Текст книги "Если бы Пушкин…"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Свифт, принятый за Аверченко
1
В конце 20-х, начале 30-х годов Михаил Зощенко был – без преувеличения! – самым знаменитым русским писателем. Популярность его была безгранична. Рассказы Зощенко под гомерический хохот тысяч зрителей читали с эстрады знаменитейшие артисты. Где-то в провинции постоянно обнаруживался самозванец, выдававший себя за писателя Зощенко, дабы, пользуясь его славой, срывать разнообразные цветы удовольствия.
Да, это была самая настоящая слава, которую даже величайшим из великих нечасто доводилось обрести при жизни. Но это была слава особого рода.
Выступая на Первом всесоюзном съезде советских писателей (1934) с докладом о достижениях советских писателей-сатириков, Михаил Кольцов рассказал такую историю:
...
Два с половиной года назад ленинградский шофер Мартынов похитил из тужурки своего товарища, шофера Тихонравова, его шоферскую книжку. В отсутствие Тихонравова взял его машину и выехал в город. Затем Мартынов напился. Напившись, он взял знакомых девушек, начал их катать и наехал на молочницу. Во время протокола Мартынов назвал себя Тихонравовым и, вернувшись, тихонько поставил машину на место. Когда эта история выяснилась и преступление Мартынова раскрылось, в гараже было общее собрание. Одна часть собравшихся требовала немедленно выгнать Мартынова с работы и исключить его из профсоюза. Другая часть требовала не только выгнать с работы и исключить из профсоюза, но и арестовать. Третья, самая кровожадная часть собрания требовала: «Надо его, Мартынова, отвести к писателю Зощенко, и пусть он с него напишет смешной рассказ».
Рассказ Кольцова был встречен смехом и бурными аплодисментами.
На примере этого эпизода ясно видно, какая жалкая роль отводилась обществом первому сатирику страны.
Зощенко был признанным главой сатирического цеха советской литературы. Все признавали, что он на голову выше своих собратьев по цеху – Виктора Ардова, Леонида Ленча, Ефима Зозули… Некоторые его поклонники шли гораздо дальше, уверяя, что Зощенко превзошел самого «короля смеха», неподражаемого и непревзойденного Аркадия Аверченко. Но никому – даже из самых близких его друзей – не приходило тогда в голову, что Михаила Зощенко следует сравнивать не с Ардовым и Ленчем, талантливо «продергивающими» в своих фельетонах пьяниц и хулиганов, и далее не с Аверченко, а с Гоголем, с Достоевским…
Слава, успех – все это вещи чрезвычайно приятные. Но больше, чем слава, больше, чем успех, больше, чем признание современников, даже больше, чем сознание нужности своего труда, художнику необходимо понимание. Потому что понимание, как было сказано еще в давние-давние времена, это – отблеск творения
При всей огромной славе, которая была у Зощенко в двадцатые и тридцатые годы, при всей его неслыханной популярности, настоящим пониманием смысла и значения своего труда он и тогда избалован не был.
...
Однажды возвращаясь в трамвае из Лесного, после литературного вечера в Политехническом институте, где студенты устроили Зощенке овации, к которым он еще не успел привыкнуть, я говорил с ним о его искусстве. Он тогда начал выступать в журналистике с фельетонами, написанными на темы газетных хроник или читательских писем Я сказал, что его работа может привести к созданию типов не меньше общепонятных, чем горбуновские. И я тут же оговорился, что неумирающий генерал Дитятин делает Ивана Горбунова [5] из мемуарного персонажа историко-литературным явлением. Но никакие оговорки уже не могли меня спасти, слово вылетело, я пропал:
– Да? – спросил меня Зощенко чрезвычайно деликатно, но почти не открывая рта.
Больше тогда ничего не произошло.
Насыщеннее, богаче становились наши отношения с годами, и уже давно очевидной сделалась плодотворность наших молодых споров, когда по какому-то случайному поводу Зощенко припомнил мне разговор в трамвае.
– А помнишь, – внезапно сказал он, отодвигаясь, чтобы лучше видеть мое лицо, – помнишь, как ты меня сравнил с Горбуновым?
Он сказал эти слова так, чтобы никто, кроме меня, не слышал, с усилием скрывая напряжение и с похолодевшим взглядом тяжелых, медленных и темных своих глаз. Я увидел, что неожиданностью вопроса он хочет смутить меня и смущением наказать за ошибку, какую я посмел сделать хотя бы столько лет назад.
Константин Федин. «Михаил, Зощенко»
Рассказав эту историю, Федин в своей (кстати, очень хорошей) статье о молодом Зощенко вспоминает, что в ту, раннюю пору их знакомства и только еще завязавшейся дружбы, Зощенко был чрезвычайно обидчив. У «Серапионов» даже была в ходу такая традиционная фраза; «Зощенко обиделся!»
Федин уверяет, что обижался Зощенко так часто и по таким ничтожным поводам, что постоянная реплика эта стала у них чем-то вроде пословицы.
Может быть, это и так Может быть, Зощенко и в самом деле был тогда не в меру обидчив. Но в тот раз, когда Федин легкомысленно сравнил его с Горбуновым, Зощенко обиделся не зря. В этом случае у него для обиды были очень серьезные основания.
Он обиделся потому, что у него были совершенно другие представления о своей роли, о смысле и значении своей литературной работы.
2
В 1929 году Госиздат предложил Михаилу Зощенко издать трехтомное собрание его рассказов. Один из руководителей издательства обратился к К.И. Чуковскому с просьбой передать Михаилу Михайловичу это предложение и узнать, каковы будут его условия.
Корней Иванович не сомневался, что Зощенко будет не только польщен, но и от души обрадован: издание трехтомника – это ведь не только признание заслуг писателя перед литературой, но еще и немалая материальная выгода. А какой писатель не дорожит возможностью получить хороший гонорар. Помимо чисто житейских радостей, это еще и возможность спокойно работать, не размениваясь на мелочи, на обязательную литературную поденщину. Благословенная и столь редко достижимая возможность писать для себя, для души, – так, как хочется, не думая о заработке, о хлебе насущном.
Короче говоря, Чуковский имел все основания полагать, что Зощенко, узнав, какой он ему приготовил сюрприз, будет счастлив.
Но Зощенко не только не выразил по этому поводу никакого восторга, но даже не проявил ни малейшей заинтересованности. Он сказал:
– Это мне не любопытно. Получишь пятнадцать тысяч и разленишься, ничего делать не захочешь. Писать бросишь. Да и не хочется мне в красивых коленкоровых переплетах выходить. Я хочу еще года два на воле погулять – с диким читателем иметь дело.
Первая мотивировка: «Получишь пятнадцать тысяч и разленишься», конечно, тоже очень интересна. В ней тоже проявился необыкновенный склад ума и характера этого удивительного человека. Но для понимания творчества писателя Михаила Зощенко, для проникновения в самую суть его художественного метода гораздо важнее вторая: «Хочу с диким читателем дело иметь».
Кто же он такой – этот «дикий» читатель, контакт с которым был для него важнее и денег, и почета, и красивых коленкоровых переплетов?
В той же дневниковой записи от 26 марта 1929 года Чуковский замечает:
...
Зощенко весь захвачен теперь своей книгой «Письма к писателю», прочитал ее мне всю вслух. В ней нет для меня того обаяния, которое есть в других книгах Зощенки, но, хотя вся она состоит из чужого материала, она вся – его, вся носит отпечаток его личности.
Года за полтора до этого (8 августа 1927 года) Чуковский записал в своем дневнике такую реплику Зощенко:
...
– Боже, какие дурацкие получаю я письма… Хорошо бы напечатать собрание подлинных писем ко мне – с маленьким комментарием, очень забавная вышла бы книга…
Не исключено, что Зощенко лукавил, сознательно делал вид, что не придает этому серьезного значения. Но очень может быть, что тогда он еще и в самом деле не подозревал, во что выльется эта его, вскользь брошенная, идея.
Так или иначе, но письма читателей, о которых он говорит, были названы им «дурацкими», а будущая книга, в которую ему хотелось бы эти письма собрать, – всего лишь «забавной». Немудрено, что когда книга была готова, она показалась Чуковскому не более чем собранием курьезов.
В 1933 году, окидывая взглядом все, сделанное им за 15 лет работы в литературе, Зощенко именно эту книгу назвал самой интересной из всех им написанных.
Говоря так, он не кривил душой, не хитрил, не лукавил. Это было сказано и не в запальчивости, не в пылу полемического задора. Книгу «Письма к писателю» Зощенко и в самом деле считал принципиально для себя важной.
В предисловии к ней он писал:
...
Последние 2–3 года я получаю от читателей довольно много писем.
Письма идут главным образом из провинции.
Меня запрашивают, как жить, как писать стихи и что читать. Мне предлагают сюжеты, критикуют меня, ободряют и поругивают.
Видимо, читатель меня воспринимает не совсем так, как критика.
Критика воспринимала Зощенко как сатирика и юмориста. Его «мелкая журнальная юмористика» рассматривалась критикой как своего рода коллекция казусов, курьезов. Его персонажи воспринимались как некое сборище монстров. Так было спокойнее.
Гораздо спокойнее было думать, что все особенности зощенковской прозы обусловлены тем, что в поле зрения этого писателя находятся исключительно разные мелкие людишки, «несозвучные и несоритмичные» с нашей героической эпохой.
...
Цель его сатиры – добытчики личного счастья, люди однобоких качеств, умеющие только брать, принимающие за должное все, что они получают, не желающие давать ни крошки того, что от них требуют. Приобретатели личных благ, иногда лирические, иногда грубые, изредка остроумные, всегда алчно-практичные. По этой вбетонированной в обывательщину цели Зощенко бьет всем разнообразием своего оружия.
Константин Федин. «Михаил Зощенко»
При таком (и только при таком) взгляде Зощенко получал право на существование. В противном случае его пришлось бы осудить как человеконенавистника примерно лет на двадцать раньше, чем это произошло. Впрочем, такие попытки делались уже в 20-е годы. Зощенко осуждали. Правда, не как человеконенавистника, а как обывателя. Говорили, что сам Зощенко и есть тот обыватель, от имени которого он и ведет свои сказы, что «лирический герой» его прозы – мещанин, филистер.
Люди понимающие презрительно усмехались и терпеливо объясняли, в чем тут дело.
Они объясняли, что писатель Михаил Михайлович Зощенко ни в коем случае не тождествен ни тому герою-рассказчику, от имени которого он ведет свой сказ, ни тому человеку, о котором он неизменно говорит в третьем лице и которого называет «автор». Этот мнимый «автор» и настоящий автор – Михаил Михайлович Зощенко – в сущности, не только не тождественны, они – противоположны.
Поклонникам Зощенко, его защитникам, людям, немало сил положившим на то, чтобы реабилитировать Зощенко в глазах советской общественности, представлялось совершенной аксиомой, что зощенковский стиль – это не что иное, как инструмент сатиры, едва ли не самый действенный инструмент, с помощью которого Зощенко так талантливо, так убийственно разоблачает, дискредитирует мещанина. Выходило очень гладко.
Но сам Зощенко глядел на это иначе.
Не имея привычки вдаваться в какую бы то ни было полемику насчет смысла и целей своей литературной работы, он однажды все-таки высказался на эту тему. Кратко отметив, что критика заблуждается на его счет, отводя ему роль фельетониста, глумящегося над невежеством и косноязычием своих персонажей, он слегка приоткрыл свой собственный взгляд на свою роль, на свое особое место в литературном процессе:
...
Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я – пролетарский писатель.
«О себе, о критиках и о своей работе»
Высказав это странное признание, Зощенко тут же спохватился и поспешно поправился:
...
Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде…
Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя.
Там же
Но хотя Зощенко дважды повторяет слово «пародирую», создается впечатление, что, невольно проговорившись («я – пролетарский писатель»), он делает вид, что просто оговорился. И тут же спешит извиниться, загладить эту свою бестактную оговорку. Он словно бы сам испугался многозначительности того признания, которое вырвалось у него ненароком.
Нет, это не была оговорка.
Это не была даже метафора.
Вот почему для Зощенко было так важно, что «дикий» читатель воспринял его не так, как воспринимала критика.
Этот читатель воспринял Зощенко именно как «пролетарского писателя», всерьез описывающего его «пролетарскую» жизнь. Он воспринял его комические истории всерьез. Не как казусы и курьезы, а как маленькие драмы и трагедии, как поучительные – иногда веселые, а иногда грустные – «случаи из жизни». Он воспринял его в том качестве, в каком всякий российский читатель воспринимает своего писателя: в качестве отобразителя и учителя жизни. Именно поэтому он «предлагает ему сюжеты» и «запрашивает его как жить».
«Письма к писателю» имели для Зощенко огромное значение, потому что они подтверждали: настоящий, подлинный его читатель воспринимает его совсем не так, как читатель-интеллигент (критика). И вся штука в том, что именно он, вот этот самый «дикий» читатель, и воспринимает его правильно Так, как он с а м хотел бы, чтобы его воспринимали.
Но это была не единственная и, пожалуй, даже не главная причина, побудившая его собрать эти письма в книгу. Тут была и другая, куда более важная цель.
В этой книге Зощенко собрал не просто письма своих читателей, а преимущественно их литературную продукцию.
...
Эти письма главным образом написаны особой категорией читателя. Это, по большей части, читатель, желающий влиться в «великую русскую литературу». Это сознательные граждане, которые задумались о жизни, о своей судьбе, о деньгах и о литературе.
«Письма к писателю»
Подавляющее большинство писем, вошедших в книгу, составляли стихи.
Все они были присланы автору книги с просьбой напечатать, каковую просьбу он и выполнил, всякий раз считая своим долгом предупредить: «Печатаю с сохранением орфографии».
Впрочем, некоторые стихи он счел нужным сопроводить более подробными комментариями.
Например, вот это:
Я пишу о вас тов. Ленин
Что ты родной отец мой,
Что ты дал большое знанье
И научил читать меня.
Я неграмотный мальчишка
До семнадцать лет ходил
И не знал я первой буквы
И не видел даже книг.
А теперь счастливый
Я читаю и пишу и
О вас товарищ Ленин
Я сечинения пишу.
Включив это стихотворение в свою книгу и напечатав его, как и все остальные, «с сохранением орфографии», Зощенко предпослал ему коротенькое предисловие:
...
Пролетарская революция подняла целый и громадный пласт новых, «неописуемых» людей. Эти люди до революции жили, как ходячие растения. А сейчас они, худо ли, хорошо, умеют писать и даже сочиняют стихи. И в этом самая большая и торжественная заслуга нашей эпохи.
Стихи до того чудовищны, все их уродства так тщательно и скрупулезно воспроизведены, и все они так резко контрастируют с этим патетическим предисловием, что невольно напрашивается самое простое, самое естественное, казалось бы, неопровержимое объяснение: «Зощенко издевается!»
Но Зощенко и не думает издеваться. Он глубоко искренен и вполне серьезен.
...
У меня не было, конечно, ни малейшего желания поиздеваться над неграмотностью моих читателей. Я не ради смеха собрал эту книгу. Я эту книгу собрал для того, чтобы показать подлинную и неприкрытую жизнь, подлинных живых людей с их желаниями, вкусом, мыслями.
Но неужели «подлинную и неприкрытую жизнь» нельзя было показать каким-нибудь другим способом? Почему с той же целью нельзя было собрать стихи и письма хотя бы чуть более грамотные? Зачем ему понадобилось отобрать для своей книги самые косноязычные, самые корявые, наиболее злостно и грубо калечащие русскую речь?
Можно не сомневаться, что в числе «сознательных граждан», приславших писателю Михаилу Зощенко свои сочинения, было немало людей, умеющих сочинять хотя и «маловысокохудожественные» (воспользуемся этим любимым зощенковским словцом), но, по крайней мере, более или менее гладкие, литературно грамотные стихи. Но они не представляли для Зощенко интереса. Они были бледной копией, бледным отражением старой, уже существовавшей литературы. А эти – донельзя уродливые, чудовищные, корявые – были зародышем чего-то нового. Худо ли, хорошо ли, они все-таки давали какое-то представление о том, что где-то там, «по ту сторону добра и зла», существует целый громадный пласт новых, «неописуемых» людей.
Конечно, нельзя утверждать, что такой поэзии прежде никогда не было, что она была новой в полном, буквальном смысле этого слова.
Такая «лебядкинская» поэзия существовала и раньше. Она существовала всегда. Так же как всегда существовала так называемая «петрушкина литература». Но раньше эта «лебядкинская» поэзия пребывала где-то далеко-далеко за пределами изящной словесности. Лишь изредка она случайно попадала в поле зрения людей просвещенных, неизменно вызывая у них бурное негодование, смешанное с откровенной, неприкрытой брезгливостью.
Первым человеком, который не только обратил внимание на это явление, но и догадался, что оно – явление , был К.И. Чуковский. Это было давно, очень давно, в 1908 году, еще до появления знаменитого сборника «Вехи».
Чуковский отнесся к этому явлению с сугубой, как казалось тогда, даже преувеличенной серьезностью. Но отношение к этому явлению у него было весьма однозначное. «Лебядкинско-смердяковская» поэзия вызывала у него только одну реакцию, только одно чувство – ужас.
...
Нет, это даже не дикари. Нет, они даже недостойны носовых колец и раскрашенных перьев. Дикари – мечтатели, визионеры, у них есть шаманы, заклятья, фетиши, а здесь какая-то мистическая пустота, какая-то дыра, небытие… Далее страшно среди этих людей…
Этого сплошного Готтентота в русской литературе предвидели давно и с ужасом смотрели на его приближение. Но когда читаешь Герцена, Щедрина, Константина Леонтьева, Достоевского, Горького, социал-демократов и декадентов – всех, предающих анафеме мещанство, – видишь, что все же оно и в сотой доле не представлялось им столь ужасным, каким оно встало перед нами…
Если бы Достоевский, когда писал «Бесов», – да если бы он хоть на секунду мог предвидеть, что случится через сорок лет, он бы розами увенчал своих бесов, он бы курил перед ними фимиам и творил перед ними молитву. Ибо что такое те бесы – перед нынешними. Теперь у нас все принято сваливать на реакцию, но какая же это реакция, – это наплыв, это потоп, а не реакция…
Корней Чуковский. «Нот Пинкертон и современная литература»
Хотя Чуковский, как я уже отметил, был первым, голос его не был гласом вопиющего в пустыне. Не он один, многие тогда уже чувствовали, что предрекаемый им потоп близок, что скоро, совсем скоро он обрушится на славный некогда материк «великой русской культуры» и смоет, затопит его как некую новую Атлантиду.
Правда, не всех подобная перспектива ужасала. Кое-кого она даже радовала:
Бесследно все сгинет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
Валерий Брюсов
Согласно традиции, «новые варвары», несущие неизбежную гибель старой культуре, именовались гуннами. Лишь один русский писатель высказал сомнение по поводу абсолютной правомерности этого термина:
...
…все это очень серьезно. Мы присутствуем при новом вторжении варваров, сильных своей талантливостью и ужасных своей небрезгливостью. Только будущее покажет, «германцы» ли это, или… гунны, от которых не останется и следа.
Николай Гумилев. «Письма о русской поэзии»
Зощенко пошел еще дальше. Возможность того, что «новые варвары» окажутся «гуннами, от которых не останется и следа», он просто не принял во внимание. Он твердо решил исходить из того, что они окажутся «германцами»:
...
На первый взгляд довольно трудно понять, почему именно мне присылают на отзыв стихи. Я прозаик. Известен читателям главным образом как автор юмористических рассказов. И вдруг мне стихи… В чем дело?
А дело в том, что нету другого «товара»…
Дети, как известно, начинают писать именно со стихов. Со стихов начинали свою литературную судьбу почти все писатели. И всякая молодая, так называемая «варварская», литература тоже начинается с песен и со стихов.
«Письма к писателю
»
Зощенко исходил из того, что косноязычные, беспомощные сочинения малограмотных графоманов – это первые ростки новой литературы. Он всерьез отнесся к ним как к культурному явлению. Он всерьез считал, что русской литературе, если она хочет продолжаться, следует отнестись к этому явлению с почтительным и непредвзятым вниманием.
...
Здесь, так сказать, дыхание нашей жизни.
Дыхание тех людей, которых мы, писатели, стараемся изобразить в так называемых «художественных» произведениях.
Здесь, в этой книге, собраны самые различные письма и страсти.
Здесь, в этой книге, можно видеть настоящую трагедию, незаурядный ум, наивное добродушие, жалкий лепет, глупость, энтузиазм, мещанство, жульничество и ужасающую неграмотность.
«Письма к писателю»
Итак, косноязычные излияния графоманов несут в себе «дыхание нашей жизни». В них запечатлелось «дыхание» тех людей, которых «мы, писатели, стараемся изобразить в так называемых «художественных» произведениях…».
Теперь, я надеюсь, более или менее понятно, почему Зощенко собрал в этой своей книге только образцы «лебядкинско-смердяковской» лирики, почему более или менее гладкие, литературно грамотные стихи (даже и не лишенные примет подлинного дарования, которые наверняка ведь ему тоже попадались, не могли не попасться) он в эту свою книгу включать не стал.
Было, правда, одно исключение из этого правила.
3
Исключение представляли три стихотворения шестнадцатилетней Нины Д. Они резко отличались от всех прочих не только несомненной интеллигентностью автора и даже некоторой, я бы сказал, его литературной искушенностью, но и серьезностью стимулов, вызвавших их к жизни:
…Будем жить мы грошовым уроком,
В воскресенье в киношку ходить,
И потянется строчка за строчкой
Нудной жизни угрюмая нить.
Там, глядишь, мы уж вставили зубы,
Скоро станем, родная, стареть,
Будем брови чернить, мазать губы
И романсики страстные петь…
Как ни относись к этим стихам (можно и не очень высоко оценивать дарование автора), но одно несомненно: они решительно ничем не напоминают те – «смердяковско-лебядкинские», – к которым Зощенко, как уже было сказано, испытывал особый интерес.
И авторский комментарий, которым он сопроводил эти несколько стихотворений, тоже разительно отличался от обычных его коротеньких замечаний, предваряющих или заключающих убогие вирши очередного потомка капитана Лебядкина. О стихах Нины Д. Зощенко отозвался так:
...
Это очень неплохие стихи. Правда, они не совсем самостоятельны, но ведь автору только 16 лет. Даже Пушкин не был в 16 лет абсолютно хорошим поэтом.
Конечно, я небольшой знаток стихов (могу сознаться под конец книжки), но считаю и уверен, что автор впоследствии будет отличным поэтом.
Я просил у автора согласия объявить фамилию, однако разрешения на это не получил.
Это подтвердило мое мнение и мою оценку – это скромность подлинного поэта.
Очень хорошие стихи!
По правде говоря, стихи не настолько уж хороши, чтобы вызвать такой фейерверк комплиментов. Не настолько они незаурядны, чтобы Зощенко мог плениться ими в надежде и в самом деле открыть какое-то исключительное поэтическое дарование, какого-нибудь будущего гения. Да и не с такой целью собирал он эту свою книгу. С другой стороны, стихи эти отнюдь не «варварские», а самые обыкновенные. Их лирический герой (точнее, лирическая героиня) ни в коем случае не принадлежит к категории тех «неописуемых» людей, удивительные «сечи-нения» которых Зощенко собрал в своей книге.
Почему же вдруг Зощенко решил сделать для них исключение? Почему вдруг изменил избранному им, столь определенному, ни разу до того не нарушаемому принципу отбора?
Тут, вероятно, можно было бы строить разные предположения. Но загадка разъяснилась неожиданно.
Разъяснилась она совсем недавно, ни мало ни много – шестьдесят лет спустя после выхода в свет той давней зощенковской книги.
В № 3 журнала «Искусство Ленинграда» за 1990 год был опубликован небольшой очерк, озаглавленный «Чужая и маленькая. Мои встречи с М.М. Зощенко». Автор очерка – Нина Борисовна Дейнека, которой ко времени этой публикации исполнилось бы 76 лет (она умерла в марте 1989 года), – та самая Нина Д., которой шесть десятков лет назад Зощенко предрекал будущность «отличного поэта».
Интерес Зощенко к шестнадцатилетней Нине, оказывается, был вызван вовсе не ее стихами.
Нет, стихи ему, наверно, тоже понравились. Но главным для него были не стихи, а письмо, которое она ему написала. Письмо было донельзя откровенное, девочка открывала ему – совершенно незнакомому человеку – самые страшные свои девичьи тайны.
Вот это-то письмо Зощенко и хотел опубликовать в своей книге.
...
Противоречивые чувства разрывали меня. С одной стороны – разочарование. Я-то думала, что должна выполнить работу, волновалась, справлюсь или нет, а оказывается – просто должна разрешить напечатать уже написанные письма.
С другой стороны – деньги. Ах, как нужны были мне деньги!.. Но тут крылось и третье – то, что пугало меня: что я скажу маме? Согласившись на какое «литературное предложение», получила я деньги? Что будет, если мама прочтет в сборнике мои письма со всеми их откровениями?
Нина Дейнека. «Чужая и маленькая. Мои встречи с М.М. Зощенко»
Последнее соображение было решающим. Мысль, что мама, прочитав ее письма к писателю, узнает все ее тайны, привела ее в ужас.
И тут Зощенко предложил такой выход:
...
Я должна написать новое письмо, несколько в другом и в то же время в сходном стиле. Письмо будет напечатано вместе с несколькими моими стихотворениями – это будет «литературное предложение», оформленное для мамы. Мои же письма будут напечатаны совсем отдельно, как бы от другого лица. Я буду представлена в сборнике в двух ипостасях – явной и тайной. Этот вариант мне понравился еще потому, что таким образом стихи мои проникали в печать.
Там же
Для нее во всей этой авантюре главное было – стихи. Для Зощенко же главным было – ее письма. Стихи были им взяты «для мамы», для отвода глаз. Отчасти как приманка для девочки, которая мечтала увидеть свои первые поэтические опыты напечатанными. Для него это было что-то вроде «принудительного ассортимента», когда покупаешь в магазине до зарезу нужную тебе вещь, продающуюся только в комплекте с другой, совершенно ненужной. Печатая стихи, он, вероятно, даже и готов был слегка покривить душой, чуть-чуть переложить комплиментов. Но когда дело дошло до писем, тут вся его мягкость, покладистость, вся столь свойственная ему деликатность сменилась неумолимой холодностью, жесткой, иногда даже раздраженной беспощадностью.
...
Михаил Михайлович встретил меня с некоторым раздражением. С первых же слов он дал понять, что предлагает столь выгодные условия и возможность увидеть свои стихи в печати, – другая с радостью согласилась бы, а я еще капризничаю.
Дрожащим голосом доказывала я, что это не каприз, и умоляла убрать хоть одну-единственную фразу из второго письма, написанную ночью в полужару, фразу, в которой я, в отвратительно-точных выражениях, присущих литературному обиходу 20-х годов, сообщала о тайном своем романе.
Нет, он не уберет эту фразу, он не может, не имеет права ее убрать – тогда теряет значение и смысл весь мой образ. Вся мягкость и томность исчезла из голоса Зощенко, теперь в нем звенел металл. Он говорил теперь со мной как писатель-профессионал, несокрушимый во всем, что касалось литературы, литературного образа, литературного факта. И я для него уже была не я – девушка Ниночка, к которой он так участливо отнесся, я была литературным образом, за который он боролся.
Но тяжко превращаться из человека в литературный образ.
Наткнувшись на решительный отпор в главном вопросе, я стала торговаться по мелочам – нужно изменить их как можно больше, чтобы узнать меня было нельзя. Но Зощенко дрался, как лев, за каждую мелочь. Нет, он не уберет историю с фабзавучем – для образа это очень важно. Нет, он не может выбросить ничего про мою мать… Он сказал, что и так слишком многим для меня поступился, он не может до такой степени искажать образ.
Нина Дейнека. «Чужая и маленькая. Мои встречи с М.М. Зощенко»
В этом слове – образ – ключ не только истории Нины Д. В нем – ключ к пониманию всей этой странной, необычной зощенковской книги.
Каждое из отобранных для включения в эту книгу писем было для Зощенко законченной новеллой, потому что за каждым стоял резко и выразительно вылепленный образ. А косноязычная речь авторов этих писем, этот уродливый, нелепый, смешной язык, к которому Зощенко испытывал такое неодолимое, чуть ли не маниакальное влечение, был для него лишь способом создания образа. По его глубокому убеждению, наилучшим способом, с помощью которого можно передать «дыхание нашей жизни». Старая литература (в этом он был убежден еще больше) передать это дыхание уже не способна.
...
Обычно думают, что я искажаю «прекрасный русский язык», что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком для того, чтобы посмешить почтеннейшую публику.
Это не верно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица… Я сделал это, чтобы заполнить хотя бы временно тот колоссальный разрыв, который произошел между литературой и улицей.
«Письма к писателю»
Это серьезное и вполне искреннее объяснение не было принято во внимание. Все были убеждены, что Зощенко хитрит, лукавит, прикидывается.
Разумеется, критики понимали, что интерес Зощенко к малограмотным виршам сугубо профессионален. Они понимали, что Зощенко хочет овладеть этим странным языком, научиться писать на нем.
Но зачем?
Все были убеждены, что ответ тут может быть только один.
...
Много потребовалось Зощенке творческих сил, чтобы сделать этот язык художественным, экспрессивным и ярким. Искусно пользуясь им для своих рассказов и очерков, Зощенко не забывал никогда, что сам по себе этот язык глуповат и что из него можно извлекать без конца множество комических и живописных эффектов именно потому, что он так уродлив, нелеп и смешон.
На каждой странице писатель готов отмечать вывихи его синтаксиса, опухоли его словаря, демонстрируя с веселым злорадством полную неспособность ненавистного ему слоя людей пользоваться разумной человеческой речью.