355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Анатолий Зверев в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 7)
Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:22

Текст книги "Анатолий Зверев в воспоминаниях современников"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Анатолий Зверев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

ПОЛИНА ЛОБАЧЕВСКАЯ
На рассвете

На рассвете я вспоминаю…

Сквозь сон слышу телефонный звонок. Вскакиваю. На часах пять утра. Боже, кто это, что случилось?! А в трубке знакомое:

– Алло, привет!

– Толя, вы знаете, который час?!

– А откуда мне знать, у меня часов нету.

– Где вы, Толя?

– Да я и сам не пойму, детуля. Где-то… А я бы мог зайти отогреться?

– О, Боже!.. Ну уж, раз разбудили – идите.

Приходит в сопровождении таксиста, который с недоверием переводит взгляд с Анатолия на меня и, лишь получив деньги, успокаивается и удаляется удивленный. Анатолий с деловым видом идет на кухню, садится на раз и навсегда облюбованное место на диванчике и начинает как бы недавно прерванную беседу – о том о сем и тут же «хорошо бы закусить да выпить, если есть», а если нет, то и на чай согласен. «Да и вообще, идет тебе, старуха, этот халатик, давай увековечу». Все происходит просто, непринужденно, будто бы сейчас и не пять утра. Нанизываются слова, словечки, рифмы, образы; рисуются лошадки, головки карандашами цветными, акварелью, фломастерами – всем, что в данный момент есть у него или в доме. Пьется чай, а зачастую и что-нибудь покрепче, потому что «без этого, детуля, никак нельзя».

– Да почему же это нельзя, Толечка? Ведь губите вы себя, свое здоровье, – завожу я старую песню.

– Ну ты, старуха, зажралась! У тебя квартира, одежда теплая. А я в дрянных ботинках на улице промокну – и пропаду! Так что именно о своем здоровье и забочусь, для моего здоровья только это и необходимо!..

А в это время лошади уже скачут, печальный Дон-Кихот мчится к мельницам, моя собака Патрик увековечивается почему-то с цветком возле мохнатого уха…

– Толя, а почему у Патрика цветок шиповника из-за уха торчит?

В ответ только взгляд, который я по сей день не могу забыть и объяснить.

Спустя приблизительно полгода Патрик умер, и я похоронила его в Пахре в конце зимы. Я долго не приезжала в Пахру и оказалась там лишь летом. На могилке Патрика я увидела куст шиповника.

Мой знакомый, которому я рассказала эту историю, как о само собой разумеющемся, сказал: «Это вам ваш Патрик знак подал».

А вот кто же этот знак подал Толе?

Сенека утверждал, что предметом искусства является отступление от нормы. Вся жизнь этого гениального художника была проживаема художественно, была полна знаков, образов, даже метафор – не только живопись и стихи, а каждодневное его существование, взаимодействие с окружающим миром – все было художественно. Толя был неким тестом – отношением к нему проверялись люди. Его поведение, реакция на окружающее в глубинной своей сути расставляло все по своим законным местам, отделяло истинные ценности человеческой жизни от ложных.

Мы с Толей познакомились в 1956 году. Александр Александрович Румнев, с которым я сотрудничала в стенах ВГИКа, человек огромной культуры и редкого артистизма, сказал мне как-то:

– Я хотел бы, чтобы замечательный художник Анатолий Зверев написал ваш портрет.

Сказал он это с какой-то несвойственной ему настойчивостью, и хоть позировать совершенно неизвестному мне художнику никак не входило в мои планы, я почувствовала, что Румнев не отступит.

Александр Александрович пригласил меня к себе домой, на Метростроевскую улицу. Его квартира завершала образ Александра Александровича своей артистической обстановкой. Чего только не было в его небольшой комнате: и старинные миниатюры, и замечательные тарелки, и картины… Восток, Запад, Россия – все соединялось в одной комнате. Но вдруг – яркое пятно, привлекающее к себе особое внимание даже среди этого обилия уникальных и прекрасных произведений искусства – портрет мужчины в мексиканской шляпе!

– Чей это портрет, Александр Александрович?

– Так ведь это автопортрет того самого Зверева, о котором я вам все время говорю!

Впечатление сильное, шоковое. Никуда не спрятаться в комнате от глаз слегка прищуренных, проницательных, глядящих с портрета. Живописная манера поражает необычайностью, силой.

– Да, да! Александр Александрович, я конечно хочу, чтобы он написал мой портрет! Знакомьте!

Ранним утром – продолжительный, прерывистый, очень громкий звонок в дверь.

Открываю. Входит странного вида, франтовато и вместе с тем небрежно одетый человек, совсем не такой, как на румневском портрете. Лицо доброе, манера и вся повадка мягкая, никакого напряжения, как будто уже сто лет знакомы. Рядом кругло-круглолицая девушка по имени Надя.

– Она – художница! – говорит с гордостью Зверев. – Моя жена. Ну, что ж, начнем, что ли?!

Только тут я заметила, что я в махровом халате, извинилась и сказала, что пойду переоденусь.

– А если для портретирования, так и не надо. Так живописно, – сказал он, по особому прищурив глаза, и сразу стал похож на румневский портрет. – А есть ли у вас, Полина Ивановна, пол-литра, она же палитра?.. – начал он нанизывать слова-словечки.

А сам вглядывается. Превращает медный поднос в палитру, кухонные ножи в мастихины… Я мечусь. Надя открывает тюбики с красками. А он спокоен, благостен и говорит, говорит, говорит. Необычное построение фраз, шуточки… И вдруг острое и точное наблюдение! И снова – слова, они – нанизываются, как яркие бусы, на одному ему ведомые нити…

И вот – первый взмах руки! Пауза. Прицел. И сильный мазок. Несколько коротких энергичных линий, прочерченных ножом-мастихином. Еще один прищур правого глаза, еще несколько, как бы вдавливающих краску в холст, движений ножом в полном молчании. И, наконец, появляется кисть. Он яростно ввинчивает ее в поднос-палитру, смешивает краски… и снова слова-словечки, шуточки и легкое порхание кисти.

Потом, когда мне довелось наблюдать эти сеансы достаточно часто и порой со стороны, когда Толя рисовал кого-либо из знакомых, я уже понимала, какая огромная затрата энергии, какое глубокое сосредоточение душевных сил стоит за этой внешней легкостью.

Я никогда не видела «творческих мук», эффектных поз, желания произвести впечатление на портретируемого, был ли это дипломат, известный музыкант или школьник.

… И вот, один за другим возникают пять портретов (эдак часа за 2–3 работы) – все разные, неожиданные, красивые. Мой халат преображен в самые разнообразные одежды.

К концу сеанса приходит Александр Александрович Румнев и все пять портретов… забраковывает!

Анатолий и бровью не повел. «Завтра нарисую другие». Он со смиренным видом выслушал мнение Александра Александровича, не возразил ни слова. А ведь картины-то были замечательные.

Таким образом, с первого дня знакомства я увидела в Анатолии редкое в нашей жизни внутреннее благородство, отсутствие амбициозности. Хотя не лишен он был и едкой наблюдательности, владел такой же точностью словесного портрета, как и изобразительного.

Но при всех симпатиях и антипатиях к огромному количеству людей, окружавших его, Анатолий Тимофеевич всегда был, по сути, снисходителен к людским слабостям, как бы наперед все прощая людям, у которых так много непонятных и чуждых ему пристрастий и стремлений. Квартиры, дачи, машины, мастерские, мебель, социальное процветание и карьера – все это было для Зверева несущественно, вовсе не входило в круг его интересов.

Он жил для того, чтобы заниматься искусством, писать картины. И обращался за помощью и поддержкой к своему учителю Леонардо и к своим друзьям Ван Гогу, Саврасову, а не в Союз художников. Он искренне радовался, когда картины его висели в красивых домах и гордился этим.

Вспоминая об этом удивительном человеке, прошедшем свои пытки и радости земного пребывания, не хочется вспоминать его житейские слабости; мощь его личности, его художественного гения перекрывает все это. А хочется вспомнить светлые минуты его жизни, свидетельницей которых я была.

На мой взгляд, история его взаимоотношений с Оксаной Михайловной Асеевой – история преданной любви, осветившей и жизнь Толи, и жизнь Оксаны Михайловны. Она, благодаря своему жизненному опыту и высочайшей культуре, сумела, несмотря на грубость, порой, внешних проявлений, по достоинству оценить и душевные качества Толи, и его уникальный талант.

Многим казалась странной, смешной любовь художника к очень пожилой женщине. Но ведь это была любовь и тяготение не только к конкретной женщине, но и к целой эпохе, к Серебряному веку русской культуры. Эта любовь была мостиком, перекинутым к времени, когда Искусство было живо. И, общаясь с Оксаной Михайловной, Толя, как мне кажется, вступал в равный диалог с Хлебниковым, Пастернаком, с художественной атмосферой ее молодости, которая была ему ближе и понятней окружающей его жизни. Не случайно в то время он писал огромное количество стихов, вступая в соревнование с Председателем Земшара Велимиром Хлебниковым.

Удивительно умиротворяюще на Толю действовала природа. Он никогда не говорил о своей любви к природе, к животным. Он просто сам был как бы явлением природы – так органично существовал он за городом, привлекая к себе любовь всего живого.

Летом на даче, где он скрывался от бдительных милиционеров в год Олимпиады, жил пудель по имени Филя – добродушнейшее существо, не причинявшее своим хозяевам особых хлопот. Просыпался Филя в одиннадцать вместе со своими хозяевами и жил комфортной жизнью вполне воспитанной собачки. Но встреча с Анатолием круто изменила весь распорядок его жизни.

Теперь на рассвете, часа в четыре утра Филя вскакивал, бежал к двери, из которой обычно появлялся Анатолий, взвизгивал от нетерпения, подпрыгивал, и весь вид его выражал напряженнейшее ожидание.

Когда Анатолий выходил, радость Фили была безгранична. И начинался ежедневный ритуал.

– Ну, как поживаешь, старик?

В ответ – преданнейшее виляние хвостом.

– Значит, займемся делами, старуха!

– Анатолий, а почему вы обращаетесь к Филе, называя его то стариком, то старухой? – спрашивала сонная хозяйка Фили.

– А потому что он кобель – значит, старик, а вместе с тем он собака – значит, старуха.

Толя медленно передвигался по участку, умывался, делал какое-то подобие гимнастики. Филя неотступно следовал за ним.

Затем Толя начинал готовить свой рабочий стол (пинг-понговый) для «утреннего рисования». Филя следил за каждым его движением.

Выдавливаются краски на палитру, чистятся и моются кисти, идет обстоятельная беседа с Филей, что станет сегодня объектом рисования – ближайший куст со сломанной ночным ветром веткой, или та дальняя береза у завалившегося забора, или сам Филя… Пес слушает внимательно, как бы боясь пропустить что-то главное.

И вот уже контуры березы проглядывают на грунтованном картоне.

Закончив картину, Толя спрашивает:

– Ну как, старик?

Филя виляет хвостом, перебирает лапами.

– Вперед! – командует Толя.

Филя рывком бросается на противоположный конец полянки, хватает зубами мяч, подбрасывает его несколько раз, пасует Толе, а сам застывает между деревьями. Он – вратарь. Анатолий ударяет по мячу. И начинается азартнейшая игра в футбол. Оба играют с полной отдачей, показывают чудеса ловкости, хитрости. Игра идет на равных, с одинаковой степенью детской увлеченности.

– Ну что ж, отдохнули, теперь за работу! – Филя слушается беспрекословно.

И снова кисть в руке у Толи, и снова Филя рядом и делает вид, что не слышит, как настойчиво зовет его хозяйка.

Хозяева Фили даже приревновали его к Толе – с ними он так не общался и в игре таких трюков, как с Толей, не выделывал.

– Это потому, – объяснил им Толя, – что он думает про вас, что вы люди. А меня считает собакой.

Толя испытывал постоянную потребность в игре, каждый день просил окружающих поиграть с ним в шашки, в шарады. Но нам зачастую было не до игр и не до него – так много дел других…

А он, казалось бы, играючи, успевал как никто много. К тому времени, когда обитатели дачи продирали глаза и собирались к завтраку, Толя успевал нарисовать несколько картин и написать несколько стихотворений. И так каждый день «олимпийского» лета.

Несколько раз я ходила с Анатолием по грибы. Относился он к этим походам очень серьезно. Готовился накануне. Настойчиво напоминал мне о том, что гриб надо срезать ножом, дабы не повредить грибницу, класть в корзину, перекрывая папоротником… Он не наставлял – он мечтал о завтрашнем походе, проигрывал его заранее.

В лес входил молча, торжественно, как будто являлся на большой и важный праздник. Вглядывался и стремительно шел, словно направление поиска было ему хорошо известно. Вдруг останавливался. И пристально смотрел – это был взгляд полководца. Я ни при каких иных обстоятельствах жизни не видела у него таких глаз. Это были глаза Лешего… или Пана… А дальше происходило чудо. Он в течение очень короткого отрезка времени набирал полную корзину грибов. Я же успевала лишь заполнить дно своей маленькой корзинки.

– Они мне открываются, показываются, а тебе, видать, нет, – говорил он, успокаивая меня.

Лес – единственное место, где он чувствовал себя Хозяином. Знал все деревья, травы, цветы; птиц – по голосам и стуку.

И еще, и еще раз приходилось удивляться этому органичному, тихому знанию им природы, ее законов, знанию, которое он никогда не афишировал, не навязывал людям.

Вообще, все формы самоутверждения, столь распространенные в нашем грешном мире, были чужды этому удивительному человеку с душой нежной и страстной.

Следующий серьезный ритуал – чистка и приготовление грибов. Толя любил это делать лично, никому не передоверяя и, надо сказать, владел этим искусством отменно. Готовил он очень старательно, дело это уважал, так как за ним следовало застолье.

И я, твердо настроенная на волну светлых воспоминаний, отбрасываю все то, что по прямой ассоциации возникает у многих его почитателей и недругов при словах «Толя» и «застолье», и вспоминаю те застолья, где Зверев бывал блестящим рассказчиком, актером, знатоком искусства, остроумнейшим, парадоксально мыслящим человеком, гениальная интуиция которого компенсировала подчас недостаток образования.

Взаимоотношения с социумом складывались у Анатолия Тимофеевича всегда конфликтно. Он не понимал дурацких законов, зачастую нелепых обязательных схем, в которые надлежало вписываться.

– Представляешь, старуха, утром беру билет в кинотеатр «Мир». Захожу. Иду в буфет, покупаю пиво. Стою, пью. Мне говорят: сеанс начинается. А я хочу пить пиво. Я же купил билет! Почему я не могу здесь тихо попить пиво?! А они милицию вызвали…

Он искренне не понимал…

С конца пятидесятых годов мир знал художника Зверева, и слава его с годами росла. Его картины выставлялись в галереях крупнейших столиц мира.

Сам же Анатолий Тимофеевич по грустной иронии судьбы мир знал очень мало. Выезжал из Москвы редко, разве что в Тарусу или близкое Подмосковье на дачи. И поэтому полученное им от художников приглашение приехать в Ленинград явилось для него событием из ряда вон выходящим, к которому он психологически готовился, сочинял сценарий будущего великого путешествия.

– Представляешь, детуля, я вхожу в вагон! Поезд трогается. Я сразу пойду в ресторан. Возьму пиво. Буду сидеть и смотреть в окно… Слушай, а где в это время будет мое пальто? В ресторан-то в пальто не пустят.

– В купе, Толечка.

– А вдруг сопрут? Как я зимой без пальто?

– Кому нужно твое задрипанное пальто!

– Детуля, ты людей не знаешь… Это надо как следует обдумать… Сижу в ресторане, пью пиво, смотрю в окно…

– Толечка, ресторан на ночь закрывают.

– Тогда буду в коридоре стоять. И смотреть в окно.

– Так темно же. Ничего не видно.

– Не волнуйся, детуля. Что мне надо – все увижу!.. Теперь я сама просыпаюсь на рассвете. Перед моими глазами портрет Патрика с цветком шиповника, лошадки, пасущиеся на лугу, мой портрет… В доме тихо. Спать не хочется. Вот бы сейчас Толя позвонил.

МАЙЯ ЛУГОВСКАЯ
Размышления по поводу, или Лангусты с пивом

Если бы я задумала вдруг написать книгу о нашем времени, о процессах, происходящих в обществе, о любви и о смерти, о людях и чудовищной неразберихе, происходящей со всеми нами, то не смогла бы, наверное, отыскать более подходящего, более точного названия, чем «Парадоксы». Оно, это название, вмещает всё то, что мы уже успели пережить, переживаем и ещё долго будем переживать, все вместе и каждый в отдельности. К одному из ярчайших парадоксов нашей эпохи можно отнести жизнь и творческую судьбу замечательного русского художника Анатолия Зверева.

Мои записки не претендуют на воспоминания, отнюдь нет, слишком мало для этого было у меня с ним встреч и общений, они лишь выражают некоторые мои размышления и, может быть, добавят несколько штрихов к портрету художника, о котором уже так много написано другими. Но всё же главенствующей оценкой уникальной его личности остаётся не то, что о нём пишут, а то, что сам он о себе сказал, в чём воплотил себя, чем утвердил своё бессмертие. Художник Зверев оставил миру бесчисленное множество своих работ, щедро одарив человечество своим уникальным жизнелюбием. Даже удивительно, откуда черпал этот победительный праздник жизни его талант. Гармония, радость, красота – будь то портрет женщины, букет цветов, пейзаж… Всё наполнено светом и добротой. Зверевское дарование можно сравнить, пожалуй, только с моцартовским. Его живопись – это разговор с Богом. Избранничество или юродство?.. Зверев был богаче всех вокруг, потому что владел свободой духа.

Как-то относительно недавно экстрасенс Алан Чумак попробовал зарядить своей уникальной энергией картины молодых художников для выставки. Эффекта я не уловила. Картины же Зверева заряжены сами по себе – и потому заряжают зрителя. Очевидно, талант художника – это и есть его энергетический потенциал.

Моё первое знакомство с живописью Анатолия Зверева произошло давно. Шёл 1956 год. Родственница моя, она же театральный художник и светская московская дама, пригласила меня зайти с ней вместе к своему приятелю, чтобы посмотреть работы какого-то неизвестного художника, им недавно открытого.

Мы должны были идти с ней не к кому-нибудь, а к Александру Александровичу Румневу.

…Когда мы оказались в его небольшой квартирке, что находилась где-то поблизости от Староконюшенного, постоянное моё ощущение, что Румнев пришёл к нам из XIX века, усилилось. Квартирка напоминала маленький музей той эпохи. Зеркала, канделябры, на стенах миниатюры в бронзовых рамках, старинные книги в кожаных переплётах с золотым тиснением, мебель. Словом, всё. Даже воздух здесь был каким-то особенным, пахло то ли духами, то ли засохшими розами, или ещё чем-то неуловимым, будто прилетевшим сюда из других, более счастливых времён.

Может, и неприлично было так разглядывать комнату, ко всему принюхиваться. Но среди образцового порядка старого холостяка я сразу же с любопытством заметила лежащий на полу у двери, по-видимому в спальню, целый ворох бумажных листов. Листы лежали в беспорядке, многие были скрученными. Бумага – от ватманской до обёрточной и папиросной.

Моё любопытство не ускользнуло от Румнева. Он с учтивой улыбкой заявил, что всё это – шедевры Анатолия Зверева, с которыми он будет рад нас познакомить.

Мы приготовились к просмотру, Румнев предупредил: не надо обращать внимания на то, что работы не зарамлены и не застеклены. Сказал, что не следовало бы их в таком виде показывать, но ему хотелось, потому что все эти работы вскоре уйдут – будут раскуплены.

Он стал раскладывать работы на полу, изящно наклоняясь, каждый раз, если это было нужно, разгибал скрученные листы.

Я знала и любила творчество импрессионистов, была хорошо знакома с прелестными акварелями Фонвизина, имела представление и об авангарде двадцатых годов, – но то, что увидела сейчас, оказалось для меня чем-то совершенно новым, ни на что ранее виденное непохожим, независимым от всех школ.

С каждой новой показываемой Румневым работой мне всё больше и больше начинал нравиться этот неизвестный художник, удивлять и радовать какой-то полной своей свободой. Но моя родственница была сдержанна, она покуривала сигарету, снисходительно поглядывая на всю эту необузданность, раскованность, смелость красок и линий.

Я помалкивала в страхе перед ней, боялась ляпнуть что-нибудь не то, ведь она, как-никак, художница. Мне не хотелось вылезать со своими восторгами, если она так бесстрастно всё это воспринимает. Но когда показ работ дошёл до портрета самого Румнева, я уже не смогла сдержать своих эмоций. С бумаги голубоватым пронзительным взглядом, чуть улыбаясь и всё понимая, смотрел на нас розоволикий вельможа в седых кудрях, в кружевном жабо, в бархате… И даже рука из кружева манжета была изображена на портрете с всегда привораживающей меня сердоликовой геммой!

Акварельный портрет Румнева был удивителен! Он создавал образ, тот самый, который давно сложился во мне. Подумать только, этот молодой художник Зверев выразил вдруг всё то, что я сама всегда ощущала при встречах с Румневым. Выразил с такой лёгкостью и убедительностью его причастность к другому, далёкому и прекрасному времени, веку вельмож и просветителей.

– Это же гениальный художник! – воскликнула я. – Кто он, откуда, сколько ему лет?

Румнев рассказал тогда невесёлую историю о Звереве: недоучка, из бедной и простой семьи (я думала: вот тебе и недоучка, а как сумел постичь образ!), материальное его не волнует, пробивается кое-как, работы свои продаёт за гроши или просто их раздаривает, живёт и рисует, где придётся, дома постоянного нет, скрывается от милиции – его преследуют как тунеядца, приходится ночевать и в подъездах.

Румнев пригласил его поселиться у него, предоставил свой изящный диван красного дерева, но Зверев не стал спать на нём, устроился на полу, не раздеваясь. А потом и вовсе сбежал.

– Нечёсан, небрит, по-моему, и не умывается, – рассказывал Румнев. – Постоянно дурачится, играет на публику… Но талант! Огромный талант!

По-видимому, Румнев узрел это первым.

Рисунки Зверева он показывал своим знакомым в целях продать их и помочь художнику. Румнев утверждал, что каждый такой рисунок в будущем сможет составить капитал своему владельцу.

Но я не думала тогда о будущем, коллекционированием не занималась, денег свободных у меня не было и родственница моя смущала равнодушием к зверевским работам. Мы ушли, не приобретя ни одной.

Шли годы. С именем Зверева я больше не встречалась. Ни выставок его, ни статей, ни заметок в прессе. Забыла о нём.

Геологическая служба забросила меня на Алдан. И там, в якутской тайге, на развале скал при передышке от тяжёлого маршрута в вечной мерзлоте имя его вновь возникло неожиданно в разговоре, и – засияло.

Работ его, естественно, никто мне здесь не показывал. Теперь их заменяли не менее красочные и вдохновенные рассказы о нём старшекурсницы геологического факультета Наташи.

…По-видимому, Анатолий Зверев обожал её, судя по тому пленительному образу, который он создал в этих своих портретах.

Мы лежали на раскладушках, упрятавшись в свои спальные мешки, в обледеневшей палатке, в абсолютной темноте ночной тайги, и Наташа рассказывала мне о Звереве. Это были маленькие законченные новеллы, печальные парадоксы, анекдоты, милые шутки. Не стану их пересказывать, ибо Наташа ярче и интересней опишет всё это когда-нибудь сама. Скажу лишь, что в те алданские ночи она возвратила мне волнительное ощущение Зверева-художника, позабавила, умилила и слегка огорчила заочным знакомством со Зверевым-человеком. Возник живой интерес вновь увидеть его работы и познакомиться с ним лично. Наташа всё это мне пообещала.

В Москве, как всегда, что-то мешало, уводило в сторону. Прошло ещё несколько лет.

Наконец, во время выставки художников Групкома на Малой Грузинской улице я, ею же, Наташей, приглашённая туда, наконец воочию увидела Зверева.

Это было впечатляюще. Он шёл по улице вразвалочку, сопровождаемый целой свитой. Невысокий, кряжистый, с окладистой рыжеватой бородкой и усами, в кепке, небрежно сдвинутой набок, в каком-то странном шарфе, в поношенном пиджаке и обмахрившихся брюках, и при всём этом не лишённый даже какой-то элегантности. Он разводил руками, что-то произнося театрально, останавливался, позируя, и тогда щёлкали фотоаппараты. Он явно паясничал, но по всему было очевидно, что это уже мэтр. Так воспринимался он своей свитой; так, наверное, ощущал себя сам.

Когда мы приблизились, он радостно приветствовал Наташу возгласом:

– Детуля, привет! – сорвал с головы кепку, подкинул её вверх, как мяч, отфутболил стоптанным ботинком, с ловкостью обезьяны поймал и напялил на растрёпанную свою шевелюру козырьком назад, как берет. Потом доброжелательно улыбнулся мне.

Все вместе мы осмотрели выставку, где было всего лишь две-три его работы, замечательных, делающих выставке честь. Потом поговорили немного. Речь Зверева состояла в основном из междометий, а весьма выразительная, часто озорная мимика заменяла ему слова. Все вместе сфотографировались, договорились встретиться, на том и разошлись.

Следующая встреча произошла в моей квартире. Наташа настояла на том, чтобы Зверев написал мой портрет, привела.

Уже в передней он обрушил на меня вместо приветствия каскад нецензурных слов, паясничал и хохмил, явно эпатируя, хитро поглядывал, ожидая моей реакции. На ругательства и хохмы я не прореагировала, будто и не замечала их. Наоборот, любезно пригласила к обеду, который был уже сервирован на кухне. Наташа предупредила, что Зверев любит пиво, и потому мною было закуплено несколько бутылок. Даже раков удалось достать. Они были уже сварены, и блюдо с ними живописно красовалось на столе. Увидев их, Зверев тут же, обращаясь ко мне на «ты», скомандовал:

– Перевари немедленно!

Ничего не оставалось, как принять за должное причуды маэстро. Я ссыпала раков в кастрюлю и поставила на газ, чтобы вновь прокипятить.

Любовно сваренный мною борщ он стал есть только после того, как сам прополоскал свою чистую тарелку, протёр полотенцем и, хитро подмигнув мне, произнёс:

– Ещё отравишь, кто тебя знает?!

Привыкшая ко всем его фокусам Наташа по-матерински нежно пыталась обуздать его; взглядом, обращённым ко мне, как бы просила: не обращайте внимания, дайте подурачиться, это хороший признак – значит, он принял вас. Я и сама примерно так же относилась ко всему этому.

Когда он принялся за раков, то стал бурчать, что они переварены, маленькие, как семечки, и есть-то в них нечего.

– Ты что, не знаешь, какими раки должны быть? – он отмерил руками с четверть метра, – во какие!

– Так это уже не раки будут, а лангусты, – возразила Наташа.

– Я и говорю.

Он довольно ловко справлялся с ними, не складывал скорлупу в тарелку, а кидал её в кафельную стену. Зверев радостно хохотал, когда ему вдруг удавалось попасть скорлупой в одну и ту же точку.

Бесчинства его были прерваны приходом литературного критика Грудцовой. На какое-то время он притих, но потом всё началось с начала.

Интеллигентная, седовласая, пожилая Ольга Моисеевна, дочь знаменитого фотографа Наппельбаума, выпады его принимала как должное и пришла в восторг, когда вдруг Зверев заговорил стихами. Он с лёгкостью рифмовал свои озорные байки. Все мы смеялись, а Грудцова, как дитя, радовалась каждому остроумному и хулиганскому словосочетанию. Зверев её профессиональные похвалы принимал с полным бесстрастием.

Наташа, сразу же расположившись к Грудцовой, стала рассказывать ей о бедственном положении Зверева, что ему опять негде жить и он мотается по чужим домам. Зверев сердился, требовал, чтобы она замолчала, а Грудцова с неподдельной искренностью вдруг предложила ему:

– Так в чём же дело? Деточка, живите у меня, пожалуйста!

А сама только недавно, на старости лет, заимела, наконец, однокомнатную квартиру – и приглашает: пожалуйста, живите у меня.

Парадокс! Удивительно, что ведь всегда находятся люди, те, кто среди сонма алчных спекулянтов, нуворишей, обогащающихся за счёт нищих художников, готовы бескорыстно принять участие в судьбах таких вот Божьих избранников. Свет не без добрых людей!

И это единственное, что ещё как-то обнадёживает и утешает в нашей чёрной, жестокой, беспощадной эпохе. Не обошли они, эти добрые люди, в своё время и художника Зверева, пытались охранить, помочь. Среди них в первом ряду всегда оставалась Наташа.

Обед был закончен. Грудцова ушла, пора было приниматься за портрет.

Наташа скомандовала, и мы перешли из кухни в другую комнату.

Я приготовила всё, что у меня было, – масляные краски, акварель, кисти, бумагу, картон. Конечно, Зверев ничего с собой не принёс. Он отобрал себе кое-что из предложенного и без проволочки принялся за работу. Усадил меня, оглядел и начал писать.

Он сразу посерьёзнел. Удивительным было это его преображение. Ни хохм, ни дурачеств, он как бы сбросил шутовскую маску и стал даже красив. Взгляд карих глаз загорелся, сделался зорок, жгуч. Точно такой же взгляд запомнился мне на автопортрете Гойи и ещё на автопортрете Веласкеса.

Казалось, что взгляд пронизывает тебя. За те сорок минут, что Зверев работал над портретом, я почувствовала такую усталость, будто у меня вывернули всё нутро. Любопытно, что устала и Наташа, которая только наблюдала за его работой.

Закончив портрет, Зверев потребовал принести ему зубного порошка или муки, я не понимала, для чего это ему вдруг понадобилось, но ни того, ни другого у меня не оказалось. Тогда Зверев воспользовался обычным творогом. Раскрошив его в руке на мелкие кусочки, он как бы припудрил им портрет, сразу же создав этим седину в волосах. На моё удивление – лукаво ухмылялся. Оказывается, он был абсолютно свободен не только в манере писать и рисовать, но и в использовании живописных средств, приспособлений – кисть, мастихин, нож, ноготь, вилка… Всё ему годилось.

В тот день он написал не один, а несколько моих портретов. И маслом, и акварелью, нарисовал фломастерами – разохотился и остановить его было нельзя, да и не хотелось.

Таинственно-необъяснимым оказалось то, что поначалу в этих портретах я не уловила сходства с собой. Но постепенно, со временем, оно стало как бы проступать – так, будто бы портреты жили своей собственной жизнью. Они стали походить на меня. Но, может быть, я на них?..

Тогда же он написал натюрморт с мимозой, букет почти уже увядших, малокровных парниковых тюльпанов. Все эти цветы стояли у меня на столе, а он так, походя, полушутя, их написал. Наташа подзадорила его и на «Лошадок». Для этого он потребовал чёрной туши и изобразил их на сером картоне. Оказывается, он любил рисовать лошадок.

Потом всё это ему надоело, он заторопился уходить. Оказалось, что свою кепку Зверев где-то посеял. Он растерянно приглаживал рукой свои нечёсаные волосы. Идти без головного убора в промозглую сырость марта?! Нет, я этого допустить не могла.

С давних пор, как реликвия, хранился у меня берет Владимира Луговского, настоящий баскский, которым поэт очень гордился. Вот, подумала я, достойный случай отдать его, пусть послужит теперь художнику. Я принесла берет, и мы с Наташей надели его на Зверева. Он не протестовал, наоборот, покрасовался у зеркала, лихо сдвинув набок берет, который пришёлся ему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю