мешает добавить, что письмо Эренбурга Сталину с предложением распустить МОРП отправлено было из Одессы, где в то время был и Бухарин. Там они с Николаем Ивановичем вдвоем, надо полагать, и обсудили эту эренбурговскую идею. Бухарин ее одобрил и посоветовал Илье Григорьевичу изложить ее Сталину.

Сталин на эренбурговское письмо отреагировал мгновенно:

СТАЛИН – КАГАНОВИЧУ

23 сентября 1934 г.

1) Прочтите письмо т. Эренбурга. Он прав. Надо ликвидировать традиции РАПП в МОРПе. Это необходимо. Возьмитесь за это дело вместе со Ждановым. Хорошо бы расширить рамки МОРП а) борьба с фашизмом, б) активная защита СССР) и поставить во главе МОРПа т. Эренбурга. Это большое дело. Обратите на это внимание.

(Сталин и Каганович. Переписка. Стр. 493.)

Каганович, разумеется, эту инициативу Сталина горячо поддержал и тотчас принял ее к исполнению:

КАГАНОВИЧ – СТАЛИНУ

28 сентября 1934 г.

Строго секретно.

Сочи. Сталину.

Целиком согласен с Вашим предложением о МОРП и Эренбурге. Сейчас Жданова нет, он в Ставрополе. Когда он приедет, мы это проведем.

(Там же. Стр. 501—502.)

Не прошло и недели, и Каганович уже докладывает Сталину, что дело двинулось:

КАГАНОВИЧ – СТАЛИНУ

3 октября 1994 г.

Здравствуйте, Дорогой т. Сталин!

1. Вызывали мы представителей Международного объединения революционных писателей. Сейчас они подготовят проект постановления президиума, в котором они должны будут признать, что элементы рапповщины у них имеются и что они этим затормозили привлечение более широких кругов писателей, стоящих на позиции борьбы с фашизмом, войной и за защиту Советского Союза. И из беседы с ними видно, как своевременно Ваше предложение.

В их постановлении должно быть сформулировано прямо о ликвидации МОРПа.

Одновременно готовятся проекты выступления советской делегации, французской и американской с предложением ликвидировать МОРП и собрать совещание, лучше бы всего в Париже, где бы присутствовали и такие писатели, о которых пишет Эренбург. На таком совещании можно было бы создать Оргкомитет по созыву конференции или съезда писателей, стоящих на позициях борьбы с фашизмом, войной и за защиту СССР. Все это неоформленные нигде проекты, которые как только будут готовы, будут посланы Вам или выждут в Москве до совместного с Вами обсуждения.

(Там же.Стр.508—509.)

Проект был серьезный, и Эренбургу в его реализации отводилась едва ли не главная роль. Не только потому, что он был инициатором, можно даже сказать, автором этого проекта.

Роль Горького, как главного вербовщика друзей Советского Союза на Западе, была к этому времени уже практически исчерпана. Он сохранил связи лишь с некоторыми корифеями культурного и интеллектуального европейского истеблишмента (Ролланом, Уэллсом, Жидом). А для осуществления нового сталинского проекта, подсказанного Эренбургом, нужно было налаживать связи с западными писателями новой генерации, с которыми у Горького контактов не было. Лучшей кандидатуры на эту роль, чем Эренбург, Сталину было не найти. Он подходил по всем статьям: жил в Париже (в отличие от Горького, который в это время уже прочно осел в Союзе и практически был «невыездной»), имел обширные европейские связи и, наконец, последнее, самое важное, – был вполне управляем, сохраняя при  этом видимость «беспартийности» и даже некоторой независимости.

В ноябре 1934 года в Париже советский посол передал Эренбургу, что Сталин намерен лично обсудить с ним весь круг вопросов, поднятых в его письме. Но когда Эренбург – в том же месяце – приехал в Москву, намеченная встреча его со Сталиным не состоялась.

Видимо, Сталин, после бесед с писавшим о нем книгу А. Барбюсом (он прибыл в Москву 22 сентября), решил, распустив МОРП, поставить во главе новой организации писателей не И.Э., а Барбюса.

А.И. Стецкий, сообщив И.Э., что намеченная встреча со Сталиным не состоится, предложил надиктовать стенографистке все его соображения о перестройке МОРП, что и было сделано.

(Комментарий Б. Фрезинского. В кн.: Илья Эренбург. На цоколе истории. Письма. 1931—1967. М. 2004. Стр. 137-138.)

Решение Сталина поставить во главе новой организации писателей не Эренбурга, а Барбюса было не лишено смысла. «Для пользы дела» Эренбургу лучше было не засвечиваться, а играть свою (как предполагалось и раньше, ключевую) роль в реализации проекта, оставаясь за кулисами и лишь изредка появляясь на сцене. А для Эренбурга, для его будущей судьбы это сталинское решение было истинным благом. Возглавив не только по существу, но и формально эту новую организацию прогрессивных писателей Запада, он неизбежно превратился бы в партийного (или беспартийного) функционера. И тогда – не сносить бы ему головы, как не сносили ее Михаил Кольцов, Бруно Ясенский и многие другие верные сталинские клевреты.

Ну, а что касается знаменитого международного конгресса писателей в защиту культуры, проходившего в Париже 21—25 июня 1935 года (в нем приняли участие 230 писателей из 35 стран), то он был в полном смысле этого слова детищем Эренбурга. Хотя, как это часто бывает с выросшими детьми, доставил своему «родителю» много горестей, разочарований и разных других отрицательных эмоций.

Сохранилось письмо Эренбурга Бухарину, – не личное письмо, написанное по личным поводам, а скорее официальный документ, что-то вроде доклада, сообщения, донесения, не лишенного, впрочем, и откровенных личных просьб и признаний.

Письмо это показалось Бухарину содержащим столь важную информацию, что он счел нужным переслать его Сталину. (На что автор послания, может быть, и не рассчитывал.)

Начиналось оно без обращения, что уже само по себе подчеркивало, с одной стороны, официальный его характер, а с другой – выдавало скопившееся в душе автора раздражение:

Вы были до некоторой степени свидетелем того, как этот конгресс родился. Частично Вы толкнули меня на это дело. Прибегаю к Вашей помощи: Вы втащили, помогите выйти. Вы наверно знаете, с какими трудностями собрался этот конгресс. Барбюс писал мне письма, обвиняя в «саботаже, измене» и пр. Конгресс родился буквально у меня на квартире, где собирался десяток французских и немецких писателей, его подготовивших. Я хотел расширить рамки, избегать морповских «земляков». Меня обвиняли в том, что я «интригую» и пр. Москва, несмотря на мои вопросы, молчала. Я все же продолжал работу, хотя для меня этот конгресс был бедствием. Я считал своим долгом довести его до конца. Еще накануне за два дня до открытия съезда мне приходилось уговаривать Жида и др., которые в последнюю минуту хотели отказаться. Во время съезда должен был опять-таки удерживать его, да и некоторых других французских писателей, нам дружественных, от прямого или косвенного выступления против нас.

(Эренбург – Бухарину о Парижском конгрессе в защиту культуры.Большая цензура. М. 2005. Стр. 382.)

И дальше – на протяжении всего письма – такие же отчаянные жалобы на то, как мешали ему вести его тонкую, сложную работу, как тупо, топорно, неуклюже действовали официальные советские организаторы конгресса, каким бездарным, только вредившим делу был состав советской делегации.

Делегация состояла из десяти человек. Писателей, известных на Западе, из них было только два – А.Н. Толстой и Всеволод Иванов. (Не считая самого Эренбурга, который для собравшихся был, как он сам себя аттестовал, – «полупарижанин».) Из остальных разве что только имя Михаила Кольцова было кое-кому известно. (Да и то как журналиста, а не писателя.)

Никто из западных участников конгресса понятия не имел, кто такие – Анна Караваева, Киршон, Панферов, Тихонов, Луппол, Щербаков. Двое последних не то что на Западе, но и в Советском Союзе как писатели были неизвестны. Да они и не были писателями. Литературовед и историк Иван Капитонович Луппол в то время был директором Института мировой литературы им. Горького. Александр Сергеевич Щербаков – партийный функционер, в недалеком будущем весьма видный. Но для западных интеллектуалов, что называется, – «пусто-пусто».

Как видно из этого списка, делегация составлялась из персон, удельный вес которых определялся тем местом, которое каждый из ее членов занимал в официальной советской табели о рангах. Не только «гамбургский счет», но и просто степень известности данного лица в расчет не принимались.

Поначалу предполагалось, что в составе делегации будут Горький и Шолохов. Но они (по разным причинам) в Париж не приехали. Лишь в последний день заседания конгресса эту тупую ситуацию слегка изменило появление Бабеля и Пастернака. (О том, как и почему они там появились, – чуть позже.)

Сталин, как мы знаем, идею Эренбурга создать вместо сектантского, рапповского МОРПа широкий фронт писателей-антифашистов – понял и оценил. Конгрессу, на который отправлялась эта делегация, он придавал исключительно важное значение. Когда ему сообщили, что западные участники конгресса недоумевают, почему среди членов советской делегации нет Пастернака, он распорядился немедленно отправить «небожителя» в Париж. И распоряжение это было дано в форме прямо-таки военного приказа:

…К нам на дачу приехали из Союза писателей просить Бориса Леонидовича срочно выехать на конгресс. Он был болен и наотрез отказался, но отказ не приняли и продолжали настаивать на поездке. Пришлось ехать в Москву, чтобы позвонить секретарю Сталина Поскребышеву и просить освобождения от поездки. При этом телефонном разговоре я присутствовала. Борис Леонидович отговаривался болезнью, заявил, что ехать не может и не поедет ни за что. На это Поскребышев сказал: «А если бы была война и вас призвали – вы пошли бы?» – «Да, пошел бы». – «Считайте, что вас призвали»… На другой день после разговора с Поскребышевым, почему-то ночью, за Борисом Леонидовичем в Загорянку пришла машина. Мне не позволили его проводить, я волновалась, объясняла, что он болен и его нельзя отпускать одного. Мне отвечали, что его везут одеваться в ателье, где ему подготовили новый костюм, пальто и шляпу… Это было неудивительно: в том виде в котором ходил Борис Леонидович, являться в Париж было нельзя.

(З.Н. Пастернак. Воспоминания. В кн.: Борис Пастернак. Второе рождение. М. 1993. Стр. 281—282.)

Таким же спешным порядком был отправлен в Париж и нелюбимый Сталиным Бабель.

Все это говорит о том, что Сталин был крайне заинтересован в том, чтобы советские писатели, приехавшие на конгресс, произвели на своих европейских коллег должное впечатление. То есть чтобы делегация советских писателей на этом конгрессе состояла из людей известных и влиятельных. А состав этой делегации он, надо полагать (такой уж у него был обычай), не только утверждал, но и формировал сам, лично. Как же он мог, если даже и не составить, то хоть утвердить делегацию, на 80% состоящую из безликих номенклатурных фишек?

Чтобы ответить на этот вопрос, мне придется сделать небольшое отступление в год 1920-й.

В том году В.Д. Бонч-Бруевич принял решение выселить К.С. Станиславского из его родового особняка, поскольку особняк этот ему (Бончу) понадобился для кремлевской автобазы. Луначарский написал по этому поводу Ленину душераздирающее письмо, в котором объяснял, кто такой Станиславский, и умолял дать возможность великому режиссеру закончить свои дни в его родовом особняке. Ленин сперва склонен был пойти в этом вопросе Луначарскому навстречу. Но Бонч заупрямился. Вопрос СЕМЬ РАЗ обсуждался на заседаниях Малого Совнаркома. Чаша весов склонялась то в сторону Луначарского, то в сторону Бонча. Наконец было принято постановление:

1. Решение о выселении Станиславского из его особняка утвердить.

2. Учитывая роль и значение Станиславского в искусстве, предоставить ему помещение таких же размеров и такого же качества

Ленин это постановление подписал, и Станиславский был переселен в тот дом в Леонтьевском переулке, где и прожил до конца своих дней.

Решение, согласитесь, совершенно идиотское. Не проще и не разумнее ли было подыскать и реквизировать для автобазы Кремля какой-нибудь другой дом? Но Ленину эта простая мысль почему-то в голову не пришла. А ведь он, как к нему ни относись, идиотом все-таки не был. И все невыгоды (моральные, политические) такого идиотского решения не мог не сознавать.

Почему же он его принял?

А потому, что он уже был заложником им самим созданной системы. Система же диктовала свои жесткие условия: Станиславского обижать было нельзя, но и Бончу отказать в его притязаниях тоже было уже невозможно.

Вот так же и Сталин, составляя (утверждая) список правления и президиума Союза писателей, по одним соображениям распорядился ввести в него Эренбурга, по другим – Демьяна Бедного, по третьим – Юдина, по четвертым – Каменева. (Каменева он терпеть не мог, но на его кандидатуре настаивал Горький, который в тот момент ему был еще нужен.)

Так же был сформирован и состав советской делегации на Парижском конгрессе. По одним соображениям в нее надо было включить Анну Караваеву, по другим – Киршона, по третьим Панферова. А когда Андре Жид собрался идти в советское посольство, чтобы уговаривать посла (Потемкина) пополнить делегацию Бабелем и Пастернаком, Сталин тут же скомандовал срочно отправить в Париж обоих. Болен – не болен, какая разница. На войне как на войне. «Считайте, что вас призвали».

Эренбург в этом механизме принятия сталинских решений тогда еще не разбирался. Он искренне считал, что этот неудачный состав делегации – плод чьей-то (отнюдь не сталинской) некомпетентности. Посоветовались бы с ним, все было бы иначе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю