Текст книги "Философия в систематическом изложении (сборник)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
Наконец, я остановлюсь еще на одном пункте. Формальная философия морали – по крайней мере в том виде, какой ей придан Кантом, – зиждется на том, что отдельные моральные законы, все без исключения, – обязательные нормы, так что попрание хотя бы одной из этих норм при всех обстоятельствах безнравственно. Этим она попадает в непримиримые конфликты не только с фактическим поведением, но и с суждением неподкупной совести, которую никогда нельзя убедить, например, в том, что всякое сознательно лживое высказывание при всех обстоятельствах – безнравственное и уничтожающее человеческое достоинство действие. Телеологическая же философия морали в состоянии понять эти факты при помощи своих принципов. Согласно ей существует лишь абсолютно всеобщая нравственная норма: никогда не поступать против недвусмысленного сознания нравственной необходимости. Все же конкретные нормы суть не юридические нормы, которым отдельные факты следует подчинять при помощи логического метода подчинения, а общие правила вроде медицински-диететических предписаний, которые допускают и требуют приспособления к особым условиям. Впрочем, характер правовых норм ведь тоже таков, что они должны применяться к своеобразию каждого отдельного случая, а иногда даже в исключительных случаях оставляют лазейку, как в так называемом праве крайней необходимости: если, например, угрожающая жизни и здоровью опасность не может быть избегнута без попрания чужого права, то косная формула уступает свое место и допускает исключение; правовой строй как бы вспоминает, что он существует ради жизни, а не жизнь ради правового строя: jus ars boni et aequi [3]3
Правильно: jus est ars boni et aequi ( лат.) – Право есть искусство добра и справедливости.
[Закрыть]. То же самое и нормы морали: нужны не косные, обязательные без исключения законы с добавлением – fiat lex, pereat mundus [4]4
Да свершится закон, хотя бы мир погиб.
[Закрыть], а формулы, облегчающие нахождение необходимого в данном случае поведения. Кто, согласно Канту, превращает их в абсолютные, не допускающие исключения законы, попадает в непримиримый конфликт с фактами нравственной жизни. Ему придется сказать: если человек для спасения чужой жизни от гибельного крушения, или для ограждения чести покойника, возводя на себя напраслину, говорит неправду, то это «ложь», к которой нужно так же относиться, как если б он прибегнул к неправде в целях ограждения себя на чужой счет от выговора или наказания. Я не думаю, чтоб «святость» моральных заповедей выиграла от подобной косности, так же мало, как святость правовых законов выиграла бы от косного fiat lex, pereat mundus. Само собою разумеется, что необходима строгая самокритика, дабы софистика похоти или страха возмездия не были приняты за голос совести.
Все сказанное относится к антагонизму между формальной и телеологической моралью. Из него можно видеть, как неудобно и ошибочно противопоставлять их друг другу – как «мораль образа мыслей» и «мораль успешности». Ведь нет ни одной этики, которая была бы так слепа и так безбожна, что при оценке поведения совершенно исключала бы образ мысли, обращая исключительное внимание на успех: без сознательной, самое себя определяющей и оценивающей воли вообще не было бы никакой речи ни о поведении, ни о вменяемости, ни о морали и философии морали. Поучать телеологическую этику в этом отношении совершенно излишне. Она только не останавливается на субъективном состоянии действующего лица, но обращает внимание и на объективную сторону, на влияние человеческого поведения на жизнетворчество и жизненные ценности. И только таким путем она полагает достигнуть настоящего понимания феноменов нравственной жизни как со стороны ее психологически-антропологической конструкции, так и со стороны ее значения для человеческой исторической жизни. Формальная же философия морали лишает этику присущих ей связей с действительностью и жизнью, ибо она либо пригвождает ее к бесплодной скале простой формы «чистой воли», либо пытается установить «содержание воли», выжимая его всеми правдами и неправдами опять-таки из формы. Поэтому лозунгом этики должно быть не «назад к Канту!», а «наконец, долой Канта!». Нотабене: освобождение от Канта, теоретика-моралиста; совсем иное дело, каково его значение в качестве этической личности или морального проповедника.
В форме примечания я прибавляю еще следующее. Согласно нашему взгляду, вообще добро и благо, зло и страдание связаны между собой как причина и следствие: хорошие поступки влекут за собой для лица действующего и его окружающих следствия, испытываемые с чувством удовлетворения; дурные поступки вызывают чувство страдания, при этом нужно, конечно, иметь в виду не только ближайшие следствия, но и более отдаленные, равно как и то, что существуют не только чувственные, но и духовные ощущения блага и страдания. Но закон, связывающий добро и благо, зло и страдание, очевидно, допускает исключения; то обстоятельство, что мировой процесс часто попадает в противоречие с этим законом, с требованием справедливости, принадлежит к наиболее драматическим переживаниям человечества: подлец, лжец, лицемер часто благоденствуют, а человек честный, которому совесть не позволяет идти дурными путями, терпит невзгоды.
Стоит признать этот факт (а ни одна этика не может закрыть на это глаза), как возникает вопрос: как быть с этим? Можно, правда, заявить, что этика имеет дело с законами, не имеющими характера законов природы в строгом смысле этого, «с законами эмпирическими, формулирующими хотя и регулярное, но допускающими исключения, бывание, – совершенно так же, как и законы биологии. В жизни вообще имеет значение «обычное», ώς έπί τό πόλυ Аристотеля. Но жало упомянутого противоречия этим не устраняется. Для его устранения можно избрать два пути: либо утверждать, что в конечном счете все же хороший благоденствует, а злой страдает, либо установить, что добро и благо, зло и страдание непосредственно тождественны в ощущении. К первому разрешению противоречия склоняется религия, ко второму – философия; первая ссылается на уравнение в будущем, вторая – на равенство в настоящем.
Ни один народ не был так сильно возмущен кажущейся несправедливостью мирового процесса, как израильский, основная моральная структура которого дана в понятиях «закон» и «справедливость»; во всей его литературе звучит патетическая жалоба на благоденствие безбожника и невзгоды праведного, и в Иове она достигает степени обвинения самого Господа Бога и его несправедливости. Решение, к которому на этой почве каждый раз подходит мышление, чтобы не впасть в отчаяние, следующее: в конечном счете наступает перелом, безбожник низвергается с вершины счастья, достигнутого мерзким путем, а праведник возвышается, и совершается это в настоящей жизни, ибо другой жизни не существует. Христианство принципиально сохраняет это решение, но переносит перелом в потусторонний мир: там, на последнем Суде, произойдет справедливое уравнение между моральной ценностью и жизненным жребием. Правда – нужно добавить – в действительном ощущении христианина это уравнение происходит раньше: он не только питается надеждой на блаженство, но и в настоящем чувствует себя под сенью благости Божьей, независимо от внешних жизненных судеб и обстоятельств.
Мы приближаемся к решению этой проблемы в греческой философии, обосновывающей человеческое жизнеощущение непосредственно на жизненной ценности. Добрый, дельный, мудрый человек блажен ощущением собственной ценности, которую внешние судьбы не могут ни повысить, ни уменьшить; бытие означает больше, чем имение и значимость, действие – больше, чем совершение. И, наоборот, злой человек может избежать всего, что в виде наказания следует по пятам за его злостью, но никогда не избежать ему собственной злости и чувства собственной малоценности. Начиная с Платона, это является господствующей, основной чертой греческой философии морали: счастье дает не счастье, а собственная ценность, а так как повышение последней лежит исключительно во власти собственной воли, то человек является господином своей судьбы, и раскола или противоречия между достоинством и блаженством совсем не может быть.
Мышление нового времени колеблется между путями, проложенными греческим и христианским мышлением, приближаясь то к одному, то к другому. У философов, подобных Спинозе, мы наблюдаем возвращение греческого решения проблемы: мудр тот, кто живет, согласуясь с разумом, находя блаженство в наслаждении абсолютным познанием, независим от судьбы и свободен от колебаний аффектов. Кант, наоборот, остается ближе к христианскому решению: добродетельный человек, хотя и может обойтись без счастья, но практический разум считает уравнение между достоинством и блаженством, которое здесь недостижимо, необходимым и несомненным в иной жизни. Может быть, и впрямь в том стоическом утверждении кроется известное преувеличение: человек – не чистое разумное существо и не может себя сделать таким, хотя, конечно, разум много способствует преодолению аффектов. Во всяком случае, всегда будет жив импульс, заставляющий считаться с трансцендентным уравнением, независимо от того, как его рисует себе представление: в виде ли чистого вечного чувства собственной ценности, которая по отпадении чувственной стороны остается единственной направляющей жизнь силой, либо в виде чувства остающихся влияний жизни – как добрых, так и дурных, либо, наконец, в виде реорганизации жизни в метапсихозе, определяемой нравственным выигрышем этой жизни. Гете также выражает подобные мысли в стихотворении, озаглавленном «Symbolum», бывшем также символом Карлейля:
IV. Учение о долге и добродетели
Hier winden sich die Kronen
In ewiger Stille,
Die sollen mit Fülle
Die Tätigen lohnen!
Wir heißen euch hoffen.
Настоящий очерк учения о принципах не может, разумеется, ставить себе задачей подробное изложение учения о долге и добродетели. Но набросать схему мы все же считаем возможным.
Систему обязанностейследует выводить из задачи, возникающей пред нравственной волей из ее отношений к высшему благу. Различаются две группы обязанностей: индивидуалистические и социальные; первые вытекают из задач, которые ставятся культурой собственной жизни, вторые – из задач, которые ставит жизнь с другими, жизнь сообществом, в тесном и широком смысле этого слова.
Добродетелисуть отдельные стороны нравственной воли или черты характера, сообщающие ловкость при решении тех задач. Здесь также можно различать две группы: индивидуалистические и социальные добродетели; первые суть те нравственные силы, на обладании которыми зиждется правильное устроение собственной жизни, вторые – это силы, наловчающие решать задачи, выдвигаемые социальной жизнью.
Общей основной формой индивидуалистическихобязанностей и добродетелей можно назвать самообладание.В качестве добродетели оно означает способность направлять собственную жизнь при помощи разумнонравственной воли в сторону человеческого совершенства, независимо от природных инстинктов и эффектов. Самообладание выливается в двух формах: в форме умеренностии в форме храбрости.Умеренность (έγχράτεια) означает способность сопротивления раздражениям удовольствия всякого рода, в особенности раздражениям, вытекающим из чувственных сфер, поскольку они наносят ущерб духовно-нравственной жизни. Храбрость есть та же способность сопротивления всякого рода раздражениям неудовольствия и соответственным аффектациям страха и боязни опасности, борьбы, страданий, трудов – там, где перенесение и устойчивость требуются существенными жизненными задачами.
Общая формула, которой можно охватить социальные обязанности, предрешена задачей влиять на жизнь окружающего в смысле сохранения и повышения человеческой жизни; дана она также в ветхой заповеди: люби ближнего, как самого себя. Общей основной формой социальных добродетелей можно поэтому назвать благоволение. В нем мы опять-таки различаем две стороны, одну более отрицательную и другую положительную: справедливостьи любовь к ближнему. Справедливость проявляется прежде всего в обычном самоограничении при преследовании собственных интересов из внимания к интересам окружающих людей. Далее она выражается в виде чувства права, вступающегося везде за право и справедливость, и не только в смысле несовершения несправедливостей, но и, поскольку это ему возможно, в смысле недопущения его совершения кем-нибудь другим. Значение воли к праву, как противовеса воли к власти, заключается в том, что она создает возможность мирной жизни сообществом. Следствие несправедливости, не отделимое от ее природы, это вражда и война.
Любовь к ближнему —это обычное направление воли на сохранение и возвышение чужой жизни. Ее действие проявляется по отношению к отдельной личности, главным образом по отношению к наиболее близким личностям, переносится затем на весь свет, поскольку допускает сфера влияния, и на неразумные твари. Далее, действие ее проявляется относительно общин и союзов, к которым принадлежит данная личность, уже в качестве социального чувства, постоянно готового на услуги и жертвы целому. Ее значение состоит в том, что она возвышает чужую жизнь, обогащает собственную, завязывает и укрепляет узы симпатии и доверия, – поскольку охватывает круг ее влияния.
Для более подробного ознакомления с намеченным здесь я позволяю себе отослать к своей «Системе этики». Здесь же мне хотелось бы в нескольких хотя бы словах коснуться вопроса об отношении обязанностей, вытекающих из задачи сохранения и культуры собственной жизни, к обязанности любви к ближнему и самопожертвования – если угодно, на вопросе об эгоизме и альтруизме.
Инстинкт самосохранения есть основной корень воли всех живых существ. У человека он выходит за рамки отдельного «я»,ибо человек – исторически социальное живое существо, он чувствует себя членом объемлющего целого; его самосознание входит в общее сознание, в историческую жизнь социального целого. Благодаря этому его воля приобретает более широкое содержание; она стремится к жизни целого, желает работать на пользу целого, и высшее содержание: жизни она полагает в том, чтобы, работая, борясь, создавая, трудиться на пользу целого. Эта деятельность на пользу целого может сознательно охватывать величайшие сферы, как, например, деятельность творческих душ, создающих своей нации или всему человечеству новые содержания жизни, новые порядки жизни и повышенные жизненные ценности; но она может точно так же иметь место и в самой тесной сфере в заботах и попечениях о доме, семье, детях, каковая деятельность также образует необходимое основание сохранения целого. Впрочем, ни одна жизнь не исключена всецело от непосредственного и сознательного самопожертвования на алтарь целого; в момент войны дана возможность самым осязательным образом положить собственную жизнь за сохранение целого.
Так с внутренней необходимостью совершается в человеческой жизни развитие и расширение изначального индивидуалистического инстинкта самосохранения вволю к самоутверждению социального и исторического целого; в отдельных случаях она выступает как воля к преданности объективным целям общей жизни, вплоть до самоупразднения и самопожертвования. При этом отдельная личность не испытывает чувства потери собственной ценности, а, наоборот, ощущает повышение и расширение собственной жизни от наполнения ее великим содержанием жизни общей, и в действительности оно так и обстоит: без восприятия общего в собственную жизнь последняя оставалась бы простым животным процессом. Та же жертва собственной жизнью ради жизни целого испытывается не как урон, а как высшее жизнеутверждение: смерть за великое дело являет собою самое гордое самосохранение личности, которая в момент смерти может себе сказать: non omnis moriar [5]5
Нет, весь я не умру.
[Закрыть].
Таково нормальное развитие человеческой воли. Наряду с этим мы наблюдаем два отвращения в сторону, которые можно, пользуясь аристотелевской схемой, конструировать как слишком много и слишком мало социальной волевой определенности: эгоизм и беззаветность.
Под эгоизмом мы разумеем сужение воли до мелких интересов изолированного «я» при пренебрежении к интересам других, равно как к целям целого. Будучи естественным у животного с его узким сознанием, у человека с его расширенным самосознанием это сужение представляется противоестественным и обратным. Его следствия показывают то же самое: эгоизм влияет разрушительно на жизнь окружающего, поскольку он не может не проявляться в виде несправедливости или враждебности, но эгоизм влияет не менее разрушительно и на отдельную жизнь, поскольку он исключает ее от участия в общей жизни и ее великих и длительных ценностях и целях; жизнь эгоиста необходимо будет бедной и жалкой даже тогда, когда она внешне не потерпит крушения от конфликта с общей волей.
Его противоположностью является полная беззаветность: отказ от себя, ведущий к окончательному поглощению всеобщим. И действительно, бывает и такое вырождение: отказ от собственного «я», подчинение господствующему и общему, ведущее к уничтожению «я», к потере индивидуальной личности. Оно принимает следующую форму: отдельная личность, бессознательно или сознательно, связывает свое личное суждение всеобщим и признанным и как бы сдается, таким образом, в плен. Таков идеал монашества, совершенно проведенный в общине Христа, где послушание sicut cadaver выставляется как высшая добродетель. Далее, она проявляется, в ублюдочных формах, в виде простого внешнего попустительства существующему только для того, чтобы избежать внутренних и внешних конфликтов или чтобы достигнуть собственных целей; в карьеризме оно достигает наиболее совершенного развития, амальгированного здесь с эгоизмом, с практическими намерениями. Это та опасность, на которую не устает указывать в своих произведениях П. де Лагард; «общее образование» взамен личного убеждения – вот слабость нашего времени. И если есть что-нибудь осмысленное в бунте Ницше против морали, так это преследование этого отказа от себя, являющегося следствием стадного подчинения господствующему мнению и общественной морали.
И действительно, величайшее, что есть в жизни человечества, покоится на способности самоутверждения отдельной личности и против общего: всякое новообразование духовно-нравственной жизни проложило себе дорогу в борьбе против упорствующего господствующего положения вещей. Отказ от собственного убеждения, собственной души во имя господствующего, мстит за себя, вызывая понижающее чувство внутренней неискренности; это же, в свою очередь, ведет к обеднению собственной жизни и застою, а в косном состоянии теряет свою способность к живому влиянию даже само по себе ценное содержание. Способность самоутверждения против внешнегосподствующего – господствуй оно в форме признанных публичных авторитетов или общего мнения всех образованных людей – является поэтому в связи со способностью отдаваться идеям, высшей дельностью, на которой зиждется здоровье жизни в высшем смысле этого слова. При этом следует, разумеется, остерегаться, чтобы не впасть в ошибку, которую, кажется, обычно делают молодые ученики Ницше: нельзя смешивать самоутверждение в указанном истинном смысле этого слова с упорным отстаиванием всяких карикатурных идей или с беспощадным проведением чувственно-эгоистических инстинктов. Бешеное упорство не есть душевная сила свободного человека, а принадлежит к тому рабству души, который Спиноза считает самоутратой человека как разумного создания.
V. Этика и метафизикаПрежде философия склонна была строить этику на метафизике, и поэтому в теологии догматика полагалась основой и предпосылкой морали. Кант установил обратное отношение, он делает мораль фундаментом метафизики, или «практической разумной веры». Как ни правильно утверждение независимости морали от теоретического миросозерцания, как ни обосновано учение о примате практического разума, все же установление истинной связи между этикой и метафизикой, более интимной и более существенной, чем та, которая достигнута в постулатах Канта, всегда останется потребностью человеческого разума; да и Кант никогда не переставал искать ее, доказательством чему может служить его «Критика способности суждения». И эта потребность становится настойчивей по мере того, как, с одной стороны, философия морали освобождается от трансцендентного характера, который присущ ей еще у Канта, а с другой стороны – метафизика снова начинает претендовать на роль учения об истинно действительном. Телеологическая этика требует телеологической метафизики и натурфилософии: если человек и его жизнь, равно как и его нравственная жизнь, нераздельно сплетаются с жизнью целого, то и теория этой жизни должна укладываться в общую теорию действительности и, таким образом, переносить собственные предпосылки в природу вообще.
Эта связь проявляется везде в истории философии. Я напоминаю об Аристотеле и Гегеле. «Природа не творит ничего без смысла и цели» – это основное положение его телеологической натурфилософии является у Аристотеля также и исходной точкой его этики; назначение человека должно вытекать из его положения в Космосе; что его отличает от других живых существ – так это разум; стало быть, на это направлено намерение природы: в человеческом разуме абсолютный Разум создал орган, который заново продумывает его космические мысли. Идя по стопам аристотелевского мышления, схоластическая философия определяет познание Бога как назначение и высшее благо человека. В гегелевской философии та же мысль возвращается только в несколько иной формулировке: духовная нравственная жизнь и ближайшим образом философия составляют цель развития; самоуразумение идеи в мышлении, мышление идей, которые и суть действительность, – вот что составляет как цель и смысл действительности вообще, как и назначение и высшее благо человеческой жизни. Итак, и здесь и там человеческая жизнь подчинена целому, ее назначение в нем и из него становится понятным; гармония этики и метафизики есть последний пробный камень истинности какой-нибудь философии.
Существует, правда, философия (материалистическая), которая относится равнодушно или прямо отрицательно к этому требованию; она совершенно изолирует этику от метафизики. Согласно ей действительность сама в себе: действительность, как ее показывает физика, совершенно равнодушна к категориям добра и зла, ценности и неценности; атомы ничего не знают ни о добре, ни о зле. Правда, впоследствии мы встречаемся с существами, которые проявляют известную впечатлительность к удовольствию и боли, судят при посредстве предикатов добро и зло, больше того, выражают неподдельное участие к истине и справедливости и страстно возбуждаются вопросами всеобщего благоденствия и прогресса человеческого рода. Но это, говорит материалистическая философия, лишь преходящие констелляции атомов, которые вместе с их идеями свободы и справедливости скоро снова вовлекаются в общий водоворот природного течения и исчезают. Тогда нет речи о добре и зле, а только о телах и движениях. Правда, нужно сказать, что эта философия мало дает и уму и сердцу. Первому она дает мало, ибо остается неразгаданной странная тайна, как немыслящие атомы от простого изменения положения друг относительно друга начинают размышлять о себе и ценности своего существования; не больше она дает и сердцу, над которым тяготеет подавляющая уверенность, что всеми своими высокими движениями оно представляет собой лишь мгновенный успех мгновенной констелляции бесцельно бессмысленными силами движимых элементов.
И действительно, на материалистической философии и ее этике остановиться нельзя, и этика и метафизика одинаково протестуют против этого: этика постулирует согласие с метафизикой, потому что она не может установить никакого назначения человека, не мысля назначения действительности вообще, и наоборот, метафизика постулирует согласие с этикой, ибо она не может мыслить действительности, состоящей из абсолютно разнородных существ, из бесчувственных и бессмысленных атомов, с одной стороны, и чувствующих, волящих и оценивающих существ, вытекающих из первых, – с другой.
Эти постулаты представляют собою нечто большее, чем простые требования в теоретическом отношении беспочвенной веры, каковыми они являются у Канта. Они скорее являются мыслями, на которые наводят факты с обеих сторон. Со стороны физики: целестремительность, выражающаяся в органических проявлениях и деятельности живых существ, указывает на внутреннюю жизнь, родственную знакомой нам из собственной жизни воле, а единство телесного мира и природного процесса все снова и снова выдвигает мысль об универсальном воодушевлении как наиболее вероятную интерпретацию вселенной. Но в таком случае историческая жизнь человечества, к которой ведь сводится история жизни на земле, в качестве конечной точки развития необходимо становится и исходной точной покоящегося на внутреннем понимании истолкования мирового процесса: общее движение, поскольку мы можем его обозреть, определяется притяжением целью жизни человечества, а таковой является гармоничное царство духовно-нравственных существ. Если человеческая жизнь, эта единственная часть действительности, которую мы знаем, есть целестремительный процесс – как жизнь отдельной личности, так и жизнь целого в истории, то и на всю природу, из которой вырастает человеческое существование, отсюда проливается новый свет, и вселенная и ее развитие являются целестремительным процессом в сторону самовоспроизведения в духовном универсуме.
Объективный идеализм греческой философии, праздновавшей свое возрождение в умозрительной, вышедшей из Канта философии XIX века, может похвастать тем, что он приблизил к нам природу и историю и, в великом синтезе, связал их в необходимое единство.
Итак, то обстоятельство, что нравственные законы оказываются естественными законами человеческой жизни, естественными законами в том смысле, что их исполнение ведет к сохранению и повышению духовной, а затем и физической жизни, а пренебрежение – к уничтожению этой жизни, – это обстоятельство, говорим мы, и есть, собственно, тот кардинальный вопрос, вокруг которого вертится миросозерцание. В нравственной воле мы имеем глубочайшее и интимнейшее выражение сущности действительности вообще: действительность, мыслимая как единство, получает форму святой воли, в которой высшие блага и нашей жизни обладают неизменной действительностью.
Правда, мы тут же должны присовокупить, что последнюю точку единства добра и действительности (мы называем ее Богом) мы достигаем не при посредстве созерцания или адекватного познания, а при помощи схематического понятия. Умозрительная философия переоценивала значение своих мыслей, когда она усматривала в них не последние попытки человеческого духа отдать себе отчет в жизни и действительности, а самонахождение мирового духа. Кант правильнее оценил человеческие способности познавания, когда он признал их недостаточными для изображения действительности как она есть сама по себе. Пусть вседействительность имеет форму духовной жизни, все же наше мышление, связанное совокупностью данного нам созерцания, не в состоянии изобразить или исчерпать бесконечного содержания этой жизни. Только прибегая к символическим выражениям, мы можем определить его сущность в отношении к нашей сущности, поэтому символический антропоморфизмявляется необходимой формой человеческой веры в Бога. Точно так же мы не в состоянии ни вывести формы и законы природы или течение истории из абсолютных целевых идей, ни изобразить их как необходимые средства и пути к реализации высшего блага. В этом пункте мы также не идем дальше схематических очерков. Поэтому вера в то, что действительность существует ради добра, является скорее верой, покоящейся в воле или, выражаясь словами Канта, постулатом практического разума, нежели теоретическим убеждением.