412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Если бы Пушкин… » Текст книги (страница 37)
Если бы Пушкин…
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:29

Текст книги "Если бы Пушкин…"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 53 страниц)

3

Повесть Владимира Войновича «Мы здесь живем», ставшая его литературным дебютом, увидела свет в первом номере журнала «Новый мир» за 1961 год.

Тут надо сказать несколько слов об общественной и литературной атмосфере тех лет.

После смерти Сталина и XX партийного съезда, на котором как гром среди ясного неба грянул знаменитый разоблачительный доклад Хрущева, общество, вмерзшее в лед сталинской «полярной преисподней», стало слегка оттаивать. Прежде всего, как оно всегда бывало в России, это проявилось в литературе.

Не случайно именно в это время прорезались в ней новые голоса, зазвучали новые, дотоле никому не ведомые имена, мгновенно привлекшие к себе читательский интерес и сразу занявшие свое место на литературном Олимпе. Среди этих имен были давно уже сложившиеся писатели и поэты, которые не могли прорваться к читателю в предшествующую эпоху (Александр Солженицын, Юрий Домбровский, Борис Слуцкий, Наум Коржавин). Но были и совсем молодые, делающие в литературе самые первые свои шаги (Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Георгий Владимов, Виталий Семин – называю первые приходящие на ум имена).

Нельзя сказать, чтобы все это происходило так уж гладко. Забитая наглухо стальная дверь, преграждающая доступ к читателю всего мало-мальски свежего и правдивого, не спешила распахиваться настежь. Она лишь слегка приоткрылась, образовав небольшую щель. Но и щели этой оказалось довольно, чтобы обстановка в литературе круто переменилась.

Впрочем, не так уж и круто. Власть и ее идеологическая обслуга изо всех сил старались сузить эту – и без того узкую – щель и даже, если удастся, снова захлопнуть, закрыть, законопатить дверь наглухо. Злобным нападкам подвергался не только каждый появляющийся свежий, живой голос, но и ставшие возвращаться в литературу творения писателей и поэтов, в сталинские времена искусственно из нее выброшенные. Еще долгое время оставались неупоминаемыми имена Мандельштама, Цветаевой, Ходасевича, Гумилева, Волошина. А нещедро выходившие книги в прошлом репрессированных, а теперь реабилитированных писателей-прозаиков, бывших некогда классиками советской литературы (Бабеля, Пильняка, Артема Веселого, Ивана Катаева), официозной критикой неизменно встречались в штыки. Не говоря уже о том, что каждая такая книга предварялась предисловием, в котором перечислялись все идеологические грехи издаваемого «классика» и объяснялось, насколько он чужд и даже враждебен лучшим завоеваниям советской литературы.

Все это я говорю к тому, чтобы у читателей, для которых те времена уже давняя история, не сложилось ошибочного представления, будто прорваться к читателю и тем более занять в тогдашней официальной литературе свое место молодому писателю было так уж просто. Ох как не просто! Даже в таком либеральном, самом «прогрессивном», как тогда считалось, журнале, как «Новый мир» Твардовского. В «Новом мире», пожалуй, даже еще труднее, чем в других, не столь «прогрессивных» журналах: положение самого почитаемого, чуть ли не единственного, превратило этот журнал в некий бастион хорошего вкуса, высоких литературных критериев и привило его сотрудникам известное высокомерие, граничащее с нескрываемым снобизмом.

Учитывая все эти обстоятельства, можно с уверенностью сказать, что Войновичу удалось прорвать неизбежные для каждого входившего в то время в литературу рогатки – просто на удивление легко.

Он пришел в этот – повторяю, самый почитаемый, самый престижный, самый недоступный для молодого автора – журнал, что называется, с улицы. Редактор отдела прозы Анна Самойловна Берзер, к которой ему удалось проникнуть, холодно предложила никому не известному, начинающему автору, как это полагалось в таких случаях, оставить рукопись у секретаря. Но молодой, никому не известный, пришедший с улицы решительно от этого отказался.

Тут я не могу удержаться от соблазна рассказать небольшой, но выразительный эпизод редакционной жизни, действующим лицом которого был я сам. Дело было в том же «Новом мире». Правда, в более поздние времена: в «Новом мире» уже без Твардовского. Я, как и некоторые другие мои коллеги, рецензировал там рукописи из так называемого самотека и вот однажды, явившись в редакцию с очередной пачкой готовых рецензий, услыхал такой телефонный разговор. Говорила вахтерша, судя по всему, с каким-то автором, интересующимся судьбой своей рукописи:

– Сколько времени, как сдавали? Полтора месяца? Значит, скоро будет ответ… Скоро получите… Ждите… Пишут… Какой ответ? Отрицательный… Это уж я вам не могу сказать почему. Там все, что надо, вам напишут. Знаю только, что отрицательный…

Повторив все это еще несколько раз, она положила трубку. Я спросил у нее фамилию звонившего. Фамилия, как я и ожидал, была мне знакома. Она принадлежала одному из тех бедолаг, чьи рукописи я только что читал.

Вахтерша не ошиблась: рецензия моя на его повесть и в самом деле была отрицательная.

Я поинтересовался:

– А почему вы так уверены, что ответ будет отрицательный?

Она невозмутимо ответила:

– А у нас положительных не бывает.

Увы, она была права. Даже во времена Твардовского нужно было какое-то поистине необыкновенное стечение обстоятельств, чтобы рукопись из самотека легла на стол редактора отдела прозы, а уж тем более благополучно прошла все последующие рогатки (зав. отделом, ответственный секретарь, редколлегия, главный редактор и, наконец, цензор). Только после всех этих мытарств и треволнений молодой автор мог надеяться открыть однажды новенькую, пахнущую типографской краской книжку журнала и с вожделением прочесть там в оглавлении свою фамилию.

Всех подробностей этой редакционной кухни молодой Войнович тогда еще, понятно, не знал. Но кое-какой опыт хождения по редакциям у него уже был, и он не сомневался, что, если он оставит рукопись у секретаря, она будет зарегистрирована, а потом отправлена на рецензию какому-нибудь «внутреннему рецензенту», в результате чего после нескольких месяцев ожидания он получит неизменно отрицательный ответ, сопровождаемый стереотипными советами больше читать классиков и упорнее работать «над языком». Поэтому оставлять рукопись у секретаря он решительно отказался. Он сказал:

– Я вас очень прошу прочтите мою рукопись сами.

Анна Самойловна, впоследствии ставшая его первым редактором, а потом даже близким другом, ответила, что у нее нет времени самой читать все рукописи.

– Тогда прочтите десять страниц, – предложил он. – Если одиннадцатую вам читать не захочется, вернете мне рукопись молча.

Через неделю – в сентябре 1960 года – Войнович получил телеграмму с просьбой зайти в редакцию «Нового мира». Рукопись к тому времени была уже прочитана всеми членами редколлегии, включая Твардовского, и поставлена в ближайший номер. И перед молодым, начинающим, никому не известным автором даже еще и извинились, что не смогут (не успевают) поставить его повесть в предыдущий номер, поскольку тот уже сверстан.

Появившись на страницах «Нового мира», повесть сразу была замечена критикой. На нее тотчас откликнулся статьей в «Литературной газете» Владимир Тендряков – писатель, известный своей суровой честностью и нелицеприятностью. Статья его выразительно называлась: «Свежий голос есть!»

Эта и в самом деле свежая, но во многих отношениях далеко не совершенная повесть была переведена на несколько языков. А вскоре опубликованные на страницах того же «Нового мира» рассказы Войновича «Хочу быть честным» и «Расстояние в пол километра» заметили и отметили добрыми словами – кто в печати, кто в устных отзывах – такие корифеи тогдашней нашей литературы, как Илья Эренбург, Василий Гроссман, Самуил Маршак, Константин Симонов, Павел Нилин…

Были, однако, не только пироги и пышки, но и синяки и шишки. Вскоре появилась статья видного тогдашнего критика М. Гуса «Правда эпохи и мнимая объективность», в которой о Войновиче говорилось, что действительность он изображает приземленную, безрадостную и вообще придерживается «чуждой нам поэтики изображения жизни как она есть».

Особенно большой скандал вызвала повесть Войновича «Хочу быть честным». Главный идеолог страны Леонид Ильичев, игравший при Хрущеве ту же роль, какую при Сталине играл Жданов, разнес эту повесть на каком-то высоком совещании в пух и прах, после чего в центральных газетах («Известия», «Труд», «Строительная газета») появились статьи и заметки за подписями знатных строителей, сталеваров и прочих героев труда под такими красноречивыми заголовками: «Точка и кочка зрения», «Это фальшь!», «Литератор с квачом» (квач – это кисть, которой размазывают деготь).

Я думаю, что даже совсем молодым сегодняшним читателям, весьма приблизительно представляющим себе тогдашнюю литературную обстановку, не придет в голову, что такая противоречивость оценок связана с тем, что Твардовский, Тендряков, Эренбург, Гроссман, Маршак и Нилин сосредоточили свое внимание на достоинствах первых повестей и рассказов Войновича, а Леонид Ильичев и Михаил Гус на столь же реальных их недостатках. В том-то как раз и состоит весь комизм этой коллизии, что злобную ярость официозной критики вызвали именно те сразу бросающиеся в глаза черты и особенности ранней прозы Войновича, благодаря которым она пришлась по душе Твардовскому, Эренбургу, Гроссману, Маршаку, Нилину, Тендрякову, Борису Слуцкому…

Тут надо отдать должное чутью всех этих Ильичевых, Гусов и им подобных – их поразительному, безошибочному чутью на художественную правду, в каких бы малых дозах эта правда ни присутствовала в том произведении, на которое было нацелено их недреманное око.

В произведении истинного художника правда всегда «вылезет». Иногда даже вопреки запланированной автором концепции, вопреки его (еще одно любимое словцо советских критиков) идейной установке. Эта правда неизбежно проявится – если не в сюжете книги, не в композиции, не в других ее структурных особенностях, так в каких-нибудь деталях, частностях, живых подробностях, выхваченных прямо из жизни.

Художник (даже очень крупный художник) может быть в плену ложной идеи, ложной концепции, ложного – навязанного ему или им самим себе заданного – понимания постигаемой и изображаемой им реальности. Но в процессе создания художественного произведения участвует не только сознание художника, но и его подсознание – его эмоциональная память, весь запас его подспудных, не всегда им осознаваемых жизненных впечатлений, тайных индивидуальных склонностей и отталкиваний, симпатий и антипатий. В истинно художественном произведении всегда так или иначе сами собой проявятся все свойства личности художника, даже те, которые он постарается утаить. А если не проявятся, если сознательная «идейная установка» подавит, подчинит себе «нежелательные», не укладывающиеся в ее жесткие рамки черты и свойства души художника, произведение окажется неживым, мертворожденным, не содержащим в себе ни единой живой клетки того, что называют художественностью.

Для истинного художника такая задача неимоверно трудна. Талант – это, как говорил Маяковский, такая «пресволочнейшая штуковина», что совладать, справиться с ним человеку, наделенному этим даром, просто не под силу. Как ни старайся, «уши» все равно вылезут.

Очень наглядно это проявилось в первой, как я уже говорил, еще далеко не совершенной повести Войновича «Мы здесь живем».

4

Никаких устоев сотрясать этой своей повестью Войнович не собирался, ни на какие официальные святыни покушаться даже и в мыслях не держал. Но «уши» – то и дело вылезают:

– А шпаргалки у тебя есть?

– Нет. Я думаю без шпаргалок.

– Чудак ты, Гошка. Кто же сочинения без шпаргалок пишет? А насчет устного экзамена я тебе вот что скажу. Самое главное – это уметь отличать положительного героя от отрицательного.

– А как же их отличить?

– Это очень просто. Вот ты, например, отрицательный. Ты, правда, не пьешь, не воруешь, не делаешь фальшивые деньги, но дураки – они тоже отрицательные.

– А ты положительный?

– Я положительный.

– Из чего это видно?

– А вот считай! – Анатолий стал загибать пальцы. – Комсомолец не хуже тебя. После окончания средней школы откликнулся на призыв. Добровольно поехал осваивать целинные земли. Имею почетную грамоту и медаль за освоение…

– А вот Яковлевна говорит, что ты, когда в хату входишь, ноги не вытираешь.

– Насчет ног это верно, – признался Анатолий.

Из короткого этого диалога видно, что не только сам автор, но даже и его герои с явной иронией относятся к самой идее деления литературных героев на положительных и отрицательных. А главное – к краеугольному положению официальной советской эстетики, согласно которому положительный герой должен обладать всеми полагающимися ему по штату достоинствами, начиная с послужного списка и кончая неукоснительно соблюдаемыми правилами общежития. Ирония эта состоит не только в том, что один из собеседников (Гошка) решительно отказывает своему другу (Анатолию) в праве считаться положительным героем только лишь на том основании, что тот, входя в хату, не вытирает ног. Гораздо выразительнее в этом смысле реплика Анатолия: «Дураки – они тоже отрицательные». Дураком же он считает Гошку как раз потому, что тот ведет себя именно так, как по всем канонам и полагается себя вести самому что ни на есть положительному герою.

Однако – ирония иронией, а в самый центр этой своей повести Войнович поместил как раз вот такого «дурака».

Главный герой его повести (вот этот самый Гошка, который не желает писать сочинение по шпаргалке) не только на экзаменах, но и во всех других жизненных ситуациях ведет себя даже не просто как положительный, а прямо-таки как идеальный герой:

В этот день Гошке не повезло. С утра он проколол заднюю камеру и, пока менял колесо, другие сделали уже по две ходки… Смонтировав колесо, Гошка гонял машину на полной скорости, чтобы догнать других, но тут новая неприятность – сломался комбайн.

Когда Гошка в конце дня подъехал к весам, на них стояла машина из Кадырской автобазы. Шофер, здоровенный парень с выпирающей под майкой грудью, размахивая руками, спорил о чем-то с Санькой.

– Вот, – сказал он подошедшему Гошке, – на принцип идет. Одну ходку говорю. За свое, что ли, боишься?

Сев в кабину, он сердито хлопнул дверцей, так что весы ходуном заходили, и укатил.

«Здорово Санька его, – въезжая навесы, подумал Гошка, – какой умный, ходку ему».

Санька поставила рычаг весов на защелку и, посмотрев в свой блокнотик, сказала неуверенно:

– Гоша, я тут что-то напутала. У тебя шесть ходок только?

– Правильно, – сказал Гошка. – Шесть…

– Ну ладно, – сказала Санька и стала заполнять путевку. – Восемь ходок хватит?

– Ты что? – Гошка вырвал путевку из ее рук. – Не надо…

– Как хочешь! – Санька обиженно поджала губы. – Я хотела как лучше.

Санька – не такая, как все другие девчата в деревне Поповка. Не такая, как, например, Лизка, у которой только и забот, что выйти замуж, получить полдома, полагающиеся молодоженам, купить «шифоньер» да красивый матерчатый коврик, на котором изображены непроходимые джунгли и полосатый тигр с оскаленной пастью. Санька – совсем другая. Она – особенная. Ее мечта – не замужество, не обзаведенье, а – любовь. Настоящая, какая бывает только в книгах. Но вот даже Саньке ее возлюбленный Гошка странен и непонятен, даже ее он поражает своей выходящей из ряда вон праведностью.

Гошка и во всех иных случаях ведет себя так, как полагается идеальному герою, сконструированному по всем канонам социалистического реализма. Вкалывает денно и нощно, не ожидая никаких наград и поощрений. Добровольно отказывается от полагающегося ему по закону отпуска на подготовку к экзаменам, потому что понимает: председатель колхоза не дает ему отпуска не из вредности, а потому, что не хватает у него рабочих рук – идет посевная.

Да и председатель этот тоже разве что только не совсем обычной фамилией (Пятница) отличается от множества других председателей колхозов, сконструированных по тем же освященным официальной советской эстетикой канонам социалистического реализма. Немолодой, бесконечно усталый человек, думающий только о деле и из всех мыслимых привилегий, полагающихся ответственному работнику, пользующийся только одной, о которой позже так проникновенно скажет незабвенный Егор Кузьмич Лигачев: единственной привилегией работать по четырнадцать часов в сутки. И биография у этого председателя самая что ни на есть подходящая: герой Гражданской войны, бывший боец Первой конной, получивший свой старый, потертый орден Боевого Красного Знамени из рук самого Буденного.

По тем же проверенным, десятилетиями складывавшимся, хорошо отработанным канонам социалистического реализма сконструирована и сюжетная основа повести. Деревенским жителям, труженикам села и давно сюда приехавшим и прочно прижившимся здесь молодым ребятам-целинникам противопоставлен городской интеллигент, «гастролер», пустобрех и белоручка Вадим. (Тот самый, за которого потел в шахте его лирический герой.)

О том, как поведет себя только что приехавший в Поповку Вадим и каким пшиком, каким постыдным фиаско завершится романтический порыв, приведший его на целину, известно заранее, с самого первого его появления на страницах повести.

При первой же встрече с Вадимом председатель колхоза Пятница говорит ему:

– К нам сюда многие приезжают. – Он выдержал паузу. – Потом уезжают. Я для них в конторе расписание поездов повесил. Будет нужда, заходи, посмотришь.

Старый буденновец как в воду глядел. Покантовавшись некоторое время в Поповке и убедившись, что эта жизнь не для него, Вадим решает вернуться в Москву, вызывая этим своим решением всеобщее презрение:

– Значит, уезжаешь?

– Уезжаю, – сказал Вадим и сделал шаг в сторону дороги. – Извини.

– Ничего, я не тороплюсь, – сказал Анатолий, загораживая дорогу, – приятно иногда поговорить с образованным человеком… Зачем ты сюда приехал?

Вадим задумался.

– Ну, видишь ли… мне кажется… Я приехал сюда, чтобы делать здесь то, что все. И ты, и я, и Гошка. Все мы здесь делали одно общее дело, и никакой разницы в этом между нами нет.

– Есть разница, Вадим, – сказал Анатолий. – Разница в том, что ты приехал сюда опыт получать, а мы здесь живем.

Последняя реплика Анатолия стала названием повести. А чтобы глубинный смысл ее не пропал для читателя втуне, автор возвращается к ней еще раз, завершая свое повествование такой – уже откровенно символической – сценой:

Было тепло. Таяло. Следы автомобильных колес пожелтели. Гошка остановил машину возле дорожного щита, что стоял на обочине, и, подойдя к нему, долго смотрел на прямые крупные буквы, которыми было написано одно слово: «ПОПОВКА».

Потом нашарил в кармане угловатый осколок мела и написал внизу: «МЫ ЗДЕСЬ ЖИВЕМ. Г. ЯРОВОЙ».

Впереди послышался шум моторов. Гошка посмотрел на свою надпись и стер ее рукавом. Шум нарастал. По дороге в сторону Актабара шли машины, груженные хлебом.

Справедливости ради надо отметить, что неприязнь Гошки и Анатолия Вадим отчасти заслужил некоторыми не слишком привлекательными чертами своего характера и даже некоторыми своими не слишком благовидными поступками. Но вся штука в том, что неприязнь эта у них возникла задолго до того, как этим и в самом деле не слишком привлекательным свойствам Вадимовой натуры автор дал возможность проявиться. Тут у Гошки, у Анатолия, у других героев повести безошибочно сработало их пролетарское, классовое чутье. Совершенно также, как некогда оно сработало у истинного пролетария Морозки по отношению к «гнилому интеллигенту» Мечику в стоящем у самых истоков социалистического реализма романе Александра Фадеева «Разгром»:

Сказать правду, спасенный не понравился Морозке с первого взгляда.

Морозка не любил чистеньких людей. В его жизненной практике это были непостоянные, никчемные люди, которым нельзя верить.

Этим неприязненным мыслям Морозки можно было бы не придавать особого значения, если бы не финал романа. Если бы в конце не выяснилось неопровержимо, что безошибочное классовое чутье Морозку не подвело.

Финал повести Войновича так же неопровержимо доказывает, что такое же верное и безошибочное классовое чутье не подвело ни бывшего бойца Первой конной председателя колхоза Пятницу, ни бригадира Гурия Макаровича Гальченко, в бригаду которого на первых порах был направлен Вадим:

– Шо погано в Поповки, то погано, я и сам могу сказать. От дывысь. Утром я встаю, трэба дров наколоть, пичку разтопыть, тут тоби и дым, копоть, вся посуда в сажи. Нэ то что газ. Ты його включив, и вин нэ дымыть, нэ коптыть. У нас такого нэма. Погано? Погано. В бани трэба помыться, сам за водой сходы, сам опять пичку разтопы, поки всэ зробышь, так потом умоешься. Тож погано. Та шо там казать. Другый раз ночью, извини за выражения, на двир сходыть трэба, так як згадаешь, шо бигты через огород, а на вулыци холодно – витэр, мороз, а ще хуже – грязь, та думаешь: хай воно всэ провалиться!.. Погано у нас в Поповки, так?

– Ну так, – неуверенно подтвердил Вадим.

– А вот сказали б мени зараз: «На тоби, Гальченко, в Москви квартиру из четырех комнат, на тоби ванную, на тоби телефон», – ни за шо б нэ поихав. Ты Москву за шо любышь? За ванну та телефон. А шоб в Москви ничого этого нэ було, а було в Поповки?.. А я вот нэ знаю, за шо я Поповку люблю. Всэ наче тут погано, а никуды нэ пойду…

Откуда, собственно, взял Гурий Макарович, что Вадим любит Москву только за то, что там – ванна да телефон? А очень просто: он «вычислил» его по тем же «классово чуждым» признакам, по каким Морозка сразу раскусил Мечика. И тот и другой – чистенькие. Не в каком-нибудь там метафорическом, переносном, а в самом что ни на есть прямом, буквальном смысле этого слова.

Все это неопровержимо подтверждает, что повесть Войновича задумывалась и сочинялась как произведение, целиком укладывающееся в жесткие рамки соцреалистического канона. Казалось бы, при такой – заранее заданной – расстановке сил и при таком – опять-таки, заранее запланированном – развитии сюжета автору было не то что трудно, а прямо-таки невозможно из этих жестких рамок выпрыгнуть. Он и не выпрыгнул. Но «уши» как я уже говорил, то и дело вылезают. И даже не только «уши». Читая повесть, постоянно ощущаешь, что автору не то что тесно в этих рамках, а просто невыносимо.

Нельзя сказать, чтобы под напором живых, непридуманных жизненных реалий этот жесткий каркас повести с треском развалился. Чего нет, того нет. Слишком уж он еще прочен, этот каркас. Но буквально на каждом шагу пресловутые «рамки» не то чтобы трещат, а просто исчезают. Словно растворяются в воздухе.

Иногда даже возникает подозрение, что автор вместо традиционной соцреалистической повести подсовывает нам пародию на такую повесть.

Вот, скажем, председатель Пятница объясняет Гошке, почему не может дать полагающийся тому по закону отпуск:

– Какой тут, милая моя, закон, – вздохнул председатель. – Мне вон каждый день звонят из района: «Почему задерживаешь строительство? Почему опаздываешь с посевной?» А я что им скажу? Скажу, что я всех шоферов в отпуск отправил? Так по-твоему?

– Но мне же…

– Что – тебе же? Экзамены надо сдавать? Знаю. А как на войне? Я в Отечественной, конечно, не участвовал, а вот в Гражданскую у нас знаешь, как было?

– Знаю, – сказал Гошка, – вы по трое суток с коней не слезали.

– Откуда ты знаешь? – удивился председатель.

– Вы мне это десять раз рассказывали.

Один легкий штрих – и вылепленный, казалось бы, по всем канонам соцреализма председатель колхоза Пятница оказывается вдруг фигурой комической, пародийной: чем-то вроде персонажа Аркадия Райкина, который, рассказывая о своих переживаниях на футбольном матче, неожиданно заключает: «И огородами, огородами – ушел к Котовскому».

Но этим единственным – хотя и выразительным – штрихом Войнович не ограничивается. Рядом ложится другой штрих, уже не такой безобидный, резко высвечивающий фигуру председателя с новой, совсем уже неожиданной для нас стороны:

…Пришел председатель. В последние дни его мучили приступы ревматизма, и он ходил опираясь на палку. Увидев незнакомого молодого человека, председатель решил, что это, должно быть, из обкома комсомола. «Опять какая-нибудь проверка», – недовольно подумал он. Однако он никак своего недовольства не проявил и, протянув гостю руку, представился:

– Пятница.

– Корзин, – ответил парень. Потом подумал и уточнил: – Вадим.

– Культуру проверять? – полуутвердительно спросил Пятница.

– Нет.

«Заливает», – подумал Пятница и на всякий случай стал рассказывать приезжему, какая работа по части улучшения культурно-просветительной работы ведется в Поповке и в целом по колхозу.

Знакомый, примелькавшийся образ горящего на работе и не сомневающегося в высоком смысле своего труда старого энтузиаста вдруг исчез. В казавшейся нам только что сусальной, отчасти даже плакатной фигуре вдруг проглянули совсем другие черты: затаенный, давно уже ставший привычным, ни на миг не отпускающий председателя страх перед какой-нибудь очередной ревизией – то ли из обкома комсомола, то ли еще откуда повыше.

Из этого «зерна» позже у Войновича вырастет монументальный образ совсем другого председателя колхоза – Голубева, одного из главных действующих лиц его романа «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина».

Конечно, этот Голубев от благостного председателя Пятницы отличается сильно. Не меньше, чем все колхозы, лежащие в той округе, куда приземлился со своим самолетом Чонкин, отличаются от колхоза, в котором подвизается бывший буденновец Пятница:

Здешний колхоз называется «Красный колос», а тот – имени Ворошилова. В «Ворошилове» за последние два года сменилось три председателя: одного посадили за воровство, другого за растление малолетних, а третий, которого прислали для укрепления, сперва немного поукреплял, а потом как запил, так и пил до тех пор, пока не пропил личные вещи и колхозную кассу, и допился до того, что в припадке белой горячки повесился у себя в кабинете, оставив записку, в которой было одно только слово «эх» с тремя восклицательными знаками. А что это «Эх!!!» могло означать, так никто и не понял.

О том, что же оно все-таки означало, это загадочное «Эх!!!», автор нам так и не сообщает. Но кое-какие догадки на этот счет у нас тем не менее возникают. Возникают они сразу же, как только от рассказа о покончившем с собой председателе колхоза имени Ворошилова автор переходит к описанию умонастроений и душевного состояния председателя колхоза «Красный колос».

В последнее время пил председатель часто и много, не хуже того, что повесился в Старо-Клюквине. Одни считали, что он пил, потому что пьяница, другие находили, что по семейным причинам. Семья у председателя была большая: жена, постоянно страдавшая почками, и шестеро детей, которые вечно ходили грязные, вечно дрались между собой и много ели.

Все это было бы еще не так страшно, но, как на грех, дела в колхозе шли плохо. То есть не так чтобы очень плохо, можно было бы даже сказать – хорошо, но с каждым годом все хуже и хуже…

Председатель тяжело переживал создавшееся положение, не понимая, что не он один виноват в этом. Он все время ждал, что вот приедет какая-нибудь инспекция и ревизия, и тогда он получит за все, сполна. Но пока что все обходилось. Из района наезжали иногда разные ревизоры, инспекторы и инструкторы, пили вместе с ним водку, закусывали салом и яйцами, подписывали командировочные удостоверения и уезжали подобру-поздорову. Председатель даже перестал их бояться, но, будучи человеком от природы неглупым, понимал, что вечно так продолжаться не может и что нагрянет когда-нибудь Высшая Наиответственнейшая Инспекция и скажет свое последнее слово.

Ничем, ну решительно ничем не похож председатель Голубев на героя Гражданской войны Пятницу Тот и не пьет, и семейные его обстоятельства не имеют с голубевскими ничего общего. Общее между ними только одно: постоянная зависимость от высших инстанций, которые в любой момент могут наслать на них какую-нибудь инспекцию либо ревизию. Вот и несут они – Пятница неведомо зачем приехавшему в Поповку московскому студенту, а Голубев нежданно-негаданно свалившемуся на него прямо с неба Чонкину – одну и ту же понесуху:

«Заливает», – подумал Пятница и на всякий случай стал рассказывать приезжему, какая работа по части улучшения культурно-просветительной работы ведется в Поповке…

«Мы здесь живем»

«Все вокруг да около, уводит в сторону», – отметил про себя председатель и решил пощупать собеседника с другой стороны…

– Может, у нас чего и не так, да и не хуже, чем у других. Возьмите хоть «Ворошилова», хоть «Заветы Ильича» – везде одна и та же картина. А то, что прошлый год сеяли по мерзлой земле, так это ж по приказу. Сверху приказали, а колхозник за все отдувается. Не говоря уже о председателе.

«Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина»

Из всего этого, разумеется, вовсе не следует, что, создавая первую, во многом еще довольно слабую вещь, Войнович уже достаточно ясно понимал то, что с такой обнаженной резкостью проявилось потом в его «Чонкине» – хоть в том же образе председателя Голубева. Скорее всего он тогда даже и думать не думал о том, что благостная фигура председателя Пятницы несет в себе и какие-то сатирические черты. Тут сработал инстинкт, изначально присущее каждому талантливому художнику инстинктивное чувство художественной (а значит, и жизненной) правды.

Этот же инстинкт привел к тому, что так называемые положительные, по замыслу автора и по месту, которое им определено в повести, главные ее герои – Гошка, Санька, Анатолий – вышли у него довольно бледными. А второстепенные, периферийные персонажи, которые, вероятно, мыслились автором как колоритный жизненный фон, на котором разыгрываются главные события повести, неожиданно, скорее всего даже помимо его авторской воли, вылезли на авансцену и даже заслонили собою главных. Это – Ваня-дурачок, Аркаша Марочкин, в котором уже проглядывают черты Ивана Алтынника, будущего героя повести «Путем взаимной переписки», заведующий сельским клубом Илья Бородавка.

На примере этого последнего особенно ясно видно, как вот это самое инстинктивное чувство художественной правды преобразует первоначальный авторский замысел, как волею этого инстинкта художественный образ лепится и в конце концов вылепляется совсем не таким, каким был замыслен.

Илья Бородавка – завзятый, фанатичный графоман. Определение это не оттеняет, не дорисовывает его образ, а полностью его исчерпывает. Собственно, никакой другой информации об этом своем герое, помимо того, что он одержим навязчивой манией стихотворства и время от времени посылает свои вирши в столичную газету под загадочным псевдонимом «Фан Тюльпан», автор нам даже и не сообщает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю