Текст книги "Современная новелла Китая"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
3
Без прописки не зачисляли в бригаду на работу, а раз не работаешь в бригаде – не зарабатываешь трудовых единиц, без трудовых единиц не получаешь паек. Так и пришлось им делить два пайка на троих.
Они считали каждую рисинку, которую клали в котелок, ходили полуголодные, а перед новым урожаем и вовсе голодали. Весной, как только земля зазеленела, Тан Эр сварил суп из диких съедобных трав.
– Отец, а это… можно есть? – с сомнением спросила Эмэй.
– Конечно, можно, – рассмеялся старик. – Шэньнун[45]45
Шэньнун – один из легендарных правителей древнего Китая.
[Закрыть] травы ел, никогда не старел.
– Но вам-то, старому человеку, не надо бы их есть, – уговаривала его Эмэй.
– Э, я все ем. Из того, что в небе летает, только бумажный змей в еду не годится, а на земле – скамейка, – ответил Тан Эр. – Где родился, там и ищи пропитание. Я вырос на этих травах у реки, и кишки у меня привычные, луженые.
– Я для вас обуза. Вы, отец, из-за меня страдаете… – печально проговорила Эмэй.
Старик тяжело и протяжно вздохнул, проговорил горестно:
– Никак не угомонится эта «культурная революция», все бушует. Остается только ждать. В будущем году людям и котлы не понадобятся, в печах трава вырастет, а в дымоходах птицы гнезда совьют.
Но в тяжелой этой жизни были и радости. С приходом Эмэй в глинобитном домике стало веселей, то и дело слышался смех, бедность как будто отступила немного.
Эмэй хозяйничала, шила, латала, мыла, скребла, отец и сын преобразились, ходили аккуратные, ухоженные. Дом был чисто выметен, дворик сверкал как зеркало, повалившийся плетень подперт новыми столбами – все старое и обветшавшее как-то помолодело, обновилось. Вокруг дома Эмэй посадила овощи, так что они ели свежие, не то что раньше – только соленые. Эмэй готовила еду, и в страдную пору, когда отец и сын падали от усталости, к их приходу все уже было на столе. После еды работники могли полежать на кане, отдышаться. Эмэй развела с дюжину кур и из курятника, как из сберкассы, каждый день брала яйца и покупала на них масло, уксус. Стали даже появляться кое-какие деньги. Она откормила жирную свинью, а вырученные деньги пошли в уплату долга Ma Гочжану; завели двух овец, и через год одну продали, другую съели, а шкуру постелили на кан, чтобы в зимние холода у Тан Эра не ныла поясница. На лугах вдоль канала росли густые травы, их косили, сушили, а осенью сено сдавали в заготконтору. Несколько стожков поставила Эмэй.
Она спала в западной комнате, а Тан Чуньцзао переселился в отцовскую. Молодые люди жили каждый сам по себе, разговаривали, шутили, но не позволяли себе даже дотронуться друг до друга.
С наступлением темноты Тан Эр ложился спать, едва он касался головой подушки, раздавался громоподобный храп. И каждый вечер Чуньцзао шел заниматься в комнату, где спала Эмэй. Первое время она тут же выскальзывала за дверь, боясь оставаться с ним наедине. Потом, когда, как говорится, они уже съели немало каши из одного котла, ее настороженность постепенно исчезла. Пока Чуньцзао занимался, Эмэй рукодельничала в уголке при свете его лампы, не нарушая молчания.
Тан Чуньцзао был очень высокого мнения о своей образованности; среди молодежи Силюина никто не мог с ним тягаться, и от этого он чувствовал себя как-то одиноко. Однажды он вдруг вспомнил, что Эмэй окончила среднюю школу высшей ступени, но, судя по всему, относилась к его занятиям с полным безразличием, не проявляя к ним никакого интереса, как будто вообще не знала грамоты. Решив выяснить истину, он как бы в шутку предложил:
– Эмэй, нам с тобой никуда друг от друга не деться, как пальцам в кулаке или зубам во рту, давай-ка вместе повторять материал!
Эмэй равнодушно покачала головой:
– Чем больше сидишь за книгами, тем меньше пользы, только глупеешь. Меня жизнь учит уму-разуму!
Тан Чуньцзао подумал, что она не блещет знаниями и прикрывается красным словцом, но решил не отступать. Вздохнув, он сказал, желая ее поддеть:
– В начальной школе девочки обычно обгоняют мальчиков, а в старших классах сползают вниз: становятся рассеянными, вертлявыми, самовлюбленными, – мальчики их и обгоняют.
Эмэй вспыхнула, холодно усмехнулась, но придержала язык. Потом вдруг хмыкнула:
– Вот я как раз из тех, кто сполз вниз!
На следующий день Эмэй против обыкновения не пошла косить сено и собирать хворост.
Вечером Тан Чуньцзао, как всегда, пришел в ее комнату и взялся за математику. Вытащил из ящика тетрадь с задачками, открыл и застыл в изумлении: на каждой странице с примерами и задачами, которые он решал в последние несколько дней, мелким аккуратным красивым почерком были сделаны поправки и замечания, дельные, толковые, тщательно продуманные. Было отчего остолбенеть.
Очнувшись, он крикнул:
– Эмэй, это ты исправляла?
– Да разве я посмела бы? – Выражение лица Эмэй стало ледяным. – Я же из тех, кто сползает…
– Не затыкай мне рот моими же словами, уж лучше побей моими руками! – прервал ее Тан Чуньцзао. – Я буду твоим учеником, а ты моим домашним учителем!
– Да я не смогу. – От Эмэй все еще веяло холодом. – Где уж мне!
– Ну, соглашайся, не упрямься! – Тан Чуньцзао потряс ее за плечи.
Под этим натиском Эмэй заколебалась, потеряла уверенность и, покраснев, фыркнула:
– Так и быть, уступлю тебе… но только… в этом.
С того дня они занимались рядышком за столом до глубокой ночи, разбирая трудные вопросы. На белой бумаге окна чернели их тени, голова к голове.
Заработки в Силюине все уменьшались; Тан Эр и Чуньцзао из года в год ничего не получали на руки, будто воду решетом носили. Но теперь, когда Эмэй завела кур, свинью, косила сено, они зарабатывали по двести – триста юаней в год и выплачивали долг этому живодеру Ma Гочжану.
Тан Чуньцзао, давно уже чувствовавший себя неловко, как-то предложил отцу:
– Ты бы дал Эмэй сотню юаней, ведь у нее на родине два младших брата, она послала бы им денег на еду.
– Долг надо отдавать, он как змея вокруг тела, только когда сбросишь – освободишься! – Тан Эр с тяжелым чувством все же отсчитал десять бумажек по десять юаней и отдал Эмэй.
Она взяла деньги, глаза ее покраснели.
– Я ведь не знаю, в каких краях братья мыкаются, да и живы ли еще; лучше, пожалуй, съездить на эти деньги домой – узнать, что там делается.
– Ты не поедешь! – решительно отрезал Тан Эр, заволновавшись. – Нельзя тебе возвращаться в родительский дом, пока ты не замужем.
Эмэй, плача, пообещала:
– Я непременно вернусь.
– Не пущу! – отметая любые возражения, бросил старик, ушел в свою комнату, повалился на кан и сердито засопел.
– Не горюй, Эмэй, – ласково проговорил Тан Чуньцзао. – Я уговорю отца тебя отпустить.
Эмэй ушла к себе, заперла дверь и залилась тихими и бесконечными, как ливни в сезон дождей, слезами.
Оказавшись меж двух огней, Тан Чуньцзао расстроился и, прежде чем лечь спать, полночи метался по двору.
– Пусть девочка едет домой! – Тан Эр уже поутих, успокоился. – Два года она для нас изо всех сил старалась, нельзя нам ее обижать.
Чуньцзао поспешил добавить:
– Она обещает вернуться, ты должен ей верить.
– Пусть попробует не вернуться! – словно сквозь сон пробормотал отец, а сам захихикал. – Документ ее у меня, а без него как проживешь…
Тан Чуньцзао сверкнул в темноте глазами, спросил шепотом:
– Ты где его спрятал? Как бы она не нашла.
– За домом… под старым финиковым деревом… в глиняном горшке, – пробормотал Тан Эр и снова погрузился в сладкую дрему.
На рассвете кто-то постучал в окно западной комнаты. Эмэй проснулась, набросила одежду и услышала, что ее тихонько зовет Тан Чуньцзао. Она нерешительно открыла окно, спросила:
– Ты?..
– Возьми свое удостоверение! Поедешь домой. Если там тебе будет лучше, чем здесь, можешь не возвращаться.
– Я не поеду! – Эмэй перегнулась через окно и крепко обхватила Тан Чуньцзао за шею. – Я… не расстанусь… с тобой. – Парень почувствовал, как слезы, засверкавшие, словно росинки, полились ему на голову.
4
Потерянные, казалось, навсегда восемьсот юаней вернулись. Таны построили дом в три комнаты, кирпичный, с красной черепичной крышей. А все потому, что кончились десять лет бедствий, свет рассеял тьму. Ma Гочжана посадили в тюрьму, суд заставил его возвратить деньги, полученные за проданных девушек.
Новый дом утопал в цветах тамариска. Их аромат разносился далеко вокруг. Домик будто светился радостью сквозь зеленую завесу ивовых ветвей.
Улыбка не сходила с лица Тан Эра. Он все ходил вокруг нового дома, не осмеливаясь войти внутрь; заляпанные глиной ноги он вымыл на канале, но все равно боялся испачкать квадратные плиты пола. Тан Чуньцзао и Эмэй подхватили его под руки и ввели в дом.
Эмэй получила из Сычуани от братьев письмо, там жизнь была еще лучше.
– Ты подумай! – произнес погрустневший Тан Эр. – Птица ищет ветку повыше, а человек – место получше. Мы с Чуньцзао еще в долгу перед тобой, захочешь вернуться домой – слова не посмеем сказать.
– Отец, ну как же вы не понимаете! – Эмэй смеялась сквозь слезы. – Да я приросла к этим лугам, хоть плетью бейте – не пойду, палками гоните – останусь.
– Э!.. – промямлил старик. – Так ты бы… с Чуньцзао…
– А мы в два счета распишемся, – звонко рассмеялась Эмэй. – Не будем устраивать званый обед, приглашать гостей, тихо, без шума справим свадьбу.
– Не спеши, не спеши, – Чуньцзао потирал руки в замешательстве. – Ведь между нами и любви никакой не было!
– Эх ты, книжник, а винтиков не хватает. – Эмэй сердито ткнула его пальцем в лоб. – Любовь – это совсем не то, о чем пишут в романах или показывают в кино, – там сходят с ума, готовы с жизнью расстаться, а у зрителей голова пухнет, мысли путаются и в глазах рябит.
– Я боялся… если не по всем правилам… тебе обидно будет, – твердил свое Тан Чуньцзао.
– Нечего валить с больной головы на здоровую, – закричала Эмэй. – Отец, он передумал!
– А вот я перебью ноги этому поросенку. – Тар Эр схватил брус от ворот.
Эмэй взяла Тан Чуньцзао за руку, и они побежали в правление коммуны расписываться.
Там у ворот собралась толпа около какого-то объявления. Тан Чуньцзао протиснулся, привстал на цыпочки – это было объявление о приемных экзаменах в вузы. Он тут же выскочил назад.
– Мы не женимся![46]46
Речь идет о новых (с 1977 г.) правилах приема в вузы, согласно которым экзамены может держать любой выпускник средней школы (раньше для этого требовалась рекомендация производственного коллектива), за исключением состоящих в браке.
[Закрыть] – Тан Чуньцзао покраснел от возбуждения, глаза его горели. – Поднатужимся, вгрыземся в науку – будем держать экзамены в вуз.
– Ну, ладно, – вздохнула Эмэй. – Подавай заявление, а я сдавать не буду, помогу тебе готовиться.
– Радость и горе будем делить пополам! – сказал Тан Чуньцзао на обратном пути. – Мы оба запишемся и будем сдавать экзамены.
– Ты и в самом деле неисправимый книжник! – горько усмехнулась Эмэй. – Раз мы с тобой не расписались, я не получу прописки, а без нее меня не запишут на экзамены в пекинской зоне.
– А! – Тан Чуньцзао застыл на месте. – Тогда ты немедленно возвращаешься в Сычуань, нельзя терять ни минуты.
– Я… я не хочу с тобой расставаться, не нужно мне экзаменов!
– Тогда и мне не нужно, погибать – так вместе!
Если уж Тан Чуньцзао на что-то решился, его невозможно было свернуть с пути. И Эмэй, хоть и была умнее и сообразительнее, не смогла его переупрямить. Пришлось смириться.
В ночь перед прощанием они в последний раз повторяли пройденное. Эмэй не находила себе места, мысли ее путались, горечь расставания, будто густой туман, застилала глаза и душу. Она не видела иероглифов, не могла решить ни одной задачи.
– Ты устала. – Тан Чуньцзао убрал со стола книги, бумагу, ручки. – Спи! Завтра встанем пораньше – и в дорогу.
– Подожди! – Эмэй обеими руками вцепилась в Тан Чуньцзао, словно боясь его потерять.
– Ну, какие еще наставления? – спросил Тан Чуньцзао.
– Давай с тобой договоримся… – сказала Эмэй глухим от волнения голосом. – Если ты сдашь экзамены, а я нет, то я… не стану тебе мешать… полюбить другую; если наоборот, я все равно буду твоей.
– И я тоже! Клянусь! – не моргнув, сказал Тан Чуньцзао.
Они обнялись, впервые за несколько лет, что жили вместе.
– Сегодня… – едва слышно произнесла Эмэй, побелев, как бумага, – ложись со мной… Ладно?
– Зачем? – растерялся Тан Чуньцзао.
– Я хочу оставить тебе подарок на память…
– Какой еще… подарок?..
– Свою невинность.
– Нет!
– А то все так и останется только словами. – Эмэй, волнуясь, поцеловала его – такого честного, наивного, простодушного. – Если я стану твоей, никто не посмеет на меня зариться.
– Нет, так нельзя! – Тан Чуньцзао в смущении упрямо отстранил девушку. – Я хочу сохранить твою чистоту. Не могу обидеть тебя, да и того человека… которого ты, может быть, в будущем полюбишь.
Он подтолкнул Эмэй к кану и вышел.
Эмэй уехала, Тан Чуньцзао проводил ее на станцию, за всю дорогу они не проронили ни слова, расстались без слез.
Оба сдали экзамены, он в Пекине, она в Сычуани, за тысячи ли друг от друга, разделенные горами и реками.
Хотите знать, что будет потом?
Те, что собираются поболтать на бахче под ивами, не могут сказать ничего определенного.
Подождем несколько лет – узнаем.
МАЛЧИНХУ
ИСТОРИЯ ЖИВОГО БУДДЫ
© Перевод А. Монастырский
Родился в 1930 году в Юаньтумотэци, провинции Ляонин. Монгол. В 1945 году вступил в НОАК. В 1948 году – в КПК. В 1952 году учился в Центральном институте литературы. В 1954 году вступил в Ассоциацию китайских писателей. С 1956 года постоянно избирается заместителем председателя отделения Ассоциации китайских писателей в автономном районе Внутренняя Монголия. Член китайского отделения международного Пен-клуба. Заместитель председателя общества любителей литературы автономного района Внутренняя Монголия. Заместитель начальника Управления культуры. Член правления Ассоциации китайских писателей. Заместитель главного редактора журнала «Национальная литература».
В 1952 году опубликовал свой первый рассказ «Люди равнины Кээрмянь». Впоследствии в соавторстве с Хай Сянем и Да Мулинем поставил по этому рассказу фильм «Люди на равнине», получивший первую премию министерства культуры. В 1954 году вышел сборник его рассказов «Радостная песнь весны». Роман «Бескрайняя равнина» удостоен первой премии в области литературы на конкурсе, посвященном 10-летию автономного района Внутренняя Монголия. В 1962 году рассказ «Цветущая равнина» получил высокую оценку читателей. После 1976 года написаны киносценарий «Родина-мать!» и повесть «В начале лета». Публикуемый ниже рассказ удостоен Всекитайской премии 1980 года.
* * *
Мое родное село называется Баянхото. Здесь была ставка нашего знаменного князя. В этих местах я провел, как говорится, свое «золотое детство», далекое, яркое и волшебное, всегда окутанное сказочной дымкой. Поэтому каждый вспоминает его с любовью и тянется к нему всей душой.
Нашим соседом был лама Тогс. Говорят, ламам запрещено жениться, но у нашего соседа была не только жена, но и дети. До сих пор не пойму, как такое могло случиться.
У Тогса было трое сыновей. Старшего звали Хасан-жаб, среднего – Тархи, младшего – Малаха. Малаха и я родились в один год. У нас в одно время росли зубы, мы вместе учились говорить, вместе возились в песке у ворот, сверкая голыми задницами. В общем, к тому времени, когда нам надели штаны, мы стали уже такими друзьями, что водой не разольешь.
Малаха был стройный, красивый: тонкие брови, ясные глаза, алые губы, на редкость белые зубы, лицо – круглое, высокая переносица, черные, как вороново крыло, волнистые волосы. Вот только уши чересчур большие, даже смотреть неприятно. Но старики твердили: точь-в-точь как у будды, значит, будет счастливым. А что такое счастье? В этом я мало смыслю. Малаха был умнее меня, сноровистей, храбрей, за это я его уважал.
Семья наша жила бедно, ну а его – разве что чуть-чуть лучше. Нам было, пожалуй, лет шесть в ту весну, когда наши края постиг голод, да такой, что, кроме княжей ставки да нескольких баяней (это богачи), у всех животы подвело. Как-то вечером Малаха прибегает и говорит:
– Бери корзину и айда со мной вязы обдирать!
– Ты что надумал? – спрашиваю. – В такую-то темень! Куда собрался?
– Пойдем! Там перед княжеским двором на лугу большие вязы растут, вот мы их и обдерем.
Я как услыхал, даже присел от страха и говорю:
– Так это же волшебные деревья! Не видел ты, что ли, как люди им кланяются? Кто решится на них залезть! Князь узнает – вмиг велит нам с тобой ноги повыдергивать!
А он только рукой махнул:
– Ха! Какие такие волшебные деревья? Волшебники разве бывают? Ты их когда-нибудь видел?
Я подумал, мотнул головой.
– Ну так пошли. Пока луны нет – залезем и обдерем!
А цветы у вяза здорово вкусные, если их обвалять в рисовой шелухе да обжарить. Особенно в голодуху. Для бедняков это был настоящий деликатес. Тут я вспомнил, что в доме ни зернышка, набрался храбрости, схватил корзинку – и мы помчались не останавливаясь, пока не добежали до волшебных деревьев, которые росли на лугу перед княжеским двором.
Ну и шельмец же был этот Малаха! Увидел поодаль старую пятнистую корову, которая щипала траву, лег на землю и мне приказал лечь. Мы раскорячились, как лягушки, и медленно поползли к корове. Я сначала не понял, что он задумал. А потом вижу, берет он ветку и гонит корову в сторону деревьев. Лишь тогда до меня дошло, что корова нас закрывает от часовых, которые дежурят на пушечной площадке над княжескими воротами. Корова была старая и очень послушная. Прячась за ней, мы благополучно доползли до огромного вяза, а корова как ни в чем не бывало принялась травку щипать, помахивая хвостом.
Волшебное дерево казалось еще черней в ночной темноте – даже в дрожь бросило! Пока я стоял, замирая от страха, Малаха с ловкостью обезьяны успел вскарабкаться по стволу и мне махнул. Полез и я. А дерево это и в самом деле было волшебное – в такую сушь стояло все в листьях, ни одна ветка не высохла. Мы очень быстро наполнили обе корзины цветами, и тут на востоке взошла луна. Огромная, красная, только не яркая, и очень таинственная, – как глянул я на нее – сердце похолодело. Луна так и манила к себе, мы с Малахой глаз не могли от нее оторвать, забыв все на свете. Корзины мы осторожно повесили на ветки и залезли на самую верхушку, чтобы быть поближе к круглолицей луне, расплывшейся в радостной улыбке…
Луна поднялась еще выше, и весь луг стал серебряным. Тут меня словно обожгло – я вспомнил, что пора домой возвращаться, и говорю Малахе:
– Слушай, как нам теперь через луг перебраться? При луне?
– Придется еще раз попросить старушку! – Это он про корову.
Выбравшись с луга, мы бросили корзины и растянулись на земле, покатываясь от хохота… Радость от того, что миновала опасность, выплеснулась наружу, и мы вдруг почувствовали усталость. Не было сил шевельнуть ни рукой, ни ногой. Мы лежали в росистой траве и смотрели в бездонное темно-синее небо.
У детей фантазия ограничена, но тут мы дали ей разгуляться вовсю. Что такое небо? Почему оно темно-синее? И правда ли, что за этим Синим сводом лежит другой мир, где живут они праведники, как рассказывают старики, верящие в будду? Уж наверняка нет в том мире ни злого князя, ни несчастных бедняков. И уж конечно, там никто не ест с голодухи цветы вяза!
На другой день обе наши семьи досыта наелись цветов вяза, обжаренных в рисовой шелухе.
В ту весну была засуха, а летом наводнение. Дожди лили сплошным потоком. Маленькая речушка вздулась от воды. Люди вылавливали там рыбешку, и, надо сказать, немало. Как-то прибегает за мной Малаха, на лбу блестят бусинки пота.
– Айда за речку! И повеселимся, и рыбки наловим.
Я как раз не знал, чем заняться, так что упрашивать меня не пришлось – через минуту мы бежали к реке.
Большая вода уже спала, река стала прозрачной, и на дне видны были разноцветные камешки, казавшиеся стайками трепещущих рыбок. Мы разделись и бросились в воду. Бодрящий холодок проник до самого сердца. Мы стояли голышом посреди речки, забыв обо всем, и о рыбках тоже, брызгались и орали.
А назавтра ближе к полудню по селу разнеслась новость: монастырь Гэгэн выбрал Малаху живым буддой! Того самого Малаху, с которым мы вчера без штанов барахтались в воде! Я ушам своим не верил. Ну, «выбрали» – слово не совсем точное. Согласно буддийской религии, живой будда перевоплощается. Иначе говоря, когда срок жизни истекает и живой будда должен получить новое воплощение в другой телесной оболочке, он золотом пишет на красном шелке – в какой дом и в какого человека переселяется, кладет записку в серебряную шкатулку с узорами и прячет в потайном месте. А после его смерти наставник живого будды созывает на совет главных лам, раскрывает перед ними шкатулку, достает записку и вслух читает. Тогда, по указанным в завещании приметам, которые понять не легче, чем решить головоломку, отправляются искать того, в кого переселился живой будда.
Говорят, в завещании прежнего живого будды монастыря Гэгэн было сказано, по каким трем приметам следует искать человека, в которого он переселится. По порядку монгольского алфавита буквы идут: а, на, ба, ха, га, ма… Так вот, у его старшего брата имя должно начинаться на «ха», у среднего брата – на «га», а у него самого – на «ма». Но мало, оказывается, найти трех братьев, у которых имена будут начинаться на «ха», «га» и «ма». Должны быть и другие приметы: на юго-восток от его дома надо отмерить девятьсот, еще девятьсот и еще восемьсот десять шагов, и там будет стоять дерево, которое пять человек, взявшись за руки, не смогут обхватить. А на северо-запад от дома, если отмерить девятьсот, и еще девятьсот, и еще восемьсот десять шагов, на глубине трех локтей должен лежать кусок гранита величиной с коровью голову. Если все три приметы совпадут, это, значит, и есть тот, в которого переселился живой будда.
Монастырь Гэгэн послал людей на поиски, указав им эти приметы, и те тайком повсюду ходили, разведывали. И через несколько лет наконец решили, что мой друг, маленький Малаха, и есть тот самый живой будда, которого они искали. Так за одну ночь и стал Малаха, с которым мы накануне ловили рыбу, святым – живым буддой монастыря Гэгэн в восьмом перерождении.
Это было огромным событием, особенно для тех, кто верил в будду. Словно луч славы упал на каждого из них. Их лица светились счастьем. Село бурлило, как кипяток в котелке. В полдень главный лама монастыря объявил, что теперь все жители села могут поклоняться живому будде Малахе.
Моя мать была истой верующей. Она велела мне вымыть руки и лицо и собралась идти со мной на поклонение к Малахе. Стоило мне услышать «живой будда Малаха», как меня буквально трясло от беззвучного хохота. За это мать больно отодрала меня за уши, приговаривая:
– Не смейся! Не смейся!
И я перестал смеяться.
В положенное время мать повела меня кланяться Малахе. Я шел, движимый любопытством, вечно гнездящимся в детском сердце. Как-то он теперь выглядит, мой маленький друг, ставший вдруг живым буддой?
Мы с мамой остановились у дверей дома, где жила семья Малахи. Там уже собралось полным-полно народу – женщины, мужчины, старики, дети. На Малаху больше не распространялись обычные человеческие правила. Ни дедушка, ни бабушка, ни отец, ни мать не имели над ним прежней власти и должны были, как и все прочие, преклонять перед ним колена, принимая благословение. Мы долго ждали своей очереди поклониться живому будде. Теперь мне уже было не до смеха, сердце в пятки ушло от страха, ведь я сейчас увижу своего друга, ставшего буддой. Меня наконец втолкнули в дверь, и тут я увидел Малаху, который прямо, не шелохнувшись, сидел на кане; перед ним – столик из красного дерева, на столике – священный свиток и серебряный сосуд со «святой водой», в воде – павлинье перо, чтобы кропить водой верующих. Увидев меня, Малаха улыбнулся. Улыбался ли я – не припомню. Слева и справа от Малахи сидели его мать и старик-наставник. У старика веки и губы отвисли, словно кора на старой сосне, от углов рта тянулись глубокие борозды, лицо было темное-претемное. В общем, страшилище, да и только! Я старался на него не смотреть. Между тем мама, преклонив колена и сложив ладони, принялась отбивать поклоны. Я не замедлил последовать ее примеру. Согнувшись в поклоне, я поднял глаза, и наши взгляды встретились. Малаха по-прежнему улыбался и даже помахал мне рукой, а потом еще скорчил рожу. Я не смел рассмеяться, а он, довольный, похохатывал. Наставнику это не понравилось, и он сердито засопел своим уродливым носом. Мать Малахи засуетилась и очень ласково, но твердо произнесла:
– Живой будда, сидите как полагается, не надо шалить!
Мы кончили бить поклоны, Малаха взял со столика свиток, в котором не смог бы прочесть ни единого слова, приложил его к маминому лбу, а потом к моему. Затем взял павлинье перо и окропил наши головы «святой водой». Церемония кончилась, и мы с мамой пошли к дверям. Набравшись храбрости, я обернулся, и тут мой маленький приятель подмигнул мне, словно хотел сказать: «Погоди! Мы снова будем с тобой по деревьям лазать и рыбу ловить!»
Невольно шевельнулась мысль, что Малаха ни в какого будду не превращался, а как был, так и остался моим другом.
На рассвете живой будда должен был отправиться в монастырь, где ему теперь предстояло жить. Вся деревня заранее вышла его провожать. По обе стороны дороги, которую уже успели побрызгать водой, чтобы прибить пыль, толпились люди. Едва я открыл глаза, как сразу же вспомнил, что сейчас надо будет прощаться с другом, и на душе стало муторно и тоскливо. Стоя в толпе, я с трудом сдерживал слезы, но плакать не смел, потому что вокруг все хранили торжественное молчание, и я во все глаза смотрел на дорогу, где вот-вот должен был проехать Малаха.
Появились ламы, они дули в золотые и серебряные трубы и бараньи рога, а двое маленьких лам тащили саженной длины трубу с низким голосом. Еще там был восьмисторонний барабан, трещотки и много других инструментов, которые громко играли что-то совершенно непонятное, режущее слух и будоражащее душу. И в этом шуме и грохоте прямо на нас двигалось золотое сияние. Все ближе, ближе. Один за другим люди падали ниц в придорожную пыль и не переставая били поклоны. Это ехал сам живой будда Малаха. Мне хотелось в последний раз поглядеть на приятеля, и я так и стоял на коленях, забыв про поклоны. Но тут услышал сердитый шепот матери:
– Кланяйся! Кланяйся же!
Я согнул спину, но голову поднял, чтобы видеть Малаху. Ого! Друг за дружкой шли девять статных коней, с желтыми шелковыми попонами, чуть ли не до самой земли. Их вели под уздцы ламы, а вся свита и родственники Малахи тащились далеко позади, сам же он, в желтом халате, сидел, несчастный, один-одинешенек верхом на пятом из девяти коней. С каждой стороны шли четверо лам, и все же Малаха, видно, боялся свалиться с коня, потому что судорожно вцепился в уздечку. Неизвестно, заметил ли он нас в толпе, но взгляд его, когда он проезжал мимо, блуждал по нашим макушкам. Густые брови сошлись на переносице, а лицо было грустно-торжественным – Малаха прощался с родными местами, семьей, друзьями. В уголке глаза как будто даже блеснула слезинка…
Золотое сияние постепенно удалялось, пока не исчезло, не затерялось совсем в желтой пыли равнины. Сельчане стали медленно подниматься с колен. Лбы у всех были в пыли – больше у тех, кто усерднее бил поклоны. Охваченные религиозным экстазом, они даже не удосужились смахнуть пыль рукавом.
Вместе со всеми я вернулся в село и вдруг почувствовал, будто у меня отняли что-то, сердце болело, словно его рвали на части, – в общем, трудно даже объяснить, что со мной творилось. В тот день я не ел, не пил, побежал на луг и целый день просидел там, прислонившись к дереву и тупо глядя перед собой. Лишь поздно вечером мать меня отыскала и привела домой…
Прошло три года. Я пошел в школу, открытую иностранцами.
Как-то раз, вернувшись после занятий, я заметил, что изборожденное морщинами бедности и тягот лицо матери радостно светится. Она сказала:
– Завтра живой будда Малаха приедет в родную деревню, чтобы земляки могли ему поклониться!
В моей голове, набитой буквами монгольского алфавита, вновь всплыл милый образ моего маленького друга.
К востоку от села, перед большим храмом древнего буддийского монастыря, на ступенчатом возвышении из белой китайской яшмы поставили помост для живого будды Малахи, которому надлежало принимать поклонения односельчан и родственников. Говорили, что живой будда может избавить от напастей, невзгод и бед, дать счастье и благополучие. Некоторые старики, чтобы замолить грехи и обрести в следующей жизни радость и покой, мерили поклонами расстояние от своих дверей до ног живого будды, – надо было всем телом вытянуться на земле для такого шага-поклона. Для этого им приходилось отправляться в путь еще в полночь. Я уже три года учился в иностранной школе, и ореол религии в моем представлении заметно потускнел. Я не испытывал трепета от созерцания величественных буддийских монастырей, не восторгался роскошью и торжественностью церемоний. И все же я изо всех сил старался протиснуться вперед, чтобы получше рассмотреть своего приятеля – как-то он теперь выглядит, очень ли переменился? В дыму благовоний толпились люди, и толпа наконец вынесла меня к моему маленькому Малахе – нет! – к живому будде Малахе. Он восседал на пышной шелковой подушке желтого цвета, на самом верху ступенчатого возвышения. Я опустился на колени в самом низу и лбом коснулся серовато-зеленых каменных плит. Поднял голову, взглянул на него, и глаза мои округлились. Мой маленький друг изменился до неузнаваемости: лицо стало бледным, с зеленоватым отливом, худым и совершенно равнодушным. В глазах, не живых, словно остекленелых, усталость.
Он как будто узнал меня. Что-то мелькнуло в его неподвижном взгляде. Но стоило мне уйти из его поля зрения, как он вновь принял облик будды, глаза застыли, Больно было смотреть на него. Всего за три года мой дружок Малаха из живого мальчугана превратился в застывшего, бесстрастного «святого».
Через пять лет после того, как Малаха стал живым буддой, в монастырь Гэгэн съехалось множество верующих послушать, как живой будда будет читать священные книги. Было лето. Вместе с односельчанами я отправился поглядеть на пышную церемонию. В последний день съезда старший лама – настоятель монастыря – объявил: вечером живой будда Малаха будет принимать поклонения простых смертных.
К назначенному времени в монастыре собралось полным-полно народу. Я стоял позади и с расстояния примерно в сто метров созерцал трон живого будды, который возвышался над волнующимся морем голов. У подножия трона горело несколько «вечных» светильников. Каждый из этих огромных светильников, сделанных из бронзы, вмещал, как говорили, по пятидесяти цзиней масла, но горели они тускло. Я не мог рассмотреть лица Малахи, видел лишь его желтое просторное одеяние, парчовый головной убор, тоже желтый, и всю его неподвижную, со скрещенными на коленях руками, фигуру. На живого человека он был похож не больше, чем глиняный истукан в молельне.