355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенедикт Сарнов » Если бы Пушкин… » Текст книги (страница 10)
Если бы Пушкин…
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:29

Текст книги "Если бы Пушкин…"


Автор книги: Бенедикт Сарнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Владислав Ходасевич. Собрание сочинений в четырех томах. Том второй. М, 1996, стр. 279–280

Уже из одного только этого примера ясно видно, что список «самых крупных и проницательных» составлен Синельниковым по принципу гоголевского Осипа: «Подавай все! Все пойдет впрок. Что там? Веревочка? Давай и веревочку! И веревочка… пригодится…»

А вот еще один пример – в том же духе:

...

«Я – антицветаевец!» – твердо говорил Тарковский. С Мариной Ивановной молодого Арсения Александровича связывали самые нежные отношения. И все же в порыве дерзкой откровенности Тарковский сказал Цветаевой: «Марина, вы «кончились» в 1916 году!»

Допустим, так оно и было. Ну и что?

Известно, что «антицветаевцем» называл себя и Мандельштам. Но Ахматова, когда ей однажды напомнили об этом, возразила, что это, может быть, оттого, что зарубежная

Цветаева осталась ему неизвестной. Кому ж нам верить? Тарковскому который полагал, что Цветаева «кончилась» в 1916 году, или Ахматовой, которая предположила, что «антицветаевец» Мандельштам изменил бы свое отрицательное отношение к Цветаевой, если бы ему были знакомы более поздние, эмигрантские ее стихи?

Я столкнул эти два суждения не для того, чтобы козырной дамой покрыть валета. Мнение Тарковского о Цветаевой безусловно представляет интерес. Но главным образом тем, что оно открывает нам в Тарковском, а не в Цветаевой. Каждый истинный поэт неизбежно субъективен в своих художественных пристрастиях, притяжениях и отталкиваниях. Каждый строит свою поэтическую вселенную, в центр ее помещая себя. Это – энергия заблуждения, без которой поэт не может стать самим собой. И Синельников (он автор многих стихотворных сборников) тоже имеет право быть и субъективным, и даже несправедливым в своих суждениях и оценках. Но вся штука в том, что статья его, имеющая подзаголовок «Очень субъективный отклик», вне всякого сомнения, претендует на нечто большее: на выстраивание истинной, объективной, единственной возможной иерархии художественных ценностей. «В искусстве нет демократии, – говорит он, – в нем существует иерархия. Место в литературе – вопрос не праздный, не пустой, не пошлый. Ведь речь идет о сумме, составе и качестве наследуемой культуры».

Это все верно. Но какова же она, та «объективная» иерархия ценностей, с высот которой Синельников судит Цветаеву?

Нет, в таланте он ей не отказывает. Он отказывает ей в гениальности:

...

Есть прежде всего поэты и непоэты, но страшно велик и в «световых годах» измеряется разрыв между талантливым поэтом и гениальным…

Должен быть разрушен лживый, удобный интеллигентский миф о «великолепной четверке» великих русских поэтов советского времени: Цветаева и Ахматова, Мандельштам и Пастернак… Ахматова – абсолютный гений, и это было ясно еще первым читателям «Белой стаи». Мандельштам и Пастернак – очень большие поэты, о которых еще скажет время (как ни странно, его еще недостаточно набежало). Цветаева – замечательный и прелестный лирик, но она из другого ряда…

Мандельштама и Пастернака наш автор тронуть все-таки не отваживается. Хотя и намекает, что тут тоже не все обстоит благополучно. Придет время, и мы разберемся и с этими двумя тоже. Но Ахматова – как была, так и останется абсолютным гением. На нее-то уж ни у кого рука не поднимется, – ни сейчас, ни позже, сколько бы еще времени ни «набежало». Надеждам этим, однако, не суждено было сбыться. Синельников, быть может, еще только задумывался о том, не настала ли пора «демифологизировать» Цветаеву, а под Ахматову тем временем уже велся подкоп. Под бронзу и мрамор ее посмертной славы уже подкладывалось начиненное солидной дозой взрывчатки, хоть и кустарное, но вот-вот готовое сработать взрывное устройство.

Кто организовал вставание?

В апреле 1946 года, в Москве, в Колонном зале был большой вечер поэзии. Среди выступавших поэтов была Ахматова. Это было первое ее публичное выступление после многолетнего прозябания где-то на задворках литературы (многие даже и не знали, что она еще жива), и при ее появлении зал встал.

Сталин, когда ему доложили об этом, пришел в ярость. Но, будучи человеком не склонным к многословию, он выразил свои чувства коротким деловым вопросом:

– Кто организовал вставание?

Мысль, что «вставание» могло явиться результатом незапланированного, искреннего, внезапного душевного порыва пришедших на тот вечер людей, – эта простая и такая естественная мысль была ему недоступна.

Недоступна она и литературоведу Александру Жолковскому, приступившему к «демифологизации» человеческого и творческого облика Ахматовой.

Вот как он комментирует легендарную сталинскую реплику:

...

Вопрос не праздный. Вставание действительно требует организации, хотя не обязательно того рода, на котором специализировался Сталин. Уже само признание с его стороны говорит о многом, а его непосредственный вклад в «делание» ее биографии и организацию ее последующей славы был едва ли не более «идеальным», чем в случае Мандельштама. Но, конечно, для того, чтобы играть на одной доске с бесспорным чемпионом по этим зловещим шахматам, нужно было обладать редкой стойкостью, гроссмейстерским мастерством, особой технологией жизнетворчества.

А. Жолковский. «Анна Ахматова – пятьдесят лет спустя», «Звезда», № 9, 1996

Что подразумевается под личным вкладом Сталина в «делание» ахматовской биографии, угадать не трудно. Да и угадывать не нужно – в статье об этом говорится прямо:

...

Звездный час Ахматовой, в разное время немало настрадавшейся от советской власти, пробил полвека назад, в августе 1946 года – в виде постановления ЦК и доклада Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград». Композиционная четкость поединка Поэта с Тираном, частично смазанная участием посторонних лиц (Жданова, Зощенко), проявляется в исторической ретроспективе…

Тут может показаться, что Жолковский просто повторяет то, что Виктор Ерофеев говорил о Булгакове, а Михаил Синельников о Цветаевой: славе художника более всего способствует, как сформулировал это Синельников, «политический спрос на мучеников предыдущего режима». На самом деле, однако, Жолковский не просто повторяет это тривиальное объяснение своих предшественников. Он идет дальше. Гораздо дальше.

Предположение, что интересу и сочувствию толпы страдальческий нимб, венчающий чело поэта, способствует в большей мере, чем его творчество, во-первых, не лишено некоторых оснований. Но кроме того, – и это главное! – такое предположение вовсе не исключает, что и это сочувствие может выплеснуться в искреннем душевном порыве. Иными словами, что «вставание» при имени или появлении поэта даже и в этом случае не обязательно должно быть «организовано».

Жолковский такую возможность исключает начисто. Суть его концепции, объясняющей природу «ахматовского мифа», состоит в том, что Анна Андреевна Ахматова сама «организовала вставание». И действовала она при этом так искусно, что ухитрилась таким вот, вполне «рукотворным» способом обеспечить себе не только восторженное признание современников, но и любовь и преклонение потомства.

Это ее искусство он называет «особой технологией жизне-творчества». И довольно прямо дает понять, что именно в нем, а не в создании поэтических текстов, полнее всего проявилась ее человеческая незаурядность.

...

При этом, – правда, оговаривается он, – нет необходимости впадать в постмодернистскую крайность, эпатажно сформулированную Дмитрием Александровичем Приговым в стихах о Пушкине. (Во всех деревнях, уголках бы ничтожных я бюсты везде бы поставил его, а вот бы стихи я его уничтожил – ведь облик они принижают его.) К Ахматовой она была применена А.А. Зориным, который при устном обсуждении моей позиции предложил еще более радикальную: не поэтические шедевры оправдывают человеческую, слишком человеческую личность Ахматовой, а, напротив, гениальный жизнетворческий перформанс образует пьедестал для ее посредственных текстов.

В принципе такая точка зрения возможна. В истории мировой литературы можно найти немало примеров, когда творческое наследие художника не в полной, а иногда даже лишь в малой мере выражает незаурядность его человеческого облика (Байрон, Андрей Белый). Вероятно, об этом и говорил

А.Л. Зорин. Не думаю, однако, чтобы он всерьез мог назвать стихи Ахматовой «посредственными текстами». Жолковский, однако, принимает это определение всерьез и как будто готов даже отнестись к нему не без благосклонности.

Как бы то ни было, на протяжении всей своей статьи к стихам Ахматовой он обращается крайне редко. Они мало его интересуют.

Объясняет он это так:

...

…Мы обратимся не к стихам Ахматовой, являющим ее отшлифованный почти до непроницаемости поэтический автопортрет, а к ее жизненному тексту, зафиксированному в воспоминаниях современников. При всей своей предположительной документальности, конечно, и он представляет собой артефакт, вышедший из мастерской Ахматовой, которая как бы непрерывно позировала для скрытой камеры, «говорила на запись» (Найман) и вообще с искусством лепила свой имидж. Все же тут броня авторского контроля нет-нет да и дает трещину, позволяющую заглянуть за кулисы жизнетворческого спектакля. Тогда за медальным, «дантовским» профилем великой поэтессы, пророчицы, героини сопротивления, прекрасной статуи обнаруживается мучительная и не всегда привлекательная игра страха, высокомерия, актерства, садомазохизма, властолюбия.

Высказавшись так нелицеприятно о человеческом облике Ахматовой, приоткрывшемся ему в воспоминаниях современников, автор статьи прямо дает понять, что знает, на что идет:

...

Я отдаю себе отчет в сакральной неприемлемости моей позиции с точки зрения находящихся внутри рассматриваемого мифологического пространства.

Да, ноша его нелегка, но он готов нести ее до конца, поскольку считает крайне важной и как нельзя более своевременной -

...

…постановку вопроса о психологической, социальной и культурной подоплеке той технологии власти, которую Ахматова в определенном смысле разделяла с режимом.

Слово «технология» в приложении к Ахматовой нам в рассуждениях А. Жолковского уже встречалось («Технология жизнетворчества»). И слово «власть» – тоже («Властолюбие»). Но поставленные рядом и превращенные в слитное словосочетание эти два слова обретают новый, особый смысл. Словосочетание «Технология власти» прямо отсылает нас к названию известной книги А. Авторханова.

Нет нужды напоминать, чьей деятельности эта книга была посвящена.

Ахматова, таким образом, тут предстает перед нами уже не как жертва сталинщины, и даже не как «продукт» тоталитарной системы, а как фигура, в некотором смысле равная самому создателю этой системы. И не противостоящая ему, как это намечалось в начале статьи, где речь шла о «поединке Поэта с Тираном», а выступающая с ним, так сказать, в одной роли и в одном качестве. Даже соревнуясь с ним на этом поприще.

Технология власти

Попытка сопоставить некоторые индивидуальные особенности художественного мышления великого поэта со сталинской «технологией власти» уже была сделана однажды:

...

…Он подыгрывает и нашим и вашим с таким аппетитом («Эй, казак! не рвися к бою», «Делибаш! не суйся к лаве»), будто науськивает их поскорее проверить в деле равные силы. Ну и, конечно, удальцы не выдерживают и несутся навстречу друг другу.

Мчатся, сшиблись в общем крике…

Посмотрите! каковы?

Делибаш уже на пике,

А казак без головы.

Нет, каков автор! Он словно бы для очистки совести фыркает. – Я же предупреждал! и наслаждается потехой, и весело потирает руки: есть условия для работы.

Абрам Терц. «Прогулки с Пушкиным», London, 1975, стр. 60

«Есть условия для работы» – это незакавыченная цитата из анекдота. Был в 60-е годы такой анекдот о Сталине. (В ту пору мы только еще учились смеяться над тем, о ком еще недавно даже на короткий миг жутко было помыслить в юмористическом духе.)

Анекдот такой. Утром вождь сидит в своем кремлевском кабинете – мрачный, раздражительный, злой: нет условий для работы… Он морщит свой низкий лоб, думает, ищет выход. Наконец, его осеняет. Сняв трубку, он звонит по вертушке Молотову.

– Вячеслав?.. Здравствуй, Вячеслав… Слушай, тут на тебя сигнал поступил… Будто бы ты заикаешься…

Молотова прошибает холодный пот. Заикаясь от страха больше обычного, он говорит:

– Д-да, т-товарищ Ст-т-талин… Я д-действит-тельно з-заикаюсь. Но я н-ни-когда не ск-крывал это от п-партии…

– Не скрывал?.. А вот товарищ Каганович утверждает… Ну ладно, работай пока… Спокойно работай, Вячеслав…

Слегка повеселев, Сталин звонит Кагановичу.

– Лазарь?.. Здравствуй, Лазарь… Тут мне сообщили, что ты, оказывается, еврей…

– Да, товарищ Сталин, я действительно… я, да… я еврей, – не смеет отрицать Каганович. – Но я готов любой ценой искупить… И я никогда не скрывал это от партии…

– Не скрывал, говоришь?.. А вот Вячеслав говорит… Впрочем, ладно. Партия тебе доверяет. Пока. Так что работай, Лазарь. Оставайся на своем посту…

Положив трубку, вождь довольно усмехается и весело потирает руки: есть условия для работы.

Намек, как видите, был довольно прозрачный. Но дальше намека Андрей Донатович все-таки не пошел. Жолковский намеками не ограничивается. Он свою мысль о духовном родстве Ахматовой со Сталиным высказывает прямо, со всей, так сказать, большевистской откровенностью:

...

Ахматова могла внушать самый настоящий страх. Своим моральным и физическим весом, неприступным молчанием, величавым, но отчужденным присутствием она производила гнетущее, а то и устрашающее действие на незнакомых с ней, отбивая у них дар речи, память и другие человеческие способности. Слова «робость», «страх», «трепет», «оцепенение» кочуют из одних воспоминаний в другие. Дискурс, в сущности, тот же, что в рассказах о приеме у Сталина.

Эту мысль автор не просто высказывает, он ее разворачивает, подтверждает, иллюстрирует множеством фактов, свидетельств, высказываний мемуаристов, проявляя в этом недюжинную эрудицию. «У меня сперло дыхание…» – вспоминает о своей первой встрече с Ахматовой Маргарита Алигер. Каждый в ее присутствии «робел и лишался обычной непринужденности», – свидетельствует Г.А. Козловская. «Величавость поведения сдерживала свободное излияние мысли», – вторит ей С.В. Шервинский. «Присутствие Ахматовой сковывало», – подтверждает Наталия Ильина. Один из мемуаристов даже сообщает, что многие «падали в обморок или теряли способность к речи при визитах к этой страшноватой даме».

Это – последнее – сообщение и в самом деле заставляет вспомнить о Сталине. Даже не о реальном, а о легендарном Сталине – том, образ которого создал в своих устных рассказах о нем Михаил Булгаков:

...

– Барышня!.. Дайте мне МХАТ… Это кто? Директор? Слушайте, это Сталин говорит… Дураки там сидят в Наркомате связи. Всегда у них телефон барахлит. Барышня, дайте мне еще раз МХАТ… Это кто? МХАТ?.. Это Сталин говорит… Где директор? Как? Умер? Только что? Скажи, пожалуйста, какой пошел нервный народ!

Или вот другой, тоже знаменитый и тоже легендарный рассказ о том гипнотическом ужасе, который внушал своим приближенным «Хозяин».

На каком-то большом кремлевском приеме, проходя мимо двух сановников, стоящих в центре зала и мирно о чем-то беседующих, он кинул им какую-то реплику. И тут все с ужасом увидели, как один из этих двух немолодых и даже довольно грузных мужчин (это был председатель комитета по делам искусств Храпченко) обнял другого (а это был министр высшего образования Кафтанов) за талию, и они медленно закружились в вальсе.

Как потом выяснилось, проходя мимо них, Сталин сказал:

– Все о дэлах, о дэлах… Потанцевали бы!

С этой историей прямо рифмуется рассказ Ахматовой, который Жолковский, разумеется, тоже не преминул привести в своей статье:

...

Лотта уверяет, что однажды, когда я в Клубе писателей прошла через биллиардную, со страху все перестали катать шары.

А вот еще одно мемуарное свидетельство об Анне Андреевне, как будто бы даже еще больше сближающее ее со Сталиным.

Сидит у нее гость. Сидит долго. Не знает, надо ли уходить или еще остаться. Ахматову спрашивают:

– Анна Андреевна, что делать с N?

Она отвечает:

– Оставить в живых.

Так и в самом деле вполне мог бы пошутить Сталин. Да и не то что «мог бы», а именно так и шутил. Во время войны то и дело говорил какому-то генералу: «Боюсь, все-таки нам придется вас расстрелять!», а когда война кончилась, на одном из банкетов, посвященных ее окончанию, сказал:

– В самых трудных обстоятельствах, в самые страшные моменты этой жестокой войны мы не теряли чувства юмора, у нас всегда находилось время для шутки. Товарищ такой-то (он назвал фамилию злополучного генерала) может это подтвердить.

Получается довольно гладко. «Дискурс» и в самом деле выходит, как будто, один и тот же.

На самом деле, однако, все это – чистейшей воды обман.

Возьмем хоть вот этот, последний случай.

Когда Сталин, мило поговорив, ну хоть с тем же генералом, о том, что рано или поздно его все-таки придется расстрелять, в конце разговора давал понять, что пока решил оставить его в живых, это была вроде как шутка. Но в то же время – и не совсем шутка. Во всяком случае, собеседник не теряющего чувства юмора вождя никогда при этом не мог знать, а не обернется ли эта шутка вдруг самой что ни на есть доподлинной, жуткой реальностью.

На этом примере особенно ясно видно, что страх, который внушала – даже одним только своим появлением в биллиардной писательского клуба – Ахматова, не имел ничего общего с тем страхом, который внушал своим собеседникам Сталин.

В основе того чувства, которое испытали писатели, переставшие при появлении Ахматовой «катать шары», лежало сознание некоторой неловкости. Им было стыдно, или, лучше сказать, совестно, что вот они, люди вроде как одной с нею профессии, беззаботно катают шары в то время, как тут, рядом с ними, живет эта затравленная, гордая, одинокая женщина. Если это и был страх, то страх перед «ревизором», – не тем, за которого приняли Хлестакова, а настоящим ревизором, который самим своим появлением как бы говорит о том, чего стоит каждый из них.

Страх, который испытывали, общаясь с вождем, был самым что ни на есть натуральным, физическим страхом, в основе которого лежало сознание, что вот, слава Богу, на этот раз пронесло, а ведь, как сказано было в известном анекдоте, – мог бы и полоснуть!

Таков главный обман, на котором зиждется построенная Жолковским конструкция. Но, помимо этого главного обмана, сконструированный им тандем (Сталин – Ахматова) держится еще и на множестве других, совсем уже грубых подтасовок. И если главный обман еще можно объяснить некоторым авторским недомыслием, то об этих мелких подтасовках уже невозможно говорить иначе, как об откровенной и преднамеренной фальсификации.

Технология обмана

Технология эта, в общем-то, незатейлива.

Каждое приводимое Жолковским свидетельство о страхе, который якобы умела и любила внушать своим собеседникам Ахматова, представляет собой одну-две фразы, искусственно вырванные из контекста повествования. Поставив их в другой ряд, автор без труда придает им нужный ему смысл, как правило, совсем не тот, какой они несли в рассказе мемуариста, а иногда даже и прямо ему противоположный.

Возьмем для начала уже знакомую нам реплику Анны Андреевны о писателях в биллиардной, переставших при ее появлении катать шары.

Приводя ее, Жолковский довольно ловко создает впечатление, что о страхе, который все испытывают при ее появлении, Ахматова рассказывает не без удовольствия. Может даже показаться, что ей безусловно нравится, что она внушает окружающим этот священный трепет.

А вот как звучит эта реплика в записи Л. Чуковской, откуда Жолковский ее вытащил и так ловко препарировал:

...

За чаем Анна Андреевна заговорила о том, как Лотта уверяла ее, будто ее, Анну Андреевну, все боятся.

– Я не могу понять, чем это вызвано. Но мне часто об этом рассказывают. Почему? Я никому не говорю неприятностей. Сологуб, например, – тот любил и умел сказать неприятное, и потому его боялись. Я же – никогда никому. А между тем Лотта уверяет, что однажды, когда я в Клубе писателей прошла через биллиардную, со страху все перестали катать шары. По-моему, в этом есть что-то обидное.

Лидия Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой», М., 1989, стр. 162

Другой пример.

В доказательство того, что Ахматова не только «умела внушать страх», но и делала это сознательно (как он выражается, – «сознательно вставала на позицию силы»), Жолковский приводит довольно длинный перечень высказываний свидетелей-мемуаристов. Не последнее место в этом списке занимает такая выписка из воспоминаний В.Я. Виленкина:

...

Общение с Анной Андреевной… было нелегким. Трудность эта иногда переходила даже в какую-то тяжесть.

А вот – весь текст, из которого эта фраза искусственно выдрана:

...

Общение с Анной Андреевной при свиданиях с ней с глазу на глаз всегда было нелегким. Трудность эта иногда даже переходила в какую-то тяжесть: уж очень крепким концентратом становились порой ее беседы, с их неожиданными углублениями и поворотами, с их какой-то, как я теперь понимаю, непрерывной, неослабевающей существенностью, то есть, проще говоря, с полным отсутствием болтовни и с невольно возникающим отсюда чувством ответственности за свои собственные слова.

В.Я. Виленкин. «В сто первом зеркале», М., 1990, стр. 24

Контраст между тем смыслом, который несет в себе эта фраза у Виленкина, и тем, который придает ей Жолковский, становится особенно разительным, когда читаешь у Виленкина на следующих страницах, например, такое:

...

Поначалу беседа не клеилась совсем – с моей стороны от полной, как говорят актеры, зажатости, от непреодолимого стеснения, а с ее – очевидно, за неимением никакой дежурной пластинки с заранее приготовленными на сегодня разговорами (такие «пластинки», как известно, водятся у многих писателей, даже очень талантливых; в наших разговорах у нее никогда их не было, хотя кое-что иногда и повторялось невольно).

Помнится, Немирович-Данченко, Станиславский, даже молчаливый Качалов с первой же встречи начинали меня расспрашивать, кто я и что я, чем живу, где учился и т. д. и т. п. Скажем, Пастернака или, совсем по-другому, Булгакова можно было просто молча слушать, глядя им в рот, хоть часами. А здесь, с Анной Андреевной, которая, вернувшись из кухни, налила мне и себе по чашке черного кофе и вот опять замолчала надолго, я просто не знаю, как себя вести. И вдруг она мне говорит, причем даже не улыбнувшись: «А знаете, с вами сразу легко. С вами можно молчать». И вот тут-то и начался разговор.

Там же, стр. 26

Еще один пример из того же свидетельского списка. Из воспоминаний Г.Л. Козловской:

...

Кстати, о робости… В первые минуты и люди почтенного возраста, и молодые, знаменитые и не знаменитые, почти каждый, знакомясь с ней, робел и лишался обычной непринужденности. Пока она молчала, это бывало даже мучительно.

У Жолковского на этом цитата, естественно, обрывается. А вот – продолжение (Жолковскому оно, конечно, ни к чему):

...

Потом мы как-то об этом с ней заговорили, и она сказала (помню почти дословно): «Да, вот почти всегда так, но это случается только с теми, кто слыхал мое имя. Когда же я еду, скажем, в поезде и никто меня не знает, все чувствуют себя со мной легко, свободно. Бабы потчуют меня пирожками и рассказывают, сколько у них детей и чем они болеют. Мужчины запросто рассказывают анекдоты и всяческие истории из своей жизни. И никто не стесняется, никто не робеет».

В результате многие, кто дальше первого знакомства не пошел, говорили, что Ахматова надменна и неприступно горда. Мне же кажется, что это был тайный защитный плащ – она совершенно не терпела фамильярности и амикошонства, и при жизни ее это было невозможно. Она хорошо знала, как легко и часто люди склонны это навязывать при первой же встрече.

Вот, вероятно, почему ею ставился заслон, как самозащита.

Г. А. Козловская. «Мангалочий дворик…». В кн.: «Воспоминания об Анне Ахматовой», М., 1991, стр. 385–386

Справедливость этого предположения подтверждается многими мемуаристами. Примерно так же рисует сходную ситуацию Наталия Ильина, отрывок из воспоминаний которой Жолковский тоже приводит в своем списке, как всегда, в сильно усеченном виде:

...

Приятельница моя оробела, говорила не полным голосом, а шепотом, будто рядом больной. Сильное впечатление умела произвести Ахматова на свежего человека.

А вот как эта сцена выглядит полностью, без купюр и изъятий:

...

Поздней осенью 1955 года ко мне на улицу Кирова без телефонного звонка зашла одна моя знакомая и застала у меня Ахматову На глазах моих Анна Андреевна облачилась в свою непробиваемую броню и уже только на вопросы отвечала, и то кратко, и уже вообразить было нельзя, что она бывает иной… Приятельница моя оробела, не засиживалась, я ее не удерживала, и, одеваясь в передней (а я провожала), говорила не полным голосом, а шепотом, будто рядом больной. Сильное впечатление умела произвести Ахматова на свежего человека!

Около нее был в то время узкий круг людей, дружба с которыми исчислялась десятилетиями. Новых людей допускала к себе с трудом…

Для этого, разумеется, были свои причины.

Наталия Ильина. «Дороги и судьбы», М., 1991, стр. 360

Да, всякий раз были для этого, – как и для других особенностей ее поведения, – свои причины, о которых наш автор предпочитает умалчивать. Или упоминать о них вскользь, проборматывать скороговоркой, словно речь идет о пустяках, не имеющих сколько-нибудь существенного значения:

...

Один из мемуаристов, отмечая исключительную душевную стойкость, проявленную Ахматовой после того, как В.Г. Гаршин прямо на перроне Московского вокзала в Ленинграде (май 1944 года) объявил, что передумал жениться на ней, вспоминает: «Когда Ахматова прощалась с нами и с легкой улыбкой благодарила нас за помощь, мы оба вспомнили о ее так недавно сказанных словах: «Она и не подозревает, что я – танк!..»

В.Г. Адмони

Эта фраза отсылает к предыдущей странице, где рассказывается, что среди недавно провожавших Ахматову в Москве была «одна благостная старушка… [которая] задолго до отхода поезда несколько раз обняла и перекрестила ее, даже прослезилась. Когда она ушла, Ахматова… сказала: «Бедная! Она так жалеет меня! Так за меня боится! Она думает, что я такая слабенькая. Она и не подозревает, что я танк!»

Для Жолковского в этой пересказанной им (очень конспективно и даже весьма мутно) истории важно только одно: Ахматова – танк. Такова ее автохарактеристика, ее, так сказать, самопризнание. А также, – что для него, пожалуй даже еще важнее, – свидетельство В.Г. Адмони, который имел несчастье, так сказать, лично, на собственном опыте убедиться в безусловной справедливости и точности этой автохарактеристики. О драматической, – поистине душераздирающей! – коллизии, которая эту автохарактеристику проявила и подтвердила, сообщается чуть ли не в придаточном предложении. А между тем именно в ней – самая суть истории, рассказанной Владимиром Григорьевичем Адмони:

...

Май 1944 года, Ахматова возвращается из ташкентской эвакуации в Ленинград, а по дороге на несколько дней останавливается в Москве. Ей удается разыскать нас. Мы тоже собираемся в Ленинград… Ахматова приглашает нас ехать вместе…

В поезде мы проговорили до глубокой ночи. Ведь мы не виделись больше полугода. Первое, что нам сказала Ахматова, было: «Я еду к мужу!»

О своем муже, известном ленинградском медике Владимире Георгиевиче Гаршине, Ахматова не раз говорила нам в Ташкенте. Волновалась, когда от него долго не было писем, радовалась, когда письма приходили. Затем снова начинала волноваться. И теперь, в поезде, во время беседы несколько раз повторяла радостно и гордо, что возвращается в Ленинград – к мужу…

В Ленинград поезд приходил часов в одиннадцать утра. Мы знали, что Ахматову будет встречать Гаршин. И действительно, когда мы вышли из вагона, на перроне стоял человек типично профессорского вида (я редко видел людей, о которых с такой определенностью можно было сказать, что это профессор в старом, как бы петербургском смысле этого слова). Он подошел к Ахматовой, поцеловал ей руку и сказал: «Аня, нам надо поговорить». Они стали, разговаривая, ходить по перрону. Мы поняли, что уйти нам нельзя. Ходили они не очень долго, минут пять или восемь. Потом остановились. Гаршин опять поцеловал Ахматовой руку, повернулся и ушел. Мы почувствовали, что он уходит, окончательно вычеркивая себя из жизни Ахматовой.

Ахматова подошла к нам. Она сказала совершенно спокойно, ровным голосом: «Все изменилось. Я еду к Рыбаковым»…

Я побежал искать случайную машину. Вскоре нашел левака (тогда, впрочем, этого слова, кажется, еще не было). Я привел его на перрон, чтобы он помог нести вещи. Когда мы подошли к Ахматовой и Тамаре, они оживленно о чем-то говорили и продолжали разговор, идя к машине. Разговор был об английской поэзии, – если я верно помню, о поэтах ирландского Возрождения. Шофер уложил вещи, мы уселись, поехали. По дороге говорили о тех улицах, по которым проезжали, отмечали изменения в облике Ленинграда. Ахматова пристально смотрела на город, была, как всегда, необычайно точна и метка в своих словах.

Все время, когда мы ехали, меня мучила мысль: знают ли Рыбаковы, что к ним едет Ахматова. Потому что сами мы были в Ленинграде тогда бездомны, должны были искать пристанище у друзей – и не знали, где бы приютить Ахматову…

Когда Ахматова прощалась с нами и с легкой улыбкой благодарила нас за помощь, мы оба вспомнили о ее так недавно сказанных словах «Она и не подозревает, что я – танк…»

В.Г. Адмони. «Знакомство и дружба». В кн.: «Воспоминания об Анне Ахматовой», М, 1991, стр. 341–343

Не надо обладать особым воображением, чтобы представить себе, что творилось в душе Ахматовой, когда она «оживленно» говорила о поэтах ирландского Возрождения, точно и метко оценивала изменения, происшедшие на улицах Ленинграда за время войны и «с легкой улыбкой» благодарила своих спутников за помощь. Ведь мало того, что ей сейчас, только что, публично, при этих вот случайных свидетелях был нанесен жестокий и оскорбительный удар. За эти пять или восемь минут перевернулась вся ее жизнь!

Впрочем, взывать к воображению читателя тут даже и не обязательно, поскольку о том, какая буря чувств скрывалась под маской этой ее любезной светской улыбки, мы можем узнать от нее самой. Для этого достаточно лишь заглянуть в ее лирический дневник 1944 года:

Лучше б я по самые плечи

Вбила в землю проклятое тело,

Если б знала, чему навстречу,

Обгоняя солнце, летела.

Описанная в воспоминаниях Адмони встреча Ахматовой с Гаршиным на перроне Московского вокзала состоялась 31 мая 1944 года. А под процитированным четверостишием стоит дата: июнь 1944. Стало быть, вырвались у нее эти отчаянные строки сразу же после разразившейся катастрофы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache