Текст книги "Современная новелла Китая"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
ЧЖАН СЯНЬЛЯН
ДУША И ТЕЛО
© Перевод А. Монастырский
«Богач бросил своего сына…»
В. Гюго
Чжан Сяньлян. Родился в 1936 году в Нанкине. В 1955 году окончил в Пекине среднюю школу и был направлен преподавателем в школу кадров при провинциальном комитете Ганьсу. В 1958 году был отстранен от должности и отправлен рабочим в сельскую местность Нинся-Хуэйского автономного района. В 1979 году назначен редактором журнала «Север». В 1980 году вступил в Ассоциацию китайских писателей, избран секретарем Нинся-Хуэйского отделения Ассоциации.
В 50-е годы опубликовал более шестидесяти стихотворений. После этого не писал в течение ряда лет. Начиная с 1979 года опубликованы десять его рассказов, в том числе «Старик Синь и собака», а также повесть «Загробное объяснение в любви». Публикуемый рассказ удостоен Всекитайской премии 1980 года.
* * *
Сюй Линцзюнь не думал, что снова увидится с отцом.
Роскошно обставленная гостиная на седьмом этаже фешенебельного отеля. За окном – пустое синее небо, лишь кое-где тонкие, как дымок, полоски облаков… А там, на далекой равнине, откуда он приехал, из окна открываются золотые и зеленые просторы бескрайних полей. Приехав сюда, он словно оказался поверх облаков – странное чувство стеснило грудь. И дым от отцовской трубки висел в комнате словно туман, делая все неосязаемым, нереальным. Но табак, который курил отец, был тот же самый – с профилем индейца на обертке. Тот самый табак, запах которого он так хорошо помнит с самого детства. Слегка сладковатый кофейный аромат. Значит, это не сон, все происходит на самом деле.
– Что прошло – то прошло! – махнул рукой отец. Он закончил привилегированный колледж еще в начале 30-х годов, но аристократические манеры сохранил до сих пор. В дорогом костюме из тонкой ткани в полоску он сидит в кресле, закинув ногу на ногу. – Когда я только приехал сюда, то сразу усвоил один термин из здешнего политического лексикона – «перспектива». Тебе надо поскорее выбираться отсюда.
То, как одет отец, да и сама обстановка смущали его. Да, действительно, прошло много времени, думал он, что прошло – то прошло, но как можно это забыть?
Ровно тридцать лет назад была такая же осень. С адресом в руке, написанным матерью на листке бумаги, он отыскал на улице Сяфэй виллу, скрытую в глубине сада. Только что прошел дождь. Желтеющие листья засверкали еще ярче, тяжелые капли падали с французских платанов, росших вдоль стены, окружавшей сад. Поверх забора была протянута колючая проволока. Ворота были железные, выкрашенные в строгий серый цвет. Он долго звонил, пока открылось в воротах маленькое окошечко. Привратника он сразу узнал. Человек повел его по бетонной дорожке, зажатой между двумя рядами вечнозеленого кустарника, и они вошли в двухэтажный дом.
Тогда отец был гораздо моложе. На нем была шерстяная бежевая безрукавка. Он стоял, положив локоть на каминную полку, и курил, глядя в пол. У камина в кресле с высокой спинкой сидела женщина, из-за которой все время плакала его мать.
– Это тот самый ребенок? – услышал он ее вопрос, обращенный к отцу. – А он очень похож на тебя. Подойди сюда!
Он не двинулся с места, но невольно взглянул на нее. Запомнились сверкающие глаза и ярко-красные губы.
– Ну, что случилось? – отец поднял наконец голову.
– Мама больна, она просит вас вернуться.
– Она всегда больна, всегда…
Отец вдруг отошел от камина и начал ходить из угла в угол. Ковер на полу был зеленый, с белыми узорами. Он следил взглядом за шагами отца, изо всех сил стараясь, чтобы слезы не закапали из глаз.
– Скажи своей матери, что я приду потом, попозже. – Отец остановился перед ним. Но он не верил отцу. Трудно было поверить. Это обещание мать не раз слышала по телефону. Он резко и упрямо повторил:
– Она хочет, чтобы вы вернулись сейчас.
– Знаю, знаю… – Отец опустил руку на его плечо, легонько подталкивая к двери. – Ступай. Тебя отвезут на машине. А мама, если очень больна, пусть сходит в больницу.
Отец проводил его в прихожую и вдруг ласково погладил по голове и негромко сказал:
– Будь ты постарше – было бы лучше. Ты смог бы понять… Твоя мама… С ней очень трудно. Она такая… Такая…
Он поднял голову и увидел, что отец трет ладонью затылок, а лицо его исказила страдальческая гримаса. Его охватила нежность, смешанная с горечью, пожалуй даже жалостью.
А когда он, сидя в отцовском «крайслере», катил сквозь золото падающих листьев по французскому кварталу, слезы вдруг хлынули из глаз. Стыд, одиночество, жалость к самому себе охватили его. Никого не жаль. Только себя. Ему так мало доставалось материнской любви. Мать чаще гладила птичьи перышки, чем его волосы. Не видел он и отцовской заботы. Отец возвращался домой замкнутый, суровый, потом у них с матерью начинались бесконечные ссоры. Отец сказал, что будь он старше, было бы лучше, он мог бы понять… А ведь в свои одиннадцать лет он уже смутно понимал кое-что: матери больше всего нужна любовь мужа, а отцу больше всего нужно отвязаться от жены с ее странным характером. Сам же он не нужен никому – ни отцу, ни матери! Он всего лишь плод «несвободного» брака между американским студентом и дочерью помещика.
Отец, конечно же, не вернулся домой. Вскоре мать узнала, что он с новой госпожой уехал из Китая, и через несколько дней умерла в немецкой больнице. Как раз в это время Освободительная армия вступила в Шанхай…
Теперь же, когда медленно, месяц за месяцем, минули тридцать лет и произошло столько событий, что их не вместили бы никакие другие тридцать лет, – теперь отец вдруг вернулся. Вернулся и хочет увезти его с собой. Все это так неожиданно, даже трудно до конца поверить, что перед ним его отец и что сам он сидит тут, в этой комнате.
Только что, когда отец и его секретарша мисс Сун открывали кладовку, чтобы достать одежду, он увидел на стоявших там больших и маленьких чемоданах разноцветные фирменные наклейки гостиниц: Лос-Анджелес, Токио, Бангкок, Гонконг… Была еще круглая этикетка авиакомпании «Пан-Амэрикэн» с изображением «Боинга-747». Из крохотной кладовки выглянул огромный мир. А он два дня и две ночи трясся в машинах и поездах, пока добрался сюда. На диване валяется его серенький чемоданчик из искусственной кожи. В деревне он считался довольно-таки модным, мог бы даже сойти за импортный. Но в этой гостиной он выглядит жалким, неказистым, потрепанным. На чемоданчике лежит его нейлоновая авоська с умывальными принадлежностями и сваренными в чае яйцами, оставшимися с дороги. Глядя на сплющенные, потрескавшиеся яйца, он вспомнил, как вечером, провожая его, Сючжи советовала ему взять побольше, чтобы угостить отца. Он не удержался от саркастической усмешки.
Позавчера Сючжи настояла на том, чтобы поехать с Цинцин в уездный центр на автостанцию провожать его. Он впервые надолго покидал свое село с тех пор, как они поженились, и эта дальняя поездка стала для семьи целым событием.
– Папа, а Пекин это где?
– Пекин на северо-востоке от уездного центра.
– А Пекин много-много больше нашего города?
– Много-много больше.
– А деревья маланьхуа там есть?
– Нет.
– А песчаные финики?
– Тоже нет.
– Ну-у-у, – совсем как взрослая вздохнула Цинцин, положив подбородок на руку. Вид у нее был крайне разочарованный. Она считала, что в хорошем месте обязательно должны быть и деревья маланьхуа, и песчаные финики.
– Глупенькая, это же большой город! – принялся утешать ее старый Чжао, который вел машину. – Твой папа далеко пойдет, высоко взлетит. Может, даже поедет с дедушкой за границу! Правда, учитель?
Сючжи лишь слабо улыбнулась, не сказала ни слова. В этой улыбке была безграничная любовь к нему и преданность. Так же как Цинцин не могла представить размеров Пекина, так у нее не укладывалось в голове, что он поедет в другую страну.
Асфальт кончился, и машина запрыгала по неровной дороге, избитой копытами. К северу шла ровная полоса полей, справа, вдали, в дрожащем мареве – луга, где он пас когда-то коней. Здесь все притягивало его как магнитом. Каждая травинка, каждое деревце вызывали бесконечную цепь воспоминаний. Все это стало еще ближе, еще родней. Он знает, что там, за тремя тополями, которые жмутся друг к другу, растет коренастое финиковое дерево. Он вышел из машины, сорвал ветку. Все принялись за мелкие плоды, отрывая их по одному. Дикие финики растут только здесь, на северо-западе. Кислые, терпкие и чуть сладковатые, они многих спасли в голодное время в начале шестидесятых. Как давно он их не ел! И снова во рту этот знакомый приятный вкус! Не зря Цинцин хочет, чтобы они росли и в Пекине.
– Дедушка наверняка никогда не пробовал диких фиников. – Сючжи выплюнула косточку в окно машины и рассмеялась. Это единственное, что подсказало ей воображение о старике, приехавшем из-за границы.
А и не надо ничего воображать. Отец с сыном так похожи, что если бы даже старик встретился ей случайно на улице, она непременно узнала бы его. У обоих узкие длинные глаза, прямой тонкий нос, полные губы. Жесты, походка – все выдает их родство. Отец вовсе не выглядит старым. Кожа у него такая же темная, как и у сына – наверняка загорел на пляжах Лос-Анджелеса или Гонконга, – но гладкая, не шелушится. Отец по-прежнему следит за собой. Поседевшие волосы причесаны аккуратно – волосок к волоску. На тыльной стороне рук появились старческие морщины, но ногти подстрижены ровно, подпилены, отполированы и сверкают. На чайном столике рядом с кофейными чашками лежат в беспорядке его трубка «Три Би», пачка табака «Марокканское руно», золотая зажигалка и заколка с бриллиантом для галстука.
Разве похож он на человека, который станет есть дикие финики?
– О, да здесь даже можно услышать «Лунный свет» Дэнни Нитмана!
Эта мисс Сун очень правильно говорит по-китайски. Она высокая и источает тонкий аромат духов. Длинные волосы схвачены на затылке фиолетовой ленточкой и раскачиваются при каждом движении головы, как лошадиный хвост.
– Да вы только взгляните, шеф! В Пекине диско еще популярнее, чем в Гонконге. Настоящая модернизация!
– Ритмической музыке трудно противиться. Поневоле начинаешь или подпевать, или двигаться в такт. – Отец улыбнулся улыбкой всезнающего философа. – Но они пока еще только начинают расставаться со своим прежним аскетизмом.
После ужина отец и мисс Сун повели его в дискотеку. Он и не думал, что теперь в Пекине может такое быть. Ребенком он ходил с родителями в шанхайский «Ти-Ти-Си», «Байлэмянь», во Французский ночной клуб. Он как будто снова туда попал. Но, глядя на призрачный свет ламп, на женщин, похожих на мужчин, и на мужчин, похожих на женщин, которые двигались в танце, как тени в лунном свете, он чувствовал себя неспокойно, словно человек, неожиданно вытащенный на сцену, который не может войти в роль. Перед этим, в ресторане, он ел мало, блюда уносили почти не тронутыми. Желудок протестовал, отказываясь принимать пищу. Там, в уездном центре, в столовую всегда берут с собой алюминиевую коробку и все, что не съедено, уносят домой.
В зале звучит музыка. Пары кружатся в странном танце – не обнявшись, а друг против друга, изогнувшись и приседая, как бойцовые петухи перед схваткой. Сколько же сил расходуют эти люди! Он вспомнил тех, кто сейчас в поте лица убирает с полей урожай. Они работают, согнувшись в три погибели. Справа – налево, слева – направо мелькают их руки. Вот они распрямляются и кричат хрипловатыми от жажды голосами куда-то вдаль: «Воды! Воды!..» Эх, прилечь бы сейчас в зеленой тени, на краю канала с бурлящей желтой водой! Чтобы легкий ветерок доносил запахи рисовой соломы, ароматы трав. Как чудесно было бы!..
– Вы танцуете, господин Сюй? – Голос мисс Сун раздался над ухом неожиданно, и запах поля, который он уже был готов вдохнуть всей грудью, этот чудный запах, куда-то исчез. Он повернулся и взглянул на нее: такие же блестящие глаза, такие же ярко-красные губы. Как тогда, у той.
– Нет, я не умею, – смущенно улыбнулся он.
Он умеет пасти лошадей, пахать землю, косить… Для чего ему уметь танцевать? Да еще так странно, как эти люди.
– Не надо ставить его в неловкое положение, – улыбнулся отец. – Вон, смотри, директор Ван идет тебя приглашать.
Подошел красивый молодой мужчина в черном костюме. Обогнув стол, он склонился в поклоне перед мисс Сун, и через минуту оба уже были внизу, среди танцующих.
– Все еще колеблешься? – Отец снова разжег трубку. – Ведь ты лучше меня знаешь, что политика у коммунистов постоянно меняется. Сейчас добиться разрешения на выезд довольно легко, а как будет дальше – трудно сказать.
– Мне многое дорого здесь, – ответил он, поворачиваясь к отцу.
– Даже то, что тебе пришлось пережить?
– Лишь познав горечь, можно понять цену счастья.
– А? – Отец удивленно на него посмотрел.
Он почувствовал, что внутри все дрожит. И вдруг подумал о том, что отец тоже принадлежит к этому чужому, непонятному миру. Внешнее сходство не может заменить собой духовную близость. Он смотрел на отца, и в глазах его был такой же немой вопрос.
– Все еще… ненавидишь меня? – Отец первым нарушил молчание и отвел глаза.
– Нет, что ты, совсем нет! – Он взмахнул рукой, точь-в-точь как это делал отец. – Ведь ты же сам говорил: что прошло – то прошло. Это совсем другое…
Мелодия сменилась новой, на этот раз тягучей, медленной, как течение воды в канале. Свет лампы, казалось, померк, стало трудно различать силуэты внизу, в танцевальном круге. Отец, склонив голову, тер лоб с грустным унылым видом.
– Действительно, прошлого не вернешь. Но вспоминать все равно больно… Знаешь, мне тебя всегда не хватало. Особенно теперь…
Тихий голос отца сливался с печальной мелодией, становился едва слышным. Так было жаль его!
– Я верю тебе, – сказал он. Задумался и добавил: – Мне тоже тебя не хватало.
Отец поднял лицо.
– Правда?
Да. Правда. Двадцать лет назад была осенняя ночь, и лунный свет сквозь размокшую от дождя и порванную оконную бумагу падал снаружи на человеческие тела, лежавшие словно груда тряпья. Люди – может, десять, может, больше – спали вповалку на полу низенькой развалюхи. Он лежал, тесно прижавшись к стене, и сырой запах земли пропитал насквозь одежду. Он замерз, его била дрожь. Он на четвереньках сполз с мокрой, преющей соломы. Снаружи поблескивали под лунным светом лужи. Повсюду была вода, оставшаяся после дождя. В воздухе стоял запах гнили. Он добрался до конюшни. Там было посуше. От теплых испарений конского навоза и запаха мочи закружилась голова. Лошади, мулы, ослы жевали солому в своих стойлах. Найдя пустое место, он забрался в ясли и, устроившись кое-как, уснул, словно младенец Иисус.
Косо упал лунный луч, прочертив на стене светлую полосу. Животные, свесив головы через край яслей, словно кланялись лунному свету. В этот момент он остро почувствовал свое беспредельное одиночество. Люди его отвергли, он для них хуже скотины.
Он заплакал. Узкие ясли жали его со всех сторон, давили так же, как давила и жала его жизнь. Отец бросил его, умерла мать. Дядя прибрал все материны вещи, оставив только его. Он поселился в школьном общежитии, получал народную стипендию и смог жить и учиться. Компартия подобрала его, школа выучила. В пятидесятые годы, годы свободы и подъема, он постепенно срастался с коллективом, несмотря на свой замкнутый, ранимый характер и молчаливость, – ведь он был из «ненормальной» семьи. Как и для всех школьников пятидесятых, будущее представлялось ему светлой мечтой. Когда школа осталась позади, мечта стала реальностью. Он надел синюю форму и с учебником под мышкой и мелом в руке вошел в класс.
У него было свое место в жизни. Но начальнику школьного отдела кадров надо было выполнять указания по борьбе с правыми элементами – и вспомнили об отце. Словно кровное родство определяет сущность человека, передается по наследству…
Так он стал «капиталистическим прихвостнем». Прежде буржуазная среда изгнала его, оставив лишь соответствующую строку в анкете. Затем на него надели колпак с броской надписью: «капиталистический элемент и правый уклонист». Он был покинут и брошен всеми и сослан в село, в захолустье на трудовое перевоспитание.
Лошадь дожевала солому и, в поисках корма, потянулась в его сторону, насколько позволяла привязь. Он ощутил на лице ее теплое дыхание, увидел, как эта бурая лошаденка жует толстыми губами, выискивая на дне кормушки рядом с его головой крупинки корма, которые могли там затеряться. Немного погодя лошадка обнаружила его. Но не испугалась, напротив, нагнула голову и, обнюхав его волосы своими влажными ноздрями, стала осторожно облизывать его лицо. Эта неожиданная ласка его ошеломила. Он вдруг обнял длинную лошадиную морду, прижался к ней, почувствовав худобу животного, выпирающие кости, и беззвучно зарыдал, размазывая слезы по бурой лошадиной шерсти. Потом, стоя на четвереньках, он с большим трудом наскреб несколько рисовых зернышек, застрявших в щелях, и эту горсточку придвинул к лошадиным губам.
Где ты был в это время, отец?
Теперь отец приехал.
Это не сон – отец спит рядом, за стеной. Рука скользнула по пружинящему матрасу. Да, это не деревянная кормушка, служившая ему постелью в ту ночь! Лунный свет, просеянный сквозь редкую ткань оконной занавеси, разрисовал мелкими узорами и ковер, и кресло, и кровать, отодвинув их куда-то, сделав призрачными, почти нереальными. Зато все события дня в этом тусклом, неверном лунном свете ожили, приняв отчетливые очертания. Чувство собственного несоответствия всему этому целиком захватило его. Вернулся отец. Оказывается, он совсем чужой, незнакомый человек. Все, что принесло его возвращение – боль воспоминаний, нарушенный покой. И только.
Давно уже началась осень, но в комнате было жарко, как летом. Жарко и душно. Он откинул покрывало и сел на кровати. Включил торшер, огляделся. Стал внимательно рассматривать свое тело: крепкие руки с узловатыми мышцами, впалый мускулистый живот, растопыренные пальцы ног, ладони с желтыми мозолями. Припомнился разговор с отцом.
Вечером, допив кофе, отец отпустил мисс Сун и стал рассказывать о делах своей фирмы, о том, что сыновья от второй жены ни к чему не способны, о своей тоске по старшему сыну и по стране, где прошла молодость.
– С тобой мне было бы спокойнее, – говорил он. – Дела тридцатилетней давности тревожат меня все больше и больше. Я знаю, как много значит здесь социальное происхождение. Здесь никогда не прекратится классовая борьба, и спокойно жить тебе не дадут. Одно время я даже думал, что тебя нет в живых, оплакивал тебя. Постоянно вспоминал тебя совсем еще маленького. Особенно запомнилось торжество в пекинском клубе хуацяо[64]64
Хуацяо – эмигранты, китайцы, проживающие за границей.
[Закрыть], устроенное дедушкой по случаю твоего рождения – клуб был рядом с министерством иностранных дел, – бабушка держала тебя на руках… Я все хорошо помню, словно это было только вчера. Тогда разные фирмы прислали из Шанхая своих представителей – и «Шэньсинь», и «Юнъань», и «Хуафан», и Англо-американская табачная… Ведь ты был наследником большого дела. Первенцем, главным наследником. Знаешь об этом?..
Он при бледном свете лампы под зеленым абажуром разглядывает свое крепкое обнаженное тело – и не может избавиться от нового, странного ощущения. Ведь он впервые из уст отца услышал о том, чего сам не помнил, о своем детстве. Ему представился он, прежний и теперешний, – они стояли друг против друга, такие разные, непохожие. Наконец-то он понял, что именно разделяет их с отцом, делает чужими. Он родился, как говорится, в парчовых пеленках, в доме богатого промышленника, где горели красные фонари, лилось рекою вино, а жены и служанки неустанно восхваляли появление на свет драгоценного дитяти. Он все получал на подносе по первому требованию. И вот из наследника большого торгового дома превратился в простого труженика. Их с отцом разделяет труд. Долгий, очень долгий, горький и радостный.
Когда кончилось трудовое перевоспитание, оказалось, что ему некуда возвращаться, и его оставили там же – пасти лошадей. Так он стал пастухом.
Ранним утром, едва солнце появлялось над макушками тополей, а луг покрывался сверкающими серебром росинками, вспыхивающими то тут, то там, – в этот ранний час он отворял загородку, и животные торопились, толкались, протискивались наружу, чтобы первыми помчаться на луговые травы. Всякие мелкие твари, испуская то радостные, то тревожные крики, бросались в заросли. Растопырив крылья, птицы проносились над лошадьми, как стрелы, и исчезали в тополиной листве. Верхом на лошади он летел вперед по темно-зеленому следу копыт, словно устремляясь в объятия великой природы.
Посреди луга было небольшое озерцо, густо поросшее камышом. Животные разбредались в зарослях и, шевеля губами, щипали свежую зелень. Из зарослей доносилось только их громкое фырканье да плеск воды. Тогда он, растянувшись на склоне, глядел в небо, где бродили белоснежные облака, беспрестанно менявшие свои формы, такие же непостоянные и причудливые, как сама жизнь. Ветер пригибал верхушки травы, покрывал рябью поверхность озерца, приносил свежесть близкой воды, запах конского пота – дыхание самой природы, ласково обволакивающее тело. Ощущение безграничного покоя и близости всего окружающего наполняло все его существо. Он клал голову на сгиб локтя и лежал, ощущая запах своего тела, чувствуя, как его дыхание сливается с дыханием природы. Это было необычайное ощущение, радостное, волшебное, восхитительное. Он погружался в бесконечные, беспредельные мечтания. Казалось, он превратился в вольный ветер, летящий по простору равнины, проникающий всюду. И постепенно из души исчезало ощущение своей «ненормальности», печаль за исковерканную судьбу, а на их место приходила горячая радость осязания жизни и природы.
В середине дня лошади с округлившимися животами одна за другой выныривали из стены камышей и трясли гривами, мотали хвостами, отгоняя оводов и слепней. Доверчиво и как-то по-родственному они собирались вокруг своего пастуха и смотрели на него добрыми глазами. Бывало, что жеребец с белыми подпалинами на боках – он числился под номером седьмым – начинал вертеться вокруг номера сотого – тощей кобылки, припадающей на заднюю ногу. Подобравшись поближе, номер седьмой начинал легонько покусывать свою приятельницу и всячески с ней заигрывать. Но сотая давала отпор – вскидывала задом, лягалась больной ногой, которой обычно даже не касалась земли. Номер седьмой быстро отваливал и, повернув голову, словно флаг на ветру, носился, как расшалившийся мальчишка, среди стада, поблескивая хитрым глазом. В таких случаях он поднимал свой длинный пастуший кнут и сурово покрикивал на шалуна. Тогда все стадо ставило уши торчком и осуждающе смотрело в сторону номера седьмого. А тот сразу же успокаивался, словно школьник, получивший выговор, заходил по колено в воду и пил, скаля длинные зубы. Можно было подумать, что вокруг не стадо лошадей, а толпа разумных волшебных существ и он среди них – сказочный принц.
Вдали в лучах полуденного солнца по склонам гор, отбрасывая тени, ползли облака; выпь, живущая на болоте, спасаясь от жары, опускала клюв в корни камыша и издавала протяжные звуки. Было видно и как от ветра волнами ложится на землю трава, и как пасутся на равнине коровы и овцы, как синеют горы вдали и зеленеет полоска реки. Родина, понятие довольно-таки отвлеченное, сосредоточивалась для него сейчас в том, что охватывал глаз, во всей этой неповторимой красоте. Он ощущал радость – все-таки жизнь прекрасна! Природа и физический труд дали ему то, чего не было, да и не могло быть в классной комнате.
Иногда на луг проливался дождь. Сначала он накапливался вдали, на горных склонах, собирался в облако, пронизанное светом, похожее на шлейф из черной газовой материи. Облако росло, преломляя солнечные лучи и сияя приятным для глаз золотистым светом, который озарял всю равнину. Влекомое ветром, облако потихоньку сползало с гор. И вдруг капли величиной с боб косо устремлялись вниз, закрывая все белесой стеной водяного тумана. Перед тем как это начнется, он загонял табун в узкую полоску леса. Сидя на лошади, с тяжелым кнутом в руке, он мчался навстречу ветру, идущему от тучи, и одежда его трепетала, как крылья. Огибая табун, он подгонял криками отбившихся лошадей. Тогда он ощущал переполняющую все тело горячую силу и знал, что он не ничтожен и не беспомощен. В борьбе с ветром, дождем, тучами комаров и мошки он постепенно вновь обрел уверенность в себе.
Пастухи из разных отрядов собирались вместе только в это время. Для них был сделан специальный навес от дождя, стоявший посреди безбрежного моря белой водяной пыли словно ковчег. Там было холодно и сыро, клубился сизый дымок дешевого табака. Пастухи вели свои разговоры, грубо пошучивали. Странно, что их отношение к жизни, к труду не было ни глубоким, ни сложным, и он беспокоился и удивлялся собственным ощущениям. Наверное, эти люди, простые и честные, считали, что жизнь, несмотря на все ее тяготы, в целом все же хорошая штука, и были довольны. Он чувствовал, что завидует им.
Как-то раз старый пастух – ему было уже за шестьдесят – спросил его:
– Люди говорят, что ты – правый элемент. Что это значит?
Он пристыженно опустил голову, промямлил:
– Правый… Правый элемент – это значит тот, кто ошибался…
– Правые элементы – это те, кто в пятьдесят седьмом говорили правду, – заметил пастух из седьмого отряда. – Они тогда все были ученые.
Этот парень всегда говорил, что думал, и не любил отмалчиваться. Он постоянно подшучивал над товарищами, и за это его прозвали Насмешником.
– Разве говорить правду значит ошибаться? Ведь если говорить неправду, все в мире перепутается, – старик размышлял вслух, посасывая свою трубку.
– А все же, раз зашла речь об этом, лучше, пожалуй, работать, чем быть начальником. Вот мне скоро семьдесят, а глаза видят хорошо, и уши слышат, и спину не скрючило. Жую свои жареные бобы – и ничего мне больше не надо…
– Так ты небось и помрешь – а все работать будешь! – перебил его Насмешник.
– А что в работе плохого? – значительно произнес старик. – Без работы ничего не сделается. Ни жизнь не сложится, да и начальником не станешь без работы, и наукам разным не выучишься…
Эти простые слова рождали в его сердце прекрасное ощущение – словно радуга после дождя. Они приобщали его к честной, прямой простоте, к которой он так стремился, – и сердце наполнялось долгожданным покоем и радостью.
В долгом тяжелом труде, в постоянном соперничестве с природой, которое вели здесь люди, он обретал постепенно устойчивую привычку жить. И эта привычка уже на свой лад перекраивала его. Понемногу прошлое отступало назад, таяло, превращаясь в какой-то смутный, неясный сон. Или не сон даже, а историю про кого-то другого, вычитанную в книге давным-давно. Воспоминания об иной, непохожей жизни были отделены от него новым стойким жизненным укладом. Житье в большом городе все больше становилось похожим на фантазию, а реальным и настоящим было лишь то, что окружало его теперь. И в конце концов он превратился в человека, который годится для жизни на этом куске земли, который и может жить только здесь, – он стал настоящим пастухом.
В год, когда началась «великая культурная революция», люди уже успели забыть его прошлое, и лишь в самый бурный и горячий период кто-то вспомнил наконец, что он – правый элемент и надо бы вытащить его и проверить перед лицом масс. Но как раз тогда пастухи из нескольких отрядов собрались под навесом, посовещались и решили, что пастбища внизу порядком выедены и надо сказать начальству, что пора бы перегонять скотину наверх, на свежие склоны. Само собой, что никому из тех, кто занимался революцией, не хотелось бросать это важное дело и отправляться в горы, на несколько месяцев оторвавшись от дома и семьи. Пастухи помогли ему собрать нехитрый скарб, навьючили на лошадь. Он поскакал верхом, с чувством легкости и свободы покинув это место, где в шуме и гаме выясняли, что хорошо, что плохо. Выбравшись на торную дорогу, пастухи радостно загалдели:
– Вперед! Поехали! В горы! А они пусть там решают себе, маму их замуж! – И с гиканьем и посвистами помчались, оставляя за собой плотные клубы желтой пыли, вздымаемой лошадиными копытами. Вдали на горных склонах зеленой яшмой сияли, переливались луга… Этот день он запомнил навсегда, на всю жизнь сохранив в груди какое-то особенное, теплое чувство.
Здесь его боль и здесь его радость, здесь весь его настоящий опыт, все то, что он узнал о жизни. А если бы отделить, очистить радость от всех горестей и печалей, она поблекла бы, помертвела, потеряла всякую цену.
Весной прошлого года его неожиданно вызвали с пастбища. Теребя в руках шляпу из соломы, он с беспокойством вошел в дверь с надписью «Политотдел». Замначальника Дун зачитал ему какой-то документ, а после разъяснил, что прежде его ошибочно причислили к правым, теперь же реабилитируют и направляют в сельскую школу учить детей. Лицо у замначальника Дуна было твердое, строгое, непроницаемое. Залетевшая в кабинет муха с жужжанием носилась по воздуху, время от времени отдыхая то на стене, то на шкафу с делами. Глаз замначальника внимательно следил за ней, пока она летала, а рука машинально шарила по столу в поисках подходящего журнала.
– Ну, иди, в соседней комнате делопроизводитель Фань выпишет направление. Завтра явишься с ним в школу.
Муха села наконец на край письменного стола – раздался хлопок. Но хитрая бестия все-таки улизнула, и замначальника разочарованно откинулся на спинку стула.
– Работай теперь хорошо, не совершай больше ошибок. Да.
Такой неожиданный поворот событий потряс его, как удар тока. Мысли путались. Он не мог до конца постичь смысла происшедшего, ни его значения в политической жизни страны, ни глубины перемен, которые оно повлечет за собой, ни того, какую оно сыграет роль в его судьбе. Он и мечтать не смел, что когда-нибудь наступит такой день. В то же время он чувствовал, как неудержимо растет в нем ощущение счастья. Беспредельная радость, словно вино, зажгла кровь, ударила в голову, все закружилось, поплыло перед ним. Шея стала влажной от пота. Его била мелкая дрожь. На глаза навернулись непрошеные слезы, а из груди вырвался стон, глухой, как горное эхо. Такое проявление чувств растрогало даже твердого, строгого, непроницаемого замначальника Дуна, тот даже протянул ему руку. Схватив обеими руками замначальникову руку, он вдруг ощутил, что в душе появился крохотный росток надежды.
После этого он вновь, как тогда, давно, надел синюю форму и, с учебником под мышкой и мелом в руке, вошел в класс. Дивный сон, прерванный двадцать два года назад, продолжался. Люди на селе жили небогато; ребятишки ходили в рванье; в классе пахло потом, пылью и солнцем. Дети смотрели на него из-за стареньких парт широко раскрытыми наивными глазами, в которых сквозили удивление и недоверие; разве может пастух быть учителем? Но очень скоро дети ему поверили. Он не делал ничего особенного, у него и в мыслях не было, что он служит социализму и «четырем модернизациям» – он считал это уделом героев. Он просто добросовестно выполнял свои обязанности. Но и за это дети его уважали. В то утро, когда ему надо было ехать в Пекин, школьники один за другим высыпали на дорожку перед школой и смотрели, как он садится в повозку, как грузят его багаж. Они наверняка уже прослышали о том, что нашелся его заграничный папа и что теперь с этим богатым папой он уедет за границу. Стояли расстроенные, понурившись, сдерживая грустные слезы расставания. Смотрели вслед его повозке, которая, переехав через мост, катилась мимо тополиной рощи, постепенно исчезая в желтеющих полях…