Текст книги "Анатолий Зверев в воспоминаниях современников"
Автор книги: авторов Коллектив
Соавторы: Анатолий Зверев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
Как-то Зверев написал для Немухина в подарок «Натюрморт с омаром», который демонстрируется практически на всех выставках. Картина исключительно талантлива. Она неудержимо привлекает любого посетителя. Не случайно ей в Книгах отзывов дают самые высокие оценки, вплоть до «гениально». Прошло некоторое время, и Немухину предложили за неё большую сумму. Встретив после этого Зверева, Немухин стоял перед ним в смущении, не зная, как быть.
– Что ты такой кислый? – спросил Зверев. Немухин честно сказал, о чём идёт речь, и добавил, что деньги будут пополам.
– Ну и что? – сказал Зверев.
– Деньги-то не лишние, – сказал Немухин, – да продавать так не хочется. Вещь-то вершинная.
– Ну и пошли всех куда подальше, – сказал Зверев, у которого в кармане не было ни гроша. И снова неподдельный детский смех.
Бывало и так. Костаки устроил Звереву сеанс среди людей дипкорпуса. Таким путём он помогал Звереву заработать. Обычно речь шла о трёх вещах – масло, акварель и рисунок. Получил Зверев тогда две тысячи рублей – деньги по тем временам немалые. Выпил со своими собутыльниками. Забрали в вытрезвитель. Избили, всё отняли до копейки. На следующий день «расщедрились» и дали на троллейбус, а через пару дней прислали повестку на 25 рублей за суточное содержание в вытрезвителе. Когда Зверева оттуда выдворяли, он о деньгах и не заикнулся. Этот рассказ вызвал во мне взрыв возмущения. А Зверев говорит: «Детуль, не серчай, так всегда было и так будет». И ни малейшего сожаления о случившемся. И стало ясным, что сколько бы денег у Зверева ни было, наутро, после выпивок и вытрезвителей, ничего не остаётся. Деньги вообще не шевелили его душу.
По существу Зверев был верующим человеком. Он грешил, как и все мы, но, в отличие от нас, в его грехах не было злокачественности, ибо душа его была бесконечно добра к людям, к их делам. Он, например, никогда не унизил ни одного художника. И в то же время я слышал так много хулы от других художников, грязно поносивших друг друга, в том числе и Зверева! Иногда казалось, что этот цех культуры просто завшивлен недоброжелательством. И только Зверев не дал ходу такой оценке. Он нередко проявлял великую терпимость по отношению к тем, кого Пушкин называл «падшими» и по отношению к которым призывал к милости. Падшие ведь часто не во всём виноваты. И сегодня перестроечное государство целенаправленно работает на увеличение сонма падших.
Лет пятнадцать тому назад я спросил, как он отнёсся бы к тому, если бы его картины поместили в Третьяковской галерее. Зверев ответил: «Туда меня смог бы поставить только сам Третьяков. Но его нет. Поэтому не могу согласиться быть сегодня там через людей, ничего общего с Третьяковым не имеющих. Те, кто выставлен в Третьяковской галерее после её основателя, это – не художники, это в большинстве своём – враги живописи, её предатели. В новое здание Третьяковки тем более не пойду, так как это было бы предательством по отношению к себе». Предательством он считал, судя по всему, приобщение к соцреализму. Он говорил: «Социалистическая живопись потому погибла, что её подчинили политике».
Как-то за ним гнался милиционер. Зверев бежал и увидел, как ребята на пустыре играют в футбол. Тогда он подбежал к вратарю, сказав: «Дай я постою в воротах». Мальчик, опешив, отошёл, а Зверев сделал вратарскую стойку. Милиционер ничего не заметил и проследовал дальше. Зверев же похлопал по кепке «настоящего» вратаря и пошёл в другую сторону.
Детскость и непосредственность Зверева всегда были обаятельны. Когда его ожидало что-то приятное и редко ему доступное, он не умел скрыть радости. Однажды летом мы пригласили его поехать с нами на дачу. Зверев очень обрадовался: глаза засверкали, он верещал, ходил вприпрыжку, стал очень послушным. Жена моя, Галина Ивановна, предложила ему сменить рубашку на более свежую и причесаться. Зверев тут же прервал своё писание (он тогда до самозабвения писал стихи), молча подошёл к жене и покорно встал перед ней. Он поднял руки, дал снять с себя рубашку, поворачивался так, чтобы ей было удобнее его одевать. Потом пытался ухватить все сумки и, по-детски мило улыбаясь, чуть испуганно оглядываясь (не дай Бог, раздумают поехать), торопливо пошёл клифту. И я завидовал Звереву, что он, фактически брошенный судьбой на произвол, сохранил в себе столько обаяния детскости, завидовал и ещё больше любил его за это.
У нас была собака по кличке Дики, тёмно-коричневая сука – спаниель. Мне думается, что больше всех она любила Зверева. Не было предела её радости, когда он приходил. Она заранее его чуяла и начинала возбуждённо скулить, показывая нам, что за дверью – он. Откройте, мол, скорее! Он с ней часто гулял, на что Дики шла особенно охотно. Они были верными друзьями. Рисунки зверей ему особенно удавались.
И вот такого человека много и жестоко били. А получалось так. У Зверева нередко бывали деньги от заказчиков, во всяком случае, на выпивку ему хватало. Один он не пил, его тянуло к людям. Часто среди них бывали художники. Уступая Звереву в таланте, они никак не могли этого осознать. Напившись, они говорили ему: «Как художник, ты ничего собой не представляешь, а платят тебе больше, чем нам. Где же справедливость?» После этого страсти нередко накалялись, и дело доходило до побоев, особенно тогда, когда Зверев «огрызался». Били беспощадно. В этих случаях Зверев, инстинктивно защищаясь, прежде всего прятал между ног правую руку. Левая давно уже была искалечена, она не сгибалась в локте. «Если без правой руки, – говорил Зверев, – то, считай, без хлеба». Озверевшие художники допускали двойную жестокость: у избитого Зверева они отбирали все деньги и продолжали на них попойку. Зверев не раз испытывал такое и, тем не менее, шёл на это. «А куда денешься? – говорил он. – Такая вот жизнь».
Как-то в разговоре со Зверевым я во время рассказа непроизвольно сделал вид человека, замахнувшегося, чтобы ударить. И вдруг Зверев инстинктивно отпрянул, закрыв лицо руками, вжался в угол. Сидевший передо мною гигант искусства выглядел, как беззащитное и забитое дитя. До щемоты в сердце, до слёз стало его жалко. Его отовсюду гонят, принимая за бродягу и тунеядца из-за плохой одежды и неухоженного вида. Часто не пускали в метро. Поэтому Зверев обычно брал такси, за которое всегда заранее много переплачивал, чтобы таксисты соглашались подвести. А было и так. В винном магазине детина-продавец вырвал у Зверева чек на 25 рублей, а его самого выкинул на улицу, как пьяного. Зверев больно ударился.
– Чек-то взял? – спросил кто-то.
– Да что ты, разве можно… Изуродуют.
А чек кто-то подобрал.
Помню и такое. Мы хотели с ним взять вина, но магазины были закрыты на обед. Куда-то ехать не хотелось. Мы зашли в находившийся вблизи ресторан. Видя совсем непрезентабельную одежду Зверева, служители ресторана посмотрели на него, как на утратившего управление нищего. А Зверев достал сторублёвую купюру, взял бутыль французского «Наполеона» и с поклоном удалился, не взяв сдачи.
Несколько раз приходилось видеть Зверева заболевшим. Однажды он еле добрался до нас. Дома никого не было. Зверев лёг на лавку во дворе и несколько часов ждал нас. Я обнаружил его лежащим на лавке, когда вышел погулять с собакой, той самой Дики. Она учуяла Зверева и подбежала к нему, от радости быстро крутя обрубком хвоста. Меня поразила бледность Зверева, испарина на лбу. Он почти не говорил и только едва заметными кивками отвечал на вопросы.
– Что, плохо?
Кивок.
– Пойдем домой…
Кивок.
Зверев никогда не жаловался, не проявлял активно того, что ему плохо. Врачей он вообще не признавал, боялся их и в принципе не верил им. Дома спрашиваю, что болит. Ответ шёпотом: «Всё болит, руки, ноги, грудь, тошнит…» И смеётся, качается и смеётся.
Уже говорилось о Звереве как об оригинальном и незаурядном мыслителе. Он, кстати, немало писал и высказывался об искусстве живописи. И кое-что из этого сохранилось, судя по всему, только у меня. Вот некоторые из его суждений:
«Живопись есть совокупность света и тени, взаимодействующих с цветом, есть сложение цветовой гаммы. Из этого прозаического и получается то, что признают за чудо Божье. Родилась же матушка-живопись из окружающих человека красок природы, особенно из радуги…»
«Мы уходим в вечность, в пучину волн, вод и пены. Так пропадает корабль нашей жизни и всегда в неизвестном для нас направлении, если, конечно же, исключить то направление живописи, которое придумано нами для того, чтобы как-то сгладить свою беспомощность…»
«О живописи едва ли стоит говорить самим художникам, ибо, как сказал Леонардо да Винчи, живопись сама за себя скажет. Но что делать! Мы все в той или иной степени подвержены демагогии, которая впоследствии становится для нас теорией…»
«Человечество вечно суетится, пока у него есть время… Но иногда кому-то из нас удаётся остановить наше неугомонное и ненасытное в делах суеты внимание. И тогда мы оказываемся во власти живописи. Она прекрасна, как сказочная принцесса… через сновидения, в коих часто неимущий получает во сто крат больше имущего… А после всё это воспринимается лично самим, но уже ничтожно по сравнению с подобными сновидениями, словно во мраке роковой неизбежности и безумия».
«Кисть в руках художника должна быть такой же послушной, как лошадь у хорошего извозчика» (вспомним шедшую ещё из раннего детства Зверева любовь к лошадям).
«Истинное искусство должно быть свободным, хотя это и очень трудно, потому что жизнь скованна…»
На мой взгляд, Зверев был самым свободолюбивым человеком на земле. Он ценил свободу больше всего на свете и никогда ей не изменял, ни к кому и ни к чему не приспосабливаясь в смысле унижения и утраты хоть капли свободы. Отсюда и его образ жизни, в котором царила свобода и никакого комфорта. Быт, удобства не занимали в жизни Зверева даже последнего места – они не занимали никакого.
Насколько понимаю, наступили времена, когда многие у нас в стране открыли и открывают для себя художника А. Т. Зверева. Это и есть культурное обогащение. Зверев вошёл в историю культуры, то есть в историю вообще, через её парадные двери – и стал художником с мировым признанием. И если его имени ещё нет в наших справочных изданиях, вход в которые открывает не всегда талант, а качества иные, более низкие (например, звание, должность, связи, а то и просто подкуп в той или иной форме), то оно давно занимает своё место в крупнейших энциклопедиях мира. Выставки Зверева имели место в ведущих галереях Франции, ФРГ, США, Дании, Швейцарии, Австрии, Англии, Италии. Всего же в странах Запада он выставлялся десятки раз. Это в несколько раз больше, чем в Советском Союзе. Как всё-таки трудно пробиваться в нынешней России русским дарованиям! Сколько раз уже бывало, что к выдающимся, даже гениальным русским людям слава шла не столько с родины, сколько извне. Крупный, российский по происхождению и живший во Франции искусствовед В. Вейдле, посетив выставку Зверева в 1965 году в Париже, в книге посетителей написал: «Нет, слава Богу, русская живопись не умерла».
Прожил А. Т. Зверев 55 лет. Он скончался при не совсем ясных обстоятельствах в 1986 году в Москве, которую он так любил и которая без него немыслима.
ИГОРЬ ДУДИНСКИЙ
Открывая художника
Когда Людмила Берлинская победила в ответственном международном конкурсе, редакция «Огонька» (Огонек. № 7. 1986) поместила её фотопортрет на обложке. Пианистка дома, за роялем. На стене – картины. Знатокам современного искусства было приятно видеть среди них холст с характерной размашистой подписью «АЗ».
Его творческая биография началась в конце сороковых, в Сокольниках. Артист Камерного театра Александр Румнев, прогуливаясь по парку, обратил внимание на рабочих, которые благоустраивали детскую площадку – подправляли песочницы, грибки, скамейки. Когда дошли до фанерных щитов ограды, к ним присоединился бледный худощавый юноша в овчинном тулупе, слишком большом для него, и в разных сапогах – хромовом и кирзовом. Он принёс вёдра – с белилами и киноварью – и обычный кухонный веник. Подойдя к щиту, он окунул веник сначала в одно ведро, потом в другое – и с небрежным артистизмом стал водить им по фанере. Через несколько минут всё вокруг полыхало, лучилось, слепило. На площадке не осталось ни одного незаписанного пространства. Из каких-то неведомых мест прилетели причудливые, похожие на петухов, птицы, поражавшие непривычной для тех лет дерзостью палитры.
Восхищённый открытием Румнев попросил юношу рассказать о себе. История оказалась нехитрой. Перед войной его отец, тамбовский крестьянин из старинного рода иконописцев, почти лишился зрения. Требовалась операция. Всей семьёй перебрались в Москву, обосновались в Сокольниках. Война застала в подмосковном пионерском лагере. Десятилетний мальчик шёл пешком в город, захватив самое дорогое – свою первую, как он считал, «настоящую» картину. Вообще пишет он быстро и много, но только когда есть краски. Правда, деньги на них несложно раздобыть здесь же, в парке – обыграв кого-нибудь в шашки. Художественного образования нет. Поступил было в училище, но пришёлся не ко двору. Никаких живописцев, кроме передвижников, не знает, но зато уж кого изучил, может определить по одному-единственному мазку. На спор? Не пойти ли посмотреть работы? Если понравится, заберёте. Всё равно никто не купит.
Восторженный Румнев привозил любоваться красными петухами своих друзей, ввёл талантливого юношу в круг столичных знаменитостей, покупал краски, кормил, помогал пристраивать картины. Художник был благодарен, но жить на одном месте не мог. Его постоянно куда-то тянуло, он надолго исчезал, где-то бродяжил. Появляясь, кидался истово, жадно, неуёмно писать, рождая за сеанс десятки работ. Вскоре его призвали на военную службу, во флот.
…В дни Всемирного фестиваля молодёжи и студентов 1957 года в парке Горького работала живописная мастерская, где московские художники могли видеть, как «творят» их западные коллеги. Один из американских корреспондентов, писавших о фестивале, оставил любопытное свидетельство:
«Наши рассчитывали ошеломить русских потоком „агрессивных“ абстракций. Сняли пенки с самых авангардных течений и всей этой эклектикой надеялись нокаутировать социалистический реализм. Живописный конвейер вертелся без перерыва. Не успев „прикончить“ один холст, хватали следующий. Русские растерялись. Такие темпы оказались для них неожиданностью. Воспитанникам академистов ничего не оставалось, как доказывать свою правоту словами. Спорили энергично. Нас обвиняли в уходе от социальных проблем. Мы возражали: сначала научитесь свободно обращаться с материалом! Это продолжалось до тех пор, пока в студии не появился странноватый парень с двумя вёдрами краски, которые он позаимствовал у зазевавшихся маляров, и с намотанной на палку тряпкой для мытья пола. Раскатав холст, насколько позволяло помещение, он выплеснул на него оба ведра, вскочил в середину сине-зелёной лужи и отчаянно заработал шваброй. Всё не заняло и десяти секунд. У наших ног распростёрся огромный женский портрет, исполненный виртуозно, изысканно, с тонким пониманием. Парень подмигнул кому-то из остолбеневших американцев, хлопнул его перепачканной ладонью ниже спины и сказал:
– Хватит живописью заниматься, давай рисовать научу!
Обладатель безукоризненной техники вовсе не был столь наивен, как казался на первый взгляд. Он быстро раскусил, что наши, в сущности, валяли дурака перед „русскими медведями“, и мастерски сбил с них спесь».
Вдохновение накатывало на него внезапно, не оставляя времени на осмысливание, чем, как и что писать. К чему кисти, когда быстрее и удобнее сжать в кулаке несколько тюбиков (пусть это масло, гуашь и акварель вместе) и разом выдавить их содержимое на холст, бумагу, а то и прямо на покрывающую стол клеёнку, и мгновенно, с помощью того, что есть под рукой – зубной щётки, ножа, ложки, бритвенного помазка, – или просто пальцами превратить случайный хаос красок в гармонию живописи – яркой, глубокой, насыщенной. И тогда… Вспыхнет стремительно разлетающимся фейерверком незатейливый подмосковный букет. Сквозь размытость, расплывчатость цветовых пятен проступят очертания до боли русских пейзажей. Оживут прекрасные лица друзей, знакомых, возлюбленных. Очаровательно загрустят добрые глаза бесчисленных собак, лошадей, птиц.
Ему нравились «заказные» сеансы. Каждый он превращал в маленький спектакль. Церемонно расслабившись, не спеша разглядывал приготовленное заказчиком: натянутый на подрамник холст, кисти… При себе никогда такой роскоши не имел. Шутил, балагурил. Наконец, усаживался, бросал беглый взгляд на модель и… несколькими элегантными, доведёнными до автоматизма движениями завершал портрет. Затем начиналось главное. Насмешливо-изучающе оглядев присутствующих, произносил своё коронное:
– Улыбочка! – Добавлял какой-нибудь случайный, ничего не значащий штрих и старательно, с подчёркнутым удовольствием выводил инициалы, которые часто становились важным элементом композиции. Он мог превратить их и в обрамляющую лицо причёску, и в лошадиную голову, и в птичий клюв. Гонорар «из принципа» брал мизерный, чтоб хватило на пару дней более чем скромного существования. Крупных сумм панически боялся.
Им восхищался Фальк.
– Как умеет он, не видев ни одного экспрессиониста, свободно пользоваться их открытиями, – удивлялся Роберт Рафаилович, – и при этом оставаться реалистом, предметником! Всемирная отзывчивость русской души, оказывается, не только интуиция, но и иммунитет. О, ему не грозит ересь формализма, слишком он психолог. А экспрессионистская манера… Это всего лишь наиболее подходящая форма самовыражения его необузданной натуры.
Солнцем судьбы Зверева была дружба с Ксенией Михайловной Асеевой. Оба по мере сил скрашивали одиночество друг друга. Добрейшая, слегка экзальтированная женщина, в прошлом героиня пронзительных асеевских строчек, повидавшая на своём веку немало ярчайших индивидуальностей, ближайший друг Маяковского, стала глубоким почитателем и страстным пропагандистом его искусства. Ему суждено было проводить Ксению Михайловну в последний путь. Память о трогательной нежности их отношений наполнила теплом оставшиеся годы художника.
…Как же всё-таки случилось, что его наследие разминулось с нашими выставочными залами, музеями, галереями? Личной вины художника в том нет. Он не заботился о популярности, творя там, где находился. Здесь же оставлял созданное. Забирать с собой было некуда.
Есть очевидная закономерность в перемещении художественных ценностей. Всё, чем мы пренебрегаем, неизбежно оказывается по ту сторону границы, как уникальный мраморный иконостас взорванного храма Христа Спасителя. Надо отдать все силы, чтобы такое не повторялось.
Анатолий Тимофеевич Зверев трудился во благо отечественной культуры. Его искусство – национальное достояние. Оно должно быть обнародовано.
РУБИНА АРУТЮНЯН
«Третьякову я бы подарил с удовольствием»
«Великий русский рисовальщик», – говорил об Анатолии Звереве Пикассо. «Каждое прикосновение его кисти священно», – считал Роберт Фальк, один из крупнейших художников первого русского авангарда. Советская пресса была так же категорична в оценке художника: «мазила», «такое может сделать каждый», – писала она. И лишь теперь, в период перестройки, уже после смерти художника, появились статьи, в которых делается робкая попытка переосмыслить творчество Зверева.
Но и здесь, сожалея, что народ не знал Зверева, художника пытаются представить таким романтическим «русским Модильяни»: сумбурным, нелепым, бедным и неприспособленным гением, который сам перекрыл себе дорогу к признанию. И ни слова о том, что Зверев был не художник-одиночка, а один из ярчайших представителей целого движения в советской живописи, возникшего ещё в 50-х годах – «второго русского авангарда», – так называли это явление на Западе.
Ещё при жизни Анатолий Тимофеевич Зверев стал фигурой легендарной. Его знали и художники, и маститые коллекционеры, и простые любители живописи, и дипломаты, и таможенники, и милиция. Люди приезжали из других городов и даже из других стран, чтобы заказать картину Звереву. Но найти его в столице было нелегко. Он не стремился зарабатывать деньги, большие гонорары пугали его.
Поэтому он так любил скрываться у кого-нибудь из своих многочисленных друзей, рисовал, ночами сочинял стихи, а в остальное время играл в свои любимые шашки, попивал водочку и вёл бесконечные разговоры. Точнее, монологи.
В своей квартире предпочитал не жить. Там он чувствовал себя беззащитным и одиноким. И недаром. Ведь именно оттуда его часто забирали в милицию и избивали за тунеядство, за его общение с иностранцами, а то и просто – за крамольные слова. Иногда отвозили в психиатрическую больницу.
Жизнь по друзьям не тяготила Зверева – он считал себя человеком по-настоящему свободным, хотя и давалась эта свобода дорогой ценой. Всем своим поведением он противопоставил себя официальному образу жизни: по нескольку лет жил без паспорта, отказывался от пенсии, не стремился участвовать в каких-либо выставках.
При мне на предложение знаменитой Третьяковской галереи приобрести его работы он ответил: «Третьякову я бы сам подарил с удовольствием, а вам зачем – пылиться в запасниках? Я уж лучше нарисую кому-нибудь за десятку – пусть висит дома на стене».
Однако, что бы ни делал Зверев в жизни, его всегда отличал подлинный артистизм. Многие воспринимали это как эпатаж. Но побороть свою натуру он не мог. Кроме того, такой эпатаж был для него зачастую маской, самозащитой. Он любил жизнь – об этом лучше всего говорят работы Зверева. Мир и людей он стремился видеть более прекрасными, чем они есть на самом деле. И поэтому расцветает в его картинах увядающий букет цветов, а женщины в его работах стремительно молодеют и хорошеют. Больше всего любил Зверев рисовать детей, животных и… самого себя. Самые благодарные модели, считал он.
О том, как работал Зверев, ходят легенды. И действительно, в ход шло всё, что имелось под рукой: соль, мука, окурки. Рабочим инструментом могли быть не только кисти, но и зубные щётки, бритвенные кисточки. Вместо мастихина – обычный десертный нож. Он мог залить работу целым слоем воды, предпочитал, правда, рисовый отвар: «Краска лучше держится, а рис можно съесть». И тогда боишься прикоснуться к готовой акварели, она может просто утечь с листа. Иногда его работы настолько прозрачны, что краска буквально просвечивает слой за слоем до самого холста. А то мог взять и выдавливать на холст целые тюбики краски. И работа будет неделями сохнуть, прежде чем её можно будет повесить на стену.
И ещё – работал художник необычайно быстро. Некоторым это казалось небрежностью. Однако это не так. Он был просто заряжен творческой энергией. Картина сама, почти стихийно, выплёскивалась из него. Решение приходило мгновенно, а рука уже работала автоматически, смешивая краски, подбирая цвет. За всю жизнь Анатолий Зверев сделал несколько тысяч работ. Они не все однозначны, могут вызвать противоречивые мнения, но никого не оставляют равнодушными. Он, например, пользовался большой любовью некоторых официальных художников. Их Зверев называл «реалистами». К ним в мастерские, расположенные в старом центре Москвы, в бывшей гостинице напротив Художественного театра, он часто приходил ночевать.
А рядом с «реалистами» находилась квартира вдовы известного поэта Николая Асеева – Оксаны Михайловны, с которой Анатолия Тимофеевича связывали многие годы трогательных отношений. Была у этой квартиры и ещё одна тайна. Существует мнение, что Зверев не очень дорожил судьбой своих работ. Так вот в квартире Асеевой хранил художник тщательно подобранные, в больших твёрдых папках работы, которые он особенно ценил. Он показывал их лишь немногим. Мне довелось видеть эти работы и даже получить некоторые в подарок. Могу сказать – в папках хранились работы высокого музейного уровня.
Весть о смерти Анатолия Зверева стремительно облетела Москву. На его отпевании и похоронах собралось более тысячи человек. Смерть художника оплакивали не только в Москве. Его память чтили в Париже, Нью-Йорке, Лондоне, Мюнхене…
А мне лично наиболее памятны те минуты, когда он, заканчивая работу и внимательно сравнивая натуру с портретом, как всегда, произносил своё непременное: «Улыбочку!» – и делал последний мазок. А затем начинал тщательно выводить свои инициалы. «В конце концов, – говорил он, – моя подпись тоже что-нибудь значит».
«Еще бы, – отвечала я, – АНАТОЛИЙ ЗВЕРЕВ!»