355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Анатолий Зверев в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 15)
Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:22

Текст книги "Анатолий Зверев в воспоминаниях современников"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Анатолий Зверев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

– Нет, не знаю.

– Это московский художник, Анатолий Зверев. Может быть, вы не слышали о нём?

Незнакомец на секунду приостановился. На лице его искреннее удивление.

– Как? Это тот самый Зверев? Так ведь я давно о нём слышал и мечтал хоть раз увидеть.

Теперь удивлена я. Ведь Толя многим напоминал Ван Гога – как своим творчеством, так и судьбой.

Уже потом я вспомнила этого человека. Им оказался страстно увлечённый живописью физик, профессор Новосибирского университета Юрий Иванович Кулаков. Как-то, ещё много лет назад до этой случайной встречи, на одной из московских квартир он рассказывал собравшейся молодёжи о творчестве Сальвадора Дали, сопровождая рассказ показом слайдов. По тем далёким временам для многих это было в новинку. Уже потом, когда Толи не стало, вспомнив этот эпизод, я посвятила ему стихотворение.

Памяти Анатолия Зверева
 
Да, рядом с нами жил Ван Гог.
Но после смерти нужен срок,
Чтобы признание пришло.
На этот раз оно взошло
Ещё при жизни, видит Бог.
Да, рядом с нами жил Ван Гог.
 
 
Он мог нарисовать весь мир.
Где он бывал – был всюду пир.
Он погружал то в смех, то в плач.
Он был и жертва, и палач.
Палач – где не душа, а фарш.
И обнажалась кистью фальшь.
 
 
Он нищим был и богачом.
И слабаком, и силачом.
Сносил гоненья, недоверье,
С улыбкою прощал Сальери.
И часто спал он у дверей
Своих поклонников-друзей.
 
 
Он виден был – издалека.
Походка… Так была легка.
Одежда? Разве в этом соль?
Шагал по улице король!
Шагал по улице Сократ.
Нет. Он мудрей был во сто крат:
 
 
Свободней – не было его.
Отказываясь от всего,
Раздаривал себя вразнос.
И пил, и голодал, и мёрз,
Но всё, что надо – сделал в срок.
Да, рядом с нами жил Ван Гог.
 
ЛИЛЯ ПАНН
Мой Зверев

Звонок в дверь, провозгласивший прибытие к нам художника Анатолия Зверева за несколько месяцев до нашего отъезда из России навсегда, отличался от всех слышанных мною раньше: замысловатое чередование длинных и коротких звонков было музыкальной фразой, вестью. Скоро мы узнали, что этот характерный звонок был чем-то вроде визитной карточки у него. Услышав его, хозяева кричали: «Зверев!» Одни – радостно, другие в ужасе. Чаще всего – и в радости, и в ужасе. Начинался праздник истинного искусства, но водка лилась рекой, и наутро тоже, и все последующие дни (и месяцы), пока, наконец, хозяева с величайшими угрызениями совести не сплавляли Зверева в место, где, по их соображениям, он мог завязнуть надолго.

Мы же сплавились сами, избавив себя от будущих мук выгонять любимого художника на мороз. Зверев появился у нас, когда вопрос, ехать или не ехать, наша семья решила утвердительно, но с властями этой новостью мы ещё не успели поделиться. Чем, как не искушением Судьбы было появление (и конечно, последнее) в нашем рядовом семействе доселе незнакомого нам вида человека – гения? «Это тоже Россия, из которой ты уезжаешь навсегда и которую нигде не сыщешь – непредсказуемо талантливая, безудержная, лиричная…» – всё чаще приходило мне в голову после очередного его шедевра, создаваемого у нас на глазах, после рассказов о его красочном прошлом, после посещений с ним домов известных коллекционеров, хранивших его лучшие – ранние вещи, после прогулок с ним по подмосковным лесам, в которые он охотно отправлялся с нами…

Что ж, я была благодарна Судьбе за то, что Россия, из которой я уезжала, обернулась Зверевым. Возможно, мы были дураки, меняя мир, где душа могла веселиться столь дионисийски, на мир, где ей предстояла более аскетическая жизнь, но именно Толя Зверев, Дионис наших предотъездных дней, положил на сетчатку моего глаза тот «золотой пятак», которого «хватит на всю длину потёмок». Это из «Римских элегий» Бродского:

 
Я был в Риме. Был залит светом.
Так только может мечтать обломок!
На сетчатке моей – золотой пятак,
Хватит на всю длину потёмок.
 

А тогда, в мае 1976 года, на пороге нашего дома стоял мужичок в одежде с чужого плеча, с лицом не то ребёнка, не то продувной бестии – юродивый. Пришёл писать портрет, а красок не захватил. Послал в «Школьные принадлежности» за акварелью: «Бери, хозяйка, любую – разницы никакой, да не забудь в продмаг заскочить… за этим…»

Его прислала моя двоюродная сестра. Зверев написал её портрет, и я им заболела. Несколько пятен акварели воскрешали облик, существующий, я думала, только в моей памяти: Наташа смотрела на меня из детства. Больна я этим художником и по сю пору. Сейчас пытаюсь разобраться в этой моей околдованности Зверевым.

Как поэт находит слова для того, что словами выразить невозможно, так Зверев красками выявлял ту невидимую ауру, ту неуловимую красоту, которой отмечено любое творение в мире. Зверев интересовался только красотой. Его портреты часто не имели портретного сходства (о, этот знаменитый его издевательский возглас: «Похож, похож!» – мол, не волнуйтесь, похож портрет на изображённого – когда изображённый подбегал к законченной работе); часто не наблюдалось даже «внутреннего сходства» – характера человека. Иногда оно было, иногда нет. Сходство другого рода было всегда – сходство с замыслом Бога об этом человеке.

Конечно, он «одной левой» мог бы писать острые характерные портреты, шедевры выразительности. Он таки и писал, но только по пути к основной цели – красоте. Не раз я наблюдала это чудо. Как-то его моделью оказалась неуклюжая женщина с одутловатым лицом, длинным носом, крохотным ртом, маленькими близорукими глазками за стёклами пенсне. Это был симпатичный умный человек, с живым характером, по складу души – романтик. Модель обладала всем, чтобы помочь художнику создать интересный портрет. И что же делает Зверев? Я не верю глазам своим. Он набрасывает два-три вполне реалистических изображения «очкастой интеллектуалки», смывая акварельные эскизы один за другим. И в тот момент, когда мне кажется, на бумаге воссоздан человек во всей его характерности, Зверев начинает то, что мне дороже всего в искусстве (да и в жизни) – превращение, преображение. Он превращает пенсне в сияние глаз!!! (Тут он использует свою знаменитую технику: исступлённо режет ножом по мокрой акварели. О, этот его традиционный приказ: «Хозяйка, нож неси!») Нет никакой очкастой интеллектуалки – есть астральная женщина с нездешним взором, изысканной линией носа (и кто сказал, что носу не следует быть длинным?) и с каплей крови на месте рта.

Зверев делал нечто противоположное карикатуристам: живую карикатуру он превращал в божественный прообраз. В сущности, каждый раз создавая портрет, Зверев играл роль влюблённого, если согласиться с Цветаевой, что «любить – это видеть человека, каким его задумал Бог и не осуществили родители».

Некоторые его портреты имели надо мной силу, наверное, противоестественную. Как-то он написал портрет одной нашей приятельницы, недавно оставленной мужем и пребывавшей в глубокой депрессии. Пожалуй, это был лучший портрет из всех созданных у меня на глазах. Описывать его бессмысленно. Позволю, однако, процитировать себя тех лет: «Надо срочно сделать так, чтобы муж увидел этот портрет. Он поймёт, кто она. Да он просто влюбится в портрет, а заодно и снова в неё. Он вернётся к ней…»

Лучшие его женские портреты, я думаю, Оксаны Асеевой, женщины, которую он любил. Однажды он привёл нас к ней. Стены огромной квартиры были сплошь увешаны его работами, значительную часть которых составляли портреты хозяйки дома, «старухи», как неизобретательно он звал её. В портретах же, имевших замечательное сходство со «старухой», старушечьего ничего не было. Мне особенно запомнился тот, на котором у Асеевой на глазах стояли слёзы. Казалось, она удерживает слёзы, не даёт им пролиться, чтобы не смыть эти несколько акварельных пятен, как бы случайно сложившихся в незащищённое любящее лицо… «И чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд». Меня всегда потрясала в его картинах та почти несуществующая граница между хаосом пятен и линий и замечательной гармонией той или иной вещи мира: животного, человека, пейзажа, букета цветов – чего угодно.

«Каждое прикосновение его драгоценно», – сказал о нём Роберт Фальк. Каждое прикосновение его кисти проходило точно по этой границе небытия вещи и её рождения. Сгущённостью своей живописи он может сравниться с великим Сутиным. Но если взгляд Сутина – это взгляд творения через призму страдания на мир Творца, Анатолий Зверев смотрит на мир глазами Творца и ничего, кроме красоты, не замечает. Мне не пришлось, к сожалению, увидеть все тридцать тысяч его работ, но те сотни, что я видела, не несут в себе интереса к видению уродства, дисгармонии, пустоты, абсурда жизни и т. д., столь характерного для искусства нашего столетия.

Несколько лет назад мы приобрели три зверевские работы на его выставке в Нью-Йорке. Его работы, как правило, не имеют названий. Названия им дают коллекционеры, искусствоведы. Одну из приобретённых работ мы называем «Распятие». На вершине горы – крест с распятым и опалённым солнцем до остова человеком. Уже не человеком, каким-то муравьём по силуэту. Конечно же, вся картина – «типичный Зверев»: несколько пятен и штрихов. Два пятна (розово-сиреневое и лимонно-жёлтое) обозначают камни на вершине, несколько лазурных пятен – небо, незакрашенный фон бумаги – облака. На празднично звучащем фоне – чёрные крест и человек, обугленные солнцем – самим обуглившимся (чёрным!) – почти рассыпаются в штрихах вызывающей небрежности. Кощунство? Непостижимым образом традиционный трагический сюжет не мешает картине говорить всё о том же: о красоте. Наступит воскресение за пределами картины или нет – неизвестно, но на листе бумаги оно наступило.

АЛЕКСАНДРА ТУРИЦЫНА
«Тарусский букет»
(о двух картинах Анатолия Зверева)

Он возвращался в Москву запелёнатый, как младенец, в большущий квадрат целлофана. На руках у Моники. Всё великолепие цветущего разнотравья начала лета было собрано в этом букете. Ромашка, василёк, гвоздика, льнянка – дикий львиный зев, пижма, колокольчик, белоснежная купина, голубые цветки цикория, мята, смолка – тёмно-коричневый липнущий ствол и длинные узкие розовые лепестки, на ночь собирающиеся в кокон; трава цветущая – стройная тимофеевка, пряный пырей, кукушкины слёзки, лисий хвост, изумрудной зелени сочная нежная осока. И что-то ещё, незнакомое…

Моника – харьковчанка, моя старинная приятельница. Длинная, нескладная, очень воспитанная профессорская дочка. Человек с добрейшей улыбкой и врождённой благожелательностью к людям. Сейчас она работает и живёт в музее Паустовского в Москве. А тогда приехала из своего Харькова на несколько дней ко мне и мы отправились в Тарусу. Ночевали в каком-то пансионате, два дня бродили по Тарусе и далеко вокруг. Поклонились могилам Паустовского, Ариадны Эфрон, Борисова-Мусатова. А на другой день по речке Таруске до Ильинского омута, на ромашковый Наташкин луг и… в лес. Сопровождал нас краевед и почётный гражданин Тарусы Иван Яковлевич Бодров, знакомый Паустовского и Моники. Без него мы бы не нашли поющих сосен, запрятанных в лесной чаще. Весь день Моника собирала цветы. Поздно вечером дома мы поставили привядший букет на кухню в ведро с водой. Утром я взглянула на него и ахнула: неприхотливые полевые цветы напились за ночь и стояли во всей своей красе в ромбе солнечного света. Этот букет было суждено написать художнику Анатолию Звереву.

Я познакомилась с Толей летом 1976 года. Через друзей моего бывшего мужа, и моих в то же время, Витю и Лилю Панн. Как известно, бездомный художник скитался по знакомым, а в 76-м он поселился у Паннов на целых полгода в их квартире на Ленинском проспекте, последние полгода их жизни в Союзе (они собирались на Запад).

Я тогда бросила работу (в Третьяковской галерее) по семейным, как говорится, обстоятельствам. Период этот затянулся, и первые несколько лет я жила на свою библиотеку. С Витиной лёгкой руки. Он как-то зашёл и, увидев на столе сборники поэзии, вдруг говорит: «Саша, я вижу, вы не собираетесь работать, а вот на это можно долго жить», – и забрал книги с собой. Они тогда тоже распродавали свою библиотеку перед эмиграцией.

Очередную порцию денег Витя принёс, появившись вместе со Зверевым. Я уже слышала о нём от Паннов и очень обрадовалась: «А это тот самый Толя?» Слышала про него и такое, что он, придя писать заказной портрет, бросал краски на полированный стол и отчищал их ножом… А тут прерывает нас с Панном: «Дай мне газету под ноги, у меня ботинки грязные». В общем, получилось так, что мы все втроём отправились смотреть Толины работы. Сначала были у Пинского. Там оживлённые приветствия, все знакомы, разговоры, – меня даже не представили. Я молчу, смотрю во все глаза, первый раз вижу картины Зверева. Помню фразу Пинского: «Ему самое главное – поставить подпись». Потом ещё один или два дома и, наконец, к Оксане Михайловне Асеевой. Через рынок, где Толя хозяйственно закупает всякой снеди. В том числе очень красивый кочан ранней капусты. Меня знакомят с хозяйкой, и вначале в волнении слышится не Оксана, а Александра Михайловна, то есть моё имя. Толя – у себя дома. Ходит крупными шагами, затеял что-то на кухне – двери всех комнат и кухни настежь, – наблюдает, как я заворожённо двигаюсь из комнаты в комнату. У Оксаны Михайловны – царство Зверева. Все стены завешаны картинами. В самых разных местах кипы рисунков и акварелей, на полу у шкафа – в метр высотой. Мне случилось быть в этой квартире ещё раз через несколько лет, всё было уже по-другому.

Посидели за столом, и Витя ушёл на работу, сказав мне, что вечером я должна привезти Толю к ним. После ухода Панна Оксана Михайловна заволновалась, шепнула мне, что не останется с Толей одна, чтобы я забирала его с собой, и мы вскоре вышли.

Повела его пешком на Спиридоновку, к своей тётке Наде, ухватилась за палочку-выручалочку. Голова у меня уже шла кругом. Пылала, а руки и ноги ледяные. Толя вёл меня за руку, и в какой-то момент я ощутила физическое наслаждение от того, что рука моя в пухлой тёплой лапе согревается. Когда она отогрелась, Толя спокойно обошёл меня и взял за другую руку. У него самого в другой руке уже была авоська с шампанским и коньяком.

Представила тётке художника Анатолия Зверева. На Толе была розовая рубашка наизнанку с расстегнувшейся на животе пуговицей. Тётка через некоторое время сказала: «А я не хочу видеть ваш голый живот!» Зверев застегнул пуговицу.

Надежда Ивановна Соболева, моя тётя, заведовала тогда патологоанатомической лабораторией Филатовской больницы напротив. Её дом – самая настоящая квартира старой русской интеллигенции. Старый письменный стол с лампой под абажуром. Высокие окна, книги, уютный диван. Над ним гравюра Крамского «Христос в пустыне». Очень хорошего качества, тоже старинная.

Мы беседуем. На клочке бумаги Толя рисует крысу, подписывает рисунок и протягивает тётке. А она отвернулась и разорвала. Я замираю – сейчас будет взрыв, – но ничего, обошлось. Кстати, я только сейчас вспомнила, что тётю Надю всю жизнь называли мышкой, а старуха-соседка в подъезде иногда каркала: «Подожди, крысой станешь».

Тётка возлегла на диван, стала показывать Толе фотографии своей молодости. Сероглазая красавица, искрящиеся лукавые глаза и локоны до плеч. Кто-то из педагогов в гимназии, по её рассказам, одёргивал её на уроках: «Вертячая барышня Чельцова!»

Мы пробыли у неё, наверное, часа два. И она так и не угостила нас чаем. Прощаясь, Толя многозначительно поклонился и поблагодарил за гостеприимство. Надежда Ивановна развела руками: «Приходите ещё, я буду вас ругать». Тётка Толе понравилась: «Люблю красивых старух».

Вечером у Паннов поздоровалась с Лилей – и меня понесло. Рассказывала взахлёб, всё подряд, жестикулируя, называя Толю в третьем лице, не пропуская ничего – ни разорванной крысы и своих страхов, ни голого живота. Иногда останавливалась и вспоминала виденные картины, портреты Оксаны Михайловны. Толя сидел напротив, довольный. Улыбался, щурился на меня; может быть, уже что-то писал.

Поздно вечером Витя пошёл посадить меня в троллейбус. Толя было тоже рванулся, но я попрощалась, попросила его остаться.

– Ну что же, Саша, я дам ваш телефон.

– Хорошо. Только я не уверена, что буду снимать трубку.

Впечатлений дня хватало. А сейчас кажется, что всё промелькнуло за мгновение. Так оно, конечно, и было.

Звонки начались на следующее утро. Пятнадцать, двадцать раз. Я не брала трубку. Позвонила тёте Наде, и она со знанием дела прокомментировала: «Влюбился. С такими мальчиками это случается».

Вскоре приехала Моника, и я ответила на очередной звонок. Сказала, что у меня гостья из Харькова, что мы едем в Тарусу на несколько дней. Обрадовалась возможности сбежать. В Тарусе всё отошло на другой план, забылось как бы, но дома утром опять разбудил звонок. И я опять отговорилась – что ещё не проводила гостью, что у нас много дел в Москве.

Моника уехала. А я несколько дней любовалась букетом и слушала звонки. Потом букет стал вянуть и мне стало жалко этой красоты. И когда раздался очередной звонок, я разрешила Толе приехать.

Лиля с Витей явно собирали его ко мне. Пришёл в костюме, причёсанный и… с бутылкой коньяка. Я перепугалась: «Позвоню Паннам!» Но он быстро меня утихомирил. Спокойный, неторопливый, сказал что-то смешное по поводу моего испуга – и всё рассеялось. (Полбутылки коньяка так и осталось у меня, и когда свалилось очередное воспаление лёгких, Лиля растирала мне им спину.) Показала букет: «Вот, увядает». Мельком взглянул: «Напишем увядающий».

Краски и бумага! – а у меня ничего нет. На антресолях нашлись несколько листов плохонькой бумаги (сейчас мой портрет сдублирован на японскую бумагу реставратором Третьяковской галереи). Девочка-соседка дала начатые акварельные краски за 26 копеек. А художник плюхнулся на пол в маленькой прихожей, лист бумаги перед ним. Через узкий коридорчик на полу в кухне – букет… И началось. Облил бумагу водой из майонезной банки, туда же побросал краски. И – руками, локтями, пальцами, каплями с красок – пять минут парил над листом. Я краем глаза видела, как цветные брызги летят во все стороны. (Долго берегла их на обоях, с холодильника отмыла.) Встал. «А теперь тебя напишем». Я была тогда с юга, загорелая, – усадил рядом с букетом, сделал охряный подмалёвок по мокрому листу и… всё повторилось. Потом пересадил на диван в комнате. Сам устроился опять на полу, между мной и окном с балконной дверью. И углом синей краски, взглядывая на меня, стал прочерчивать мокрый лист – абрис лица и шеи, точечки носа, стрела на лбу, тени под глазами, заштрихованный правый, волосы. На месте рта было красное пятно – мгновенная черта посередине и два холмика над ней – губы.

Потом попросил нож и стал сгребать всё это месиво в разные стороны, как мне показалось.

И подпись. Во всех четырёх углах и внизу – АЗ, 1976 – ножом и краской.

Наконец после быстрого оценивающего взгляда спрашивает: «У тебя есть зубной порошок?» – и присыпал лист снежными хлопьями.

Всё было занятно. Я наблюдала и… веселилась. А через какое-то время лист на полу стал подсыхать, проявляться, и я замолчала. Художник увидел это, он видел всё. Один знакомый сказал недавно, что мой портрет – это трагедия.

Пришли Панны. Экзальтированная Лиля попросила разрешения приводить ко мне по два человека – смотреть портрет. Витя тихо сказал, что мой портрет даже лучше Наташиного (Наташа Шмелькова). И правда, в ранних сумерках он был особенно хорош – краски стали глубокими, лучились.

Потом был долгий резонанс в сознании от всего пережитого. Отчётливо помню, как замерла в восхищении поздней осенью на нашей Якиманке, увидев группу золотых тополей, яркая листва которых покрыта ранним снегом и всё залито солнцем. Или прыгала летом по холмам Нескучного сада, в руке большая папка с обоими листами – кажется, несла вставлять их под стекло, – и случайный прохожий улыбнулся: «Вот взяла всё и написала», – видимо, посчитал меня художницей.

А ещё потом была невозможность оставаться в одной комнате с портретом. Даже поворачивала его лицом к стене.

И уже навсегда – удивление и… благодарность Богу. За то, что всё это было. Наяву.

Есть ещё один Зверев. Великолепный автопортрет 1976 года, когда художник жил у Паннов. В нём он обыгрывает свою фамилию, он – Зверь. Заросший вздыбленной шерстью, с оскаленной пастью, с яростными, круглыми, стеклянными от боли глазами. Иногда он видится по-другому. Глаза печальные. Врубелевский Панн. «На старом мшистом пне, скрестив кривые ноги и вещей наготой мелькая средь дерев, ты громче хохочи и спутывай дороги, когда красавица войдёт в твой тёмный лес». Работа необыкновенной экспрессии, и досталась она мне случайно.

В 1976 году Панны не смогли вывезти за границу свою зверевскую коллекцию, она осталась на хранении у двоюродной сестры Лили. А лет примерно через десять мне удалось через друзей одной моей знакомой, работавших в ООН, переправить её в Америку. Листы были аккуратно свёрнуты в трубку, положены в футляр для чертёжных работ и с дипломатической почтой, без досмотра отправились в Нью-Йорк. Но прежде они были выставлены у меня дома. Все стены, как когда-то у Оксаны Михайловны, были завешаны картинами. Свой портрет и Зверя я повесила рядом. Получилась композиция «Красавица и Чудовище». Когда кому-то устно рассказываю или показываю эту свою идею, обычно добавляю, что Красавица – не я, а Портрет. Я просто не смогла расстаться с Толиным автопортретом. А в Америку написала покаянное письмо и была прощена.

Когда Лиля с Витей уезжали, они оставили мне стопку отпечатанных Толей на машинке стихов. Написанную от руки печатными буквами поэму «Поэтесса» на 38 страницах, посвящённую то ли Наташе Шмельковой, то ли Оксане Михайловне. И четыре листка с рисунками-почеркушками карандашом, сделанными во время поездки на природу вчетвером – Витя, Толя, Лиля и Наташа Шмелькова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю