355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Анатолий Зверев в воспоминаниях современников » Текст книги (страница 13)
Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:22

Текст книги "Анатолий Зверев в воспоминаниях современников"


Автор книги: авторов Коллектив


Соавторы: Анатолий Зверев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

КЛАРА ГОЛИЦЫНА
Зарисовка

Толя пришёл с Сергеем Бордачевым. Были выпивши. Сели в шашки играть на кухне. Шашками служили шахматы. Радостным возгласом сопровождалась каждая выигранная Толей фигура, и при этом он с силой швырял её на пол, как можно дальше. Сергей ползал, подбирал фигуры. Я проигралась в пух.

Потом Толя заснул, сидя на кухонном диване, и я сделала с него набросок.

Утром смотрела с балкона, как они выходили из дома. Это было очень трогательное зрелище. Поначалу они побрели в разные стороны. Толя остановился и долго пытался застегнуть пальто. Пройдя несколько шагов, поднял голову, увидел, что идет не туда, и направился к Сергею. Пошли, обнявшись. Потом скрылись за углом. Был 84-й год. Меня охватило щемящее чувство жалости и гордости за этих художников, оставшихся свободными и внутренне, и внешне. На это не все способны.

БОРИС КОЗЛОВ
Зверев в Италии
(под знаком эпистолярности)

Что я могу дать вам, лучше я уйду, чтобы не взять что-нибудь у вас…

Ф. Ницше. Так говорил Заратустра

Дружок мой, славная Наташа!

Сегодня на пляже, где-то между Везувием и Гурзуфом, под бамбуковой циновкой, за три тысячи лир от Москвы, мусоля «Полёт», класс второй дукатной выделки, опасливо озираясь, дабы местная мафия не рэкетнула меня за беспошлинное курение этой никому не ведомой наркоты, я наконец выяснил для себя, что вряд ли смогу выдать что-то логичное в честь нашего дорогого Зверюги. Впрочем, есть у меня грамм двести клюквы, что при желании можно начинить неким мистическим подтекстом…

В голом диване царствует бомонд: Губанов, Алейников, Зверев… Нелепейший из добрейших хозяин со сносным удовольствием потакает метанию посуды в почти закрытое окно… И когда в пространство летит початая «Кубанка», спущенная осуровевшим Тимофеем (одна из зверевских «кликух»), и когда уже жить теперь незачем, и когда все ждут последнего взрыва… – потусторонний тротуар безмолвствует, там никто не убит, а в дверях вдруг возникает всепонимающий стройбатовец со счастливо спасённой бутылкой… Бумеранг возвращается, но Тимофей уже далеко, он «по-доброму» спит меж двух уютных пружин.

Шаманы, особые служители культа, способные переводить себя в экстатическое состояние и тем самым воздействовать на окружающих, создавая у них мистическое настроение, шаманы, прибитые к стойбищу, тянут до глубокой старости. Бродячие шаманы долго не живут. Был шаман – нет шамана, и его потаённые знания никому уже себя не откроют.

И явилось отсутствие присутствия, и «сели они вокруг трупа, как вокруг костра», как у Мамлея (писатель Юрий Мамлеев. – Б. К),и стали считать, и подсчитали, что гениальность стихийна и легкомысленна, и подсчитали они, во что обойдётся она, и во что уже обошлась и…

Извини, Наташа, это от чужого моря, кампанейской жары, от запаха кислого вина, которого Зверев терпеть не мог, а я тем более – на этом-то и жили наши отношения.

Кто из нас в «своём цеху», на всегдашнем досуге, где каждому про каждого всё известно, обсуждал такую тривиальность, как искусство? Мы о нём ничего не говорили, или же притворялись, что не говорим, а вот возможность «организовать усилия» на уровне «червонца» (благословенные времена), дабы потом продлить повод творения – это да; и Толя, думаю, это «умел», причем задолго до песельников Монмартра, Битцы, прочих «Измайловых»… К счастью, коллеги это ценили. Именно ценили, так что если кто-то утверждает, что Зверева споили, не уберегли – чушь! Нельзя уберечь стихию, тем паче организовать язычество.

«Само падало»… – и вперёд!

Определит статистика того, кто любит нас, и пошли наполнять щедростью пространство! Вот я – Зверев. Я живу, но не для примера, а просто. Мог бы стать богатым, но не стал. А зачем? Простенькие сентенции, и присутствовал ли в них Толя? Не знаю точно, думаю, что вряд ли. Путь колдуна меняет иную определённость, да и мотивы раздает иные.

Рука дающего не оскудеет, а Толину руку, вернее, ощущение руки я помню хорошо. Мягкую, влажную, он сунул мне её в ладонь (у Костаки в 61-м), как рыбий плавник (вот уж сравнение приплыло, но точнее не придумаю). Знакомились впервые, но…

Оказалось, мы когда-то в детстве (скорее моём) вместе плавали на изокружке в Сокольниках, на Русаковке, за кинотеатром «Молот». Тогда Зверь был «большой», а я ещё не доносил себя между музеями изящных искусств и остатками «чёрной кошки» (кто не лазил по форточкам), так, что древней не бывает и не представишь, как и трудно представить кого-нибудь более замечательно «гулящего», нежели великий Тимофей.

Кот, давно усекший, что красота может спасти мир, но не здешнюю аудиторию, что только скрученные внутрь поэмы решают проблемы скромности и гордыни, что если из тюбика нельзя выдавить души, то и незачем его откупоривать, что масштаб – всего лишь аксиома погибели, что банальность может удивить, если о ней не догадываться… И много ещё чего…

Июль, 1991 г. Казерта. Италия

АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВ
Зверевы роды

Мне часто доводилось наблюдать, как работает Анатолий Тимофеевич Зверев. Это незабываемое зрелище, и об этом стоит рассказать. Так работал только он и никто другой. Да поверит мне читатель, это не было показухой или ритуалом – нет, это была непосредственно его и только его манера. Работал он страстно и жадно. Казалось, он борется с листом картона или холстом при помощи любых материалов, попавшихся под руку. Так ест проголодавшийся человек, запихивая в рот то одно, то другое, боясь потерять хоть крошку, быстро проглатывая и хватая снова и снова. Только бы насытиться, только бы не потерять пейзаж, лицо, цветок, кошку, собаку и прочее, прочее… Думаю, что с его экспрессией он мог бы записать любую площадь, не теряя при этом ни композиционного строя, ни лёгкости, ни воздушности, ни нюансов. В нём одном жил и экспрессионист, и импрессионист одновременно, а в некоторых работах он был и роскошным абстракционистом. Думается, что все его работы очень музыкальны. Недаром в числе его почитателей была самая интеллектуальная и творческая часть общества. Конечно, не все работы шедевры, не все удачны, но ни одной безликой или случайной. Всегда простота, точность и свежесть. Недаром он безумно любил природу, чувствовал её душой и телом. И в этом он был неповторим, даже написанные им натюрморты были живые, как цветы, со своим характером, в каждом предмете сквозило его чувство по отношению к нему – предмету, что уж говорить о животных, которых он так любил!

Происходило это следующим образом. Рисование. Разложив перед собой или фломастеры, или пастель, или уголь, или сангину, или цветные карандаши, а иногда всё это вместе, точно разобрав их по тонам и цветам, собрав в кулак или щепоть нужное сочетание, резкими размашистыми движениями начинал штриховать по листу бумаги или планшету, стоящему перед ним. Сверкая глазами то на объект напротив, то на лист, менял, набирал снова связки нескольких карандашей, которые свистели и ломались и которые кто-нибудь тут же точил. И сам он преображался: волосы становились дыбом, лицо наполнялось светом и сосредоточием, брови то собирались к переносице, то разбегались и летели вверх, из носа исходили сопение и сигаретный дым, лоб покрывался испариной, стул скрипел… Вдруг он затихал, брал один или два карандаша и осторожно делал какие-то важные нюансы, настолько тонко, что, казалось, переставал дышать. И снова, успевая проглотить пива и закурить, накидывался на планшет. Всё это происходило когда за двадцать, когда за сорок минут, не больше. И наконец выкрикивал: «Всё, готово! Детуля, забирай! Рисуночек должен быть лёгким!» И если сам чувствовал, что удалось, подпрыгнув, с кем-нибудь чокался и, рухнув в уголок, ждал, что скажут. И если уж нравилось, расплывался в улыбке, приговаривая: «Ничего, ничего…» – и выпивая пиво или вино. Половину, как всегда, проливая себе на живот, громко крякая и ухмыляясь, выливал себе на голову остатки и успокаивался.

В момент рисования он мне напоминал маленький пыхающий паровозик, вставший на дыбы. Как-то я ему сказал: «Анатоль, ты бы, наверное, и на американских горках рисовал». Он засмеялся и ответил: «Степанидзе, это мысль. Надо попробовать. Слушай, а давай погуляем в „парк-культуру“, там пиво чешское и сосиски, как жареные пальцы. Завтра и махнём. Вот только увековечу кого-нибудь. Сейчас позвоню. Береги телефон, телефон – кормилец».

Писание акварелью. Писать в этой технике ему было ещё сложнее, тем более что творилось всё это, как правило, на полу, на четвереньках или на маленькой табуреточке. Было так. Раскладывались кисти, ставился большой таз с водой. В него закидывалась почти вся акварель «Нева», потом вынималась и сочно горела яркими цветами. Рядом клался ножик или какой-нибудь острый предмет и иногда белила. Лист обильно смачивался мокрой губкой и лежал, как лужа, на полу. И вот начиналось то действо, которое было понятно только ему одному. Описать это практически невозможно, это было только ему, Анатолию, известная тайна и знание. Когда и как остановить эту самую нужную на свете заливку, когда и как её отпустить, а когда протереть сухой губочкой, когда резкими линиями отчеркнуть ножом контур до белизны бумаги, когда добавить белила и иногда гуашь. Всё надо было успеть до высыхания бумаги. Почти все, кто позировал ему впервые, с достаточной долей скепсиса смотрели на грузную фигуру бородатого мастера, кряхтящего в ногах у натуры то с поднятым задом, то на карачках… Пот струился градом, но пиджак Зверев не снимал никогда, если он, разумеется, был. Казалось, что из этой массы цвета и полос ничего не выйдет. Но… Вдруг процесс обрывался и после некоторой паузы демонстрировался вертикально. Браво! Зрители были потрясены живостью и точностью, не анатомической похожестью, а какой-то тайной, необъяснимой выразительностью изображения. Был ли это человек, животное или растение, они возникали как бы рождённые заново, они были детьми его чувства, его отношения. Обычные женщины и мужчины, банальные коты и собаки, букеты и горшки, бутылки и вазы, даже писанные из головы Пушкины, Гоголи, Христы, Лермонтовы и Дон-Кихоты, другие знаменитости, которых просили заказчики, – все они становились живыми и оригинальными – его, зверевскими, детьми.

Писание маслом. Всё те же страстность и пыл, но уже стоя перед мольбертом или этюдником, когда в московских мастерских, когда на пленэре. К масляной живописи Анатолий относился с наибольшей ответственностью. Поглаживал холст на подрамнике, хихикал, нюхал растворитель, густо выдавливал краски из тюбика на палитру, а то и прямо на холст. Вожделенно, со смаком размазывал мастихином пятна краски, что-то прибавлял кистью, иногда тарабанил концом её, достигая нужной фактуры.

Писал, как правило, без предварительного рисунка. Иногда в ход шёл и большой флейц. У него никогда не было боязни холста, он писал залпом, сразу и до изнеможения; закончив, ложился на траву и, отдуваясь, рычал: «Уф-уф… O-o-o…» Обожал выезжать за город, объехал все подмосковные дачи друзей и знакомых. С природой он сливался полностью, оправдывая свою фамилию. Деревья, луга, поля, реки и озёра, цветы на открытом окне, лошади – непременные герои его сюжетов летних и осенних. Зимой больше «из головы», по памяти. Как-то наш общий друг, прекрасный человек, художник-реалист Валентин Васильевич Леонович был очень сильно удивлён, как Толя по памяти написал церковь в Марьино. На это Толик ответил, стукнув себя по лбу: «Валечка, у меня здесь приборчик, вроде фотика, а плёночку подарила мамочка… И потом: там мы ели картошечку с селёдочкой, а пиво, пиво! Во!! Помнишь?» И хотя они часто спорили и ругались по поводу живописи, Васильич всегда говорил мне: «Иногда – может, чертяка-самородок! Станковистом по характеру он быть не может, но это этюды – очень сочные…» Тема эта была частой в среде художников, но, в конце концов, «Полонез Огинского» – произведение тоже небольшое, но какое! И рассказы Чехова – не «Война и мир», а всё равно шедевр. В характере произведения всегда характер творца, а значит, присутствие Бога. Таким Бог создал Анатолия, и так он видел мир, – главное, по-своему. Время всех рассудит. И если сегодня кто-то взглянет на картину Зверева в музее или дома, и его душа ответит, откликнется на импульс, замерший в ней – значит, не зря он жил, страдал, радовался. Радовался – больше. Умел!

Гуляй душа

Май. Уже часа четыре гуляем по Москве. Погода на славу, тепло и прохладно одновременно. На первый взгляд мы похожи, как братья: оба полноватые, оба бородатые, оба в свитерах, только старший ещё и в неизменном пиджаке, оба в старых ботинках. Оба весёлые и оба хотим найти пива и что-нибудь – его закусить. Редкое безмятежное состояние. Над головой синь, а по ней – маленькие кудрящиеся облака. От редких московских деревьев струятся тени, голубые, как вены на белых руках. Переговариваемся, шутим, хрустим анекдотами с бородой и новыми. Обсуждаем нашу жизнь, жизнь друзей, фантазируем про то, что сбудется и что хочется. От солнца глаза наши по-собачьи влажные и с искрой. У Толи они от этого чудесного дня становятся не карими, как обычно, а почти вишнёвыми, он хихикает, хмыкает, посвистывает, вскидывает брови, улыбка от уха до уха… Понимаем друг друга по междометиям, разглядывая прохожих, тут же даём оценку, в чём-то соглашаемся, в чём-то – нет. Игра такая! Никому не нужны, но зато – свободны и внутри бурлит желание чего-нибудь нарисовать, чего-нибудь сочинить, подметить что-нибудь оригинальное, найти какую-нибудь точку, от которой можно оттолкнуться и полететь мыслями к бумаге или холсту. Толик меня старше на десять с лишком лет, но это не чувствуется, уж такой он человек: все люди – его ровесники и его родственники, и именно поэтому с ним всегда хорошо и весело… Вдруг наподдал газету ногой – газета «Правда» – тут же оценка: «„Правда“, твою мать, а пива нету! Слушай, Степанидзе, ну где пиво? Хочу пива!» С Колхозной площади поворачиваем на Мещанскую и упираемся в большую румяную тётку в белом халате. Перед ней ящик, на нём огромная кастрюля, на кастрюле красными буквами «Кафе „Радуга“», и она с верхом набита сосисками цвета земляничного мыла. В кулаке крепко зажаты десятки и пятёрки, на животе грязное вафельное полотенце, на пальце дурацкая, на всю фалангу, золотая печатка. Толик, улыбаясь, громко, как будто это его сеструха: «Привет, старуха! Сосиски свежие?» Она, обидевшись: «Свежие, свежие, старик!» Толик, схватив конец вязки, начинает ловко наматывать сосисочную гирлянду через плечо на ладонь левой руки, как заправский альпинист; сосиски, подчиняясь ловким движениям, ложатся круг за кругом, а конца всё нет. Тётка, не выдержав: «Ну хватит мотать-то, столько не сожрёшь…» А Толик, улыбаясь: «А у нас друзей много, правда, Степанидзе?» Ещё с утра в моей подвальной мастерской я заметил какое-то лёгкое самодовольство и хорошее настроение у моего Толи, новую зелёную, явно импортную рубаху с чужого плеча и новую кепку синего вельвета.

Господи, сколько за его жизнь у него было кепок! Кепки он обожал. Кепка была как точка какого-то определённого творческого времени. Иногда казалось, что жизнь Анатолия Тимофеевича Зверева определялась не днями и временами года, и даже не годами, а кепками и обновами, которые ему дарились от всего сердца многочисленными его друзьями и знакомыми. Ну, если у Пикассо был розовый период, или голубой, или ещё какой-то, то у Толи – от белой парусиновой до вельветовой синей, от джинсовой до чёрной набивной «завгаровской». Так вот, в то утро этого замечательного майского дня я чувствовал рокочущее торжество моего друга и был уверен, что накануне он сделал ряд работ, получил свои честные рубли, и душа рвалась погулять.

Красноносая красавица начинала хмуриться: «У тебя деньги-то есть? Старик?!» – «Есть, не бойся! Вот тут отрезай, достаточно». Намотав метров пять и мурлыкая под нос: «Наш говновоз вперёд летит, в коммуньке остановка», – видно, сосисочная гирлянда ассоциировалась с вагонами, – он полез в загрудный карман пиджака и оттуда стал выкладывать на стоявший поблизости ящик странные для нормального человека предметы: простой карандаш, сломанный пополам (правда, «Koh-i-noor»), три мятые конфеты «Весна», аккуратную пачку импортных фломастеров, четыре круглые картонные тарелочки из кафе для сосисок с горошком, которые были исписаны по кругу разными адресами и телефонами, большой клетчатый носовой платок, горсть крышек от пивных бутылок, сигареты «Прима», а также две здоровенные пробки, явно от шампанского. В довершение этого странного натюрморта был извлечён измученный тюльпан, согнутый в виде цифры «2», как жаждущий конь, на стебле которого странным образом висел английский ключ. Кстати заметим, что в то прекрасное время, независимо от майской теплыни и сверкающих алмазами луж, с сосисками происходило большое несчастье: их катастрофически становилось всё меньше и меньше, а народу, столпившегося вокруг них, всё больше и больше. Среди них появился, ожидая своего «выхода», румяный милиционер. Народ с ухмылкой поглядывал то на странных покупателей, то на милиционера, предвосхищая уже не заветные сосиски к обеду, а финал истории с оплатой за буксу сосисок на плече моего товарища, которые аппетитно болтались у него на груди. Анатоль, краем глаза в секунду определив обстановку, хрустнув загрудный карман, полез в подкладку пиджака и, продолжая мурлыкать мотивчики советских песен, достал новенькие две сотни рублей. Одна тут же рухнула в правый карман брюк, а другая передана была королеве сосисок таким экстравагантным жестом, что толпа тут же оценила своего героя: «Во даёт! Уметь надо! Везёт же людям! Во борода! Нормалёк!» Надо было видеть лицо моего друга – такие лица бывают у детей, которые без запинки рассказали только что стишок и теперь в обе ладошки получают подарок от Деда Мороза. Получив сдачу и протянув три конфеты «Весна» и тюльпан королеве со словами: «С праздником, детуля!» – мы оставили раскрасневшуюся продавщицу и улыбающуюся очередь и двинулись дальше. Толик расплылся в своей неповторимой улыбке, воскликнул: «Надо пивчинского. Срочно!» Но не тут-то было. Милиционер, как зритель в ложе, отдельно наблюдавший зверевский спектакль, ввёл свои коррективы в чудо майского дня и благодушие актёра. Подойдя как-то сбоку, негромко спросил: «Гуляете, товарищ?» Анатоль, с пробежавшими через лицо желваками: «Гуляю. Гонорар». Я, сдуру судорожно: «Товарищ лейтенант, мы художники, у меня день рождения, у друга удача, за всё заплачено, в чём дело?» Лейтенант: «Это понятно, но сосиски надо бы в сумочку…» Толик – уже хмуро: «Это можно». И через всю улицу: «Детуля, дай бумажки, а то протухнут! Слушай, лейтенант, а где здесь пивчинское купить? Может, подскажешь, детуля?» Я зажмурился и подумал: конец! Лейтенант: «Так на кастрюле написано: „Кафе ‘Радуга’“. Вон там», – и показал в сторону Маяковки. И мы пошли дальше. Пронесло!

ВАЛЕНТИН ХРОМОВ
Дирижер из Третьяковки

Слышал, что мой старый друг Н. Н. Вильямс, живущий где-то в Америке, тиснул в «Континенте» трагикомическую историю «Алкоголики с высшим образованием». В ней я фигурирую под фамилией Зверев.

Странно. Разве он не знал, что есть такой художник? Да еще мой близкий знакомый? Умышленная путаница? Собирательный образ?

Не очень я похож на знаменитого ныне Анатолия Тимофеевича Зверева… Он был неповторим и в жизни, и в искусстве. И все же общее есть: это некоторые внешние поступки и привычка пить зверски.

В середине 1950-х увидел его за столом в доме Александра Харитонова на Плющихе. В обычной здесь компании художников – Дмитрий Плавинский, Михаил Кулаков, Игорь Куклес, Юрий Царев – Зверев был на своем месте.

С чего веселились? Удачно сбегали к старику Бакшееву за лефранковскими красками? Василию Николаевичу уже за девяносто, мастерская его рядом – в Ростовских переулках. Продали картинку за две бутылки у Смоленского гастронома?

Встретили ценителя живописи с червонцем в кармане?

– Любовь Попова, – говорит Зверев, – делает из холста ситец.

Дура баба! Из холста надо парчу делать… Пусть с ней живут Сарабьянов и Цырлин. Я найду себе бабу посимпатичней…

Кому-то эти слова покажутся бредом. Попова умерла в 1922 году. Но ведь бутылок было много. Хотя при чем здесь бутылки?

Через день-другой встречаю его в Третьяковке. Она была для нас – дом родной! Намерзнешься зимой. Туда. Погреться. Контролеры знали. Смотрители здоровались.

Служители были еще старой закваски. Скажем, вбежит толпа шумных иностранцев в зал икон. Смотрительница поднимается со стула и шепотом кричит: «Силянс!!» Иностранцы – на цыпочки.

Третьяковки без Зверева не бывало. Как зайдешь – он там.

Непонятно, что делал в залах. Рисовал редко. Чаще был добровольным экскурсоводом. Особенно любил показывать девушкам «Богатырей» Виктора Васнецова. Слушают его серьезно, открыв рты. Но подождем немного. Сейчас они фыркнут и разбегутся.

Была в Третьяковке выставка Репина, где решили показать кое-что давно не выставлявшееся. Висел огромный холст – «Государственный совет». Довольно чинно.

С Феликсом Евгеньевичем Вишневским рассматриваем этюд. На нем – кочан капусты. Написан мастерски. Культура мазка.

Вдруг – толчок. Между нами вклинивается Зверев. Невозмутимый Феликс разгибается, прячет лупу в карман, ретируется. А Толя замирает перед этюдом. Сжимает кулак, оттопырив большой палец в жест «во!», и начинает этим пальцем делать круги, повторяя движения репинской кисти. Стоит и дирижирует перед картиной – и ничего вокруг не видит. Кажется, он пишет сам, а не повторяет написанное. Движения четки, выверены. Сам я тоже повторяю их глазами и дрожью пальцев. Испуганная смотрительница подбегает к Звереву и замирает. Так и стоит обомлев, не произнося ни звука. Потом спрашивает: кто этот сумасшедший?

Встречал его тыщу раз. И все случайно. Никогда не обменивались адресами и телефонами. Были ли они у нас? Расставаясь, говорили «пока!», если могли выговорить.

Однажды путешествовали по Москве несколько дней. Сменили две-три квартиры. Зарплата моя иссякла. Вывернули и выгребли карманы, сдали бутылки, что-то заняли и отправились на футбольный матч. На трибуне я пел что-то веселое. Мало кому понятное. «Многая лета, многая лета, многая лета тебе, полковник Пал Мелетер». Но все кончилось хорошо – в вытрезвителе. На моих изумленных глазах страж откалывает булавку внутреннего кармана зверевского пиджака и достает увесистый сверток денег…

Это не значит, что художник был жадным. Отнюдь. Он был аккуратист, несмотря на частую (но не постоянную) внешнюю неряшливость. Деньги ему были нужны для чего-то важного. Скажем, на краски. Вот он и берег их даже тогда, когда ходил на бровях. Аккуратность помогала ему выжить в трудных ситуациях и прекрасно-расточительно писать.

Как четко – один к одному – были разложены тюбики на полу его квартиры в Свиблово.

Еще был жив поэт Николай Николаевич Асеев. Еще играл на бегах по справочникам – делал ставки, не выходя из своей квартиры. К нему мы заглянули как-то со Зверевым – за полсотней. Супруга поэта Оксана была симпатична, мила несмотря на года – простодушна, как ребенок. Правда, может быть, не совсем так уж…

В 1963 году она стала вдовой. В этом качестве ее не видел. Но у Толи были другие возможности встретиться с ней. Например, у сестры – художницы Марии Синяковой. Ее мастерская возле Никитских ворот посещалась «левыми» художниками.

Роман и есть роман. Не наше дело. Но он оказался делом заботливых Оксаниных сестер, которые проявили непохожую на них чопорность. Слишком боялись за репутацию вдовы известного поэта. А художнику, думаю, много крови попортили.

Теперь, когда вижу женские портреты свободного зверевского письма – даже если на меня глядит жгучая брюнетка, даже если портрет написан в пятидесятые годы, когда он вдову не знал, – все равно узнаю ее. Вот и получается, что Муза – не данность. Не слетает она к творцу. Он сам создает ее.

В последний раз видел его из окна троллейбуса. Было это у Пречистенских ворот. Он стоял на тротуаре, там, где раньше был дом В. И. Сурикова, а сейчас чернеет монумент Энгельсу. Своим видом или аурой, «роением воздухов», ритмом расположения фигуры в пространстве он отличался от всех пешеходов, не сопрягался с улицей. Зверь-человек.

Он держал под мышкой большой кочан капусты, с достоинством и значением его обхватив. Так не держат даже астраханский арбуз. Это был не какой-нибудь жалкий вилок, а настоящий, может быть, с глухим внутренним скрипом кочан. Шедевр природы. Лопоухий, правда. Надорванные листья растрепанно свисали из-под рукава пальто.

Троллейбус дернулся. Еле удержался на ногах. Оглядываюсь. Зверев, верно, уже перешел улицу. На тротуаре белел упавший лист капусты. Летошный снег…

Вскоре узнаю: Зверев умер…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю