Текст книги "Достопамятный год моей жизни"
Автор книги: Август Фридрих Фердинанд фон Коцебу
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Впрочем, этот суровый климат очень здоров. Мой врач знал только две господствующие, но легко отвратимые болезни, это сифилис и лихорадки, происходящие от слишком быстрого изменения температуры воздуха после заката солнца.
В Сибири необходимо обладать только воздержанностью и тулупом, чтобы достигнуть глубокой и цветущей старости.
По вечерам я много читал. Мои приятели, Петерсон и Киньяков, снабдили меня хорошими книгами, которые в этой местности имели особую цену.
Я льстил себя надеждою, что могу остаться в Тобольске. Губернатор не вспоминал о моем отъезде; мои приятели предполагали, что он ожидает только отъезда сенаторов и Щекотихина, чтобы дать мне дозволение остаться здесь. Сенаторы действительно уехали в Иркутск, но Щекотихин не трогался с места. Впоследствии я узнал, что он оставался по неимению денег и ожидал отъезда из Тобольска одного купца, которого обещал довезти даром на почтовых лошадях по казенной подорожной, но с тем, чтобы купец принял бы взамен этого на себя все расходы по его содержанию в дороге. Трудно было отгадать в то время причину его пребывания в Тобольске, очень, впрочем, естественную; поэтому понятно, что я и губернатор считали Щекотихина за шпиона.
Пятнадцать дней, данные мне для отдыха в Тобольске, истекали. В воскресенье утром я пришел к губернатору, так как было принято за правило, чтобы ссыльные третьего и четвертого разрядов по воскресеньям являлись к губернатору в мундирах, но без шпаг. Губернатор отвел меня в сторону и сообщил, что я должен приготовиться уехать завтра, так как, по известным ему причинам, он не может дозволить мне оставаться долее в Тобольске. Я был поражен этим, но не сделал ни малейшего возражения и ограничился тем, что просил его дозволить мне остаться еще два дня, чтобы закупить в это время некоторые необходимые для себя вещи, которые я, без сомнения, не нашел бы в Кургане, а преимущественно для того, чтобы продать свою карету, совершенно мне бесполезную; вырученные за нее деньги пополнили бы мои истощенные денежные средства.
Губернатор очень любезно согласился на мою просьбу, и я спешил приготовиться к отъезду, чтобы не злоупотреблять более его добротою.
Самый богатый купец в Тобольске, – я забыл его фамилию, – несколько дней перед этим предлагал мне сто пятьдесят рублей за карету, стоившую втрое. В то время я не согласился продать ее так дешево; принужденный теперь принять его скромное предложение, я хотел отдать ему карету за эту цену, но он имел бесстыдство и жестокость предложить мне двадцатью пятью рублями менее. Я должен был согласиться. Этот поступок возмутил не столько меня, сколько губернатора, выразившего в самых резких словах свое негодование; он просил меня написать по этому поводу маленькую комедию, которую обещал мне, в случае если она будет написана на французском языке, перевести на русский и поставить на сцену в Тобольске. Увы! я был очень мало расположен сочинять комедии.
Я купил себе сахару, чаю, кофе, бумаги, перьев и тому подобные вещи. Но чем я всего более дорожил – были книги. Каким образом мне бы проводить зиму без чтения? Добрый Петерсон дал мне все книги, какие только имел; но библиотека его состояла преимущественно из медицинских сочинений и нескольких путешествий, мною уже читанных. Я нашел возможность сообщить Киньякову о моем близком отъезде и моей нужде в книгах. Он написал мне, чтобы я ожидал его в полночь под окном, когда стража моя будет уже спать. Он аккуратно являлся на свидания и три ночи подряд носил мне лучшие сочинения из своей библиотеки, между прочими сочинения Сенеки, послужившие мне впоследствии источником утешения.
Я написал письмо жене моей, а также самым преданным друзьям моим в России и Германии, числом двенадцать; и сложил все эти письма в один пакет, который адресовал на имя старого и верного моего друга Грауманна, негоцианта в Петербурге, и поручил это все Александру Шульгину, курьеру, сказав ему, что если он доставит пакет по назначению, то получит от Грауманна пятьдесят рублей. Это казалось мне самым удобным способом доставить пакет по назначению, и последствия оправдали мое предположение.
Приготовления к отъезду были окончены, и я сообщил об этом губернатору. Зная, что меня должен сопровождать в Курган унтер-офицер, я просил г. Кушелева поручить эту обязанность честному Андрею Ивановичу, несмотря на его преклонные лета. Кушелев, по возможности, ни в чем мне не отказывавший, любезно согласился на мою просьбу. Он сделал еще более; он дал мне рекомендательные письма к самым главным жителям в Кургане, подарил мне при отъезде ящик отличного китайского чая и, что было мне особенно приятно, обещал присылать исправно каждую неделю Франкфуртскую газету, которую он сам читал. Он сдержал свое слово и, как я узнал впоследствии, мог подвергнуться за такую услужливость большой неприятности.
Кибитка моя, старая, подержанная, стоившая, однако, мне тридцать рублей, была нагружена моими вещами; я холодно простился с Щекотихиным, уезжавшим на другой день после меня; это тем более меня порадовало, что он должен был везти с собою мою записку к государю. Он уехал, впрочем, очень недовольный губернатором, который во все время его пребывания в Тобольске ни разу не пригласил его к обеду.
13-го июня, в два часа пополудни, с грустным чувством спустился я к перевозу, где уже стояла моя повозка. Дорогою случилось со мною забавное приключение. Русская женщина, порядочно одетая, подошла ко мне и стала расхваливать мои комедии. Это было очень неудобное время для подобного разговора; я хотел идти далее, ответив ей несколько слов; она остановила меня и объяснила, что принадлежит к составу труппы актеров в Тобольске, что ей назначили роль великой жрицы в моей пьесе «Дева Солнца», что она не знает в каком одеянии должна явиться, играя эту роль, и просит меня описать, какой она должна сшить себе костюм. Во всякое другое время я бы рассмеялся, но по случаю отъезда я был в слишком дурном расположении духа; я рассердился на нее, сказал ей, что, сосланный в Сибирь, не имею ни малейшей охоты заниматься разговорами о костюмах, в которых ходили жрецы в Перу, и ушел, посоветовав ей надеть такой костюм, какой ей вздумается.
Обыкновенная дорога из Тобольска в Курган проходит чрез маленький городок Ялуторовск (Jaluterski) и имеет всего 427 верст. Но, по случаю продолжавшегося еще разлития рек, мы принуждены были ехать сперва на Тюмень, находящийся у границы губернии, и оттуда уже пуститься на юг.
Мы провели ночь в Тюмени у одного регистратора, принявшего нас чрезвычайно гостеприимно. Если бы мне кто-либо сказал три недели ранее, что я так скоро увижу этот город снова, я бы счел его за своего избавителя, за своего ангела освободителя. Но теперь мне казалось, что мое освобождение отлагается еще на более продолжительное время.
Дорогою мы платили за почтовых лошадей по указу, т. е. по копейке с версты на пару лошадей, что составляет за одну немецкую милю ничтожную плату в шесть копеек.
Проехав несколько станций от Тюмени, я был свидетелем одного ботанического явления, о котором, по возвращении моем, сообщал многим ботаникам, но они не имели ни малейшего о нем понятия.
На пространстве около шестисот шагов виднелась масса красных цветков и на каждом из них лежал, по-видимому, комок снега. Это меня поразило: я приказал остановиться, собрал несколько цветков и вот что оказалось. На стебельке длиною дюймов пять, листья которого, сколько я помню, походили на ландыш, висел небольшой мешок, величиною в полтора квадратные дюйма, имевший на двух крайних своих кольцах маленькие ниточки как будто для того, чтобы его завязывать. Этот мешок, или ридикюль, внутренние стороны которого были так же видимы, как и наружные, с обеих сторон, прекрасного пурпурного цвета, был прикрыт сердцевидным листом такой же величины, верхняя сторона которого была белого, как снег, цвета, а нижняя такого же цвета, как мешок. Этот лист открывался и закрывался по желанию и служил как бы крышкою. Трудно описать, как прелестен был этот цветок, не имевший, впрочем, никакого запаха. Я опасаюсь, что сделал не довольно ясное описание, будучи крайне несведущ в ботанике, но уверяю, что цветок этот мог бы служить украшением любого сада. Обилие, в котором я его встретил, заставило меня предположить, что это растение очень обыкновенно в Сибири; почему я и не взял с собою ни одного экземпляра. Потом я очень сожалел об этом; при моем возвращении я тщетно искал этот цветок и никто не мог мне указать его.
Не доезжая до Кургана, мы ночевали у священника, у которого нашли небольшую комнату, снабженную всеми удобствами, хорошие постели и радушное гостеприимство и который, к величайшему моему изумлению, на другой день ничего не взял с нас за ночлег. Оказалось, что вся деревня содержит на общественный счет эту комнату и устроила ее так хорошо для удобства проезжающих. Можно ли простирать гостеприимство далее этого? Ни один крестьянин не показался нам, и мы не могли даже поблагодарить жителей за это.
Около четырех часов вечера увидел я город Курган. Небольшая и притом единственная колокольня возвышалась среди разбросанных и небольших домов. Город расположен на противоположном, немного возвышенном берегу Тобола и окружен бесплодными равнинами, поросшими вереском, которые простираются во все стороны на несколько верст до холмов, покрытых лесом; равнину эту пересекают в разных местах озера, обросшие тростником. Дождливый день не делал этот вид занимательнее. Самое название Курган, означающее могилу, давно уже казалось мне зловещим. Со слезами на глазах и сжатым сердцем стоял я на рубеже моих страданий, прошедших и будущих. Разлитие реки заставляло нас приближаться к городу большими объездами; и я имел достаточно времени осмотреть со всех сторон эту могилу, в которой должен был похоронить себя живым.
Посередине деревянных одноэтажных лачуг возвышался один только каменный дом, довольно нарядно выстроенный; он казался дворцом в сравнении с остальными домами. Я осведомился о фамилии хозяина этого дома и узнал, что дом этот принадлежит некоему Розену или Розину (Rosen ou Rosin), бывшему пермскому вице-губернатору, владевшему значительными землями в здешних местах.
Странный вкус этого человека, побудивший его избрать этот угол местом своего жительства, не очень располагал меня к знакомству с ним. Впрочем, фамилия его была немецкая и я, по крайней мере, мог предполагать, что он происходит от немецкого семейства. Это имя было с давних пор очень дорого моему сердцу: оно напоминало мне искреннего и верного друга моего – старого барона Фридриха Розена и его несравненную супругу, которую я чтил как вторую мать; прекрасная пара, часто облегчавшая страдания моей жизни; теперь достаточно было одного их имени, чтобы внушить мне утешение и радость на неизмеримом от них расстоянии.
После множества поворотов, достигли мы наконец плавучего моста, состоявшего из связанных между собою бревен, концы которого были привязаны к обоим берегам Тобола; он качался вместе с движением волн; всякая проезжавшая по нем телега заставляла этот мост погружаться в воду, и надо было быть очень внимательным, чтобы не потерять из виду его остававшуюся над водою часть, которая служила единственным руководителем при проезде по той части, которая была уже под водою.
Курган состоит из двух широких параллельных улиц. Мы остановились у дома, в котором помещался местный суд. Мой унтер-офицер пошел туда, но скоро вернулся, сообщив, что городничий или начальник полиции находится в отсутствии и что место его занимает судья. Надо было ехать к последнему. Мы сделали несколько сотен шагов и остановились у его квартиры; ему доложили о моем приезде, и он через несколько минут пригласил меня к себе.
Я встретил в нем старика с очень почтенным выражением лица, которому он счел необходимым придать в этом случае торжественный и внушительный вид. Он холодно поклонился мне, надел очки, развернул бумаги, до меня относящиеся, и прочел их все основательно, не обращая никакого на меня внимания. Я нашел нужным дать ему маленькое предостережение в том, как желал бы, чтобы со мною поступали, а потому взял стул и сел. Он искоса с изумлением посмотрел на меня и продолжал читать, не сказав ни слова.
В соседней комнате собралась толпа любопытных, состоявшая из довольно взрослых детей, очень хорошенькой женщины (второй супруги председателя), его старушки матери, почти слепой, и мужчины средних лет, одетого в польское платье. Все смотрели на меня в глубоком молчании, которое продолжалось все время, пока судья читал бумаги.
Окончив чтение, он обратился ко мне и с улыбкою протянул мне руку. Вероятно, губернатор особенно рекомендовал ему меня, а, быть может, в мою пользу говорило также его сердце, доброта которого не замедлила обнаружиться. Судья поздравил меня дружески с благополучным прибытием, представил своему семейству, а затем и поляку, которого поручил моей дружбе как товарища по несчастью. Я трогательно обнял последнего и мы сошлись во мнении, что одинаковость нашей судьбы сделает нас братьями и друзьями.
Фамилия судьи, или главного представителя юстиции в Кургане, была де Грави (de Gravi). Отец его, шведский офицер, был взят в плен под Полтавою и сослан в Сибирь вместе с другими товарищами по оружию. Он женился на местной обывательнице и умер в ссылке. Сын его служил в русской армии, участвовал в семилетней войне, возвратился на родину в Сибирь, перешел из военной службы в гражданскую и жил счастливо, вполне довольный своими небольшими доходами; я никогда не видел, чтобы он был чем-либо недоволен или скучен. Он был только что произведен в надворные советники и, хотя не обладал пустым тщеславием, тем не менее этот чин немало льстил его самолюбию.
После первых приветствий, речь зашла об отводе мне помещения, которое, согласно полученным приказаниям, должно было быть одно из лучших. Но так как помещение это могло быть выбрано только из числа тех, которыми полиция имеет право располагать и которые домовладельцы обязаны по ее требованию уступать приезжим, то понятно, что каждый хозяин старался по возможности отклонить от себя эту неприятную тягость, а в случае невозможности отделаться от нее отводил приезжему самую жалкую из своих комнат.
Г. Грави, подумав некоторое время, назвал призванному им чиновнику, маленькому и горбатому, фамилию того, кто должен был меня приютить. Он приглашал меня отужинать с ним, но я просил уволить меня от этого, так как очень устал с дороги и желал устроиться в моем новом помещении.
Я последовал за моим проводником. Он привел меня в низенький дом, при входе в который я едва не сломал себе шею. Это начало не предвещало много хорошего; предназначавшиеся мне комнаты оказались очень плохи; это были какие-то темные чуланы, в которых едва можно было стоять; голые стены, стол и две деревянные скамейки, окна заклеенные бумагою, вот и все; постели не было. Я глубоко вздыхал; хозяйка дома точно так же вздыхала и с скрытым неудовольствием, молча, стала убирать из комнат пряжу, разные вещи и старое платье, которые тут лежали.
Впрочем, я скоро примирился с предстоявшими мне неудобствами и начал понемногу, насколько было возможно, устраиваться в этой комнате.
Едва прошло полчаса, как г. Грави прислал мне окорок, два хлеба, яиц, свежего масла и несколько других припасов, из которых расторопный Росси приготовил прекрасный ужин для меня и для себя. После этого я пытался заснуть на грязном полу, но насекомые и горе совершенно разогнали мой сон.
На другой день, рано утром, меня посетили главные обыватели города. Я назову их последовательно, чтобы дать читателю понятие о том, что в Кургане считается хорошим обществом.
Степан Осипович Мамнеев (Mamnejef), капитан-исправник, то есть лицо заведывавшее уездом в полицейском отношении, смотревшее за дорогами и мостами, собиравшее подати, разбиравшее и решавшее ссоры и споры крестьян и т. д. Он был честный, услужливый, веселый и развязный человек, проявлял иногда наклонность к роскоши, но к роскоши не всегда совмещавшей вкус. Я например помню, что видел в одной из его комнат несколько маленьких, круглых столов и блюд, на которых были нарисованы прекрасные английские гравюры, покрытые лаком в Екатеринбурге. Это были очень дорогие вещи, но вместо того, чтобы исполнять назначение столов и блюд, они висели как картины на стенах; ножки от этих столов стояли в комнатах как простое украшение.
Иуда Никитич, заседатель суда (Judas Nikitisch, sedatel), брат приятельницы губернатора, которая дала мне к нему рекомендательное письмо. Это был очень ограниченный и совершенно незначущий человек.
Другой заседатель был еще более ничтожен.
Секретарь суда, порядочный человек, имевший высокое мнение о своих дарованиях, единственный житель Кургана, получавший «Московские Ведомости».
Врач – один из самых невежественных.
Таков был, за исключением городничего, находившегося в отсутствии, тесный кружок, в котором я должен был грустно проводить остаток моей жизни.
Самою занимательною личностью в городе был, без сомнения, поляк, о котором я выше упомянул, по имени Иван Соколов (Ivan Sokoloff), бывший землевладелец на новой русско-прусской границе. Он не служил и не участвовал, ни прямо, ни косвенно, в польском восстании. Один из его приятелей, имевший подозрительную переписку с лицами, жившими во вновь приобретенных Пруссиею польских местах, полагал, что будет получать с большею исправностью письма из-за границы, если они будут адресованы на имя Соколова, и, не предупредив последнего, указал своим друзьям этот путь сношений. Первое же письмо было перехвачено. Соколов решительно ничего об этом не знал. Он обедал у одного из своих соседей, генерала Виельгорского. Офицер, тщетно искавший его в собственном доме, последовал за ним туда и арестовал вместе с другими лицами, частью виновными, а частью невинными. Все они долго содержались как государственные преступники в какой-то крепости. Наконец дело это дошло до Петербурга; их простили, но велели сослать в Сибирь.
Соколов и его товарищи были посажены в кибитки и отправлены по назначению. Большая дорога проходила в нескольких верстах от его имения; напрасно просил он позволения взглянуть еще раз на свое семейство и захватить с собою белье и платье; ему было отказано. В этой самой кибитке довезли его до Тобольска. Тут он был разлучен со своими товарищами и отправлен в Курган, где около трех лет уже вел самую печальную жизнь, не имея ни малейшего известия о своей жене и детях.
Он получал от казны всего около пятнадцати копеек в день и должен был лишать себя всяких удобств и всех удовольствий жизни, едва имея возможность удовлетворять самые насущные потребности. Зимою он жил в одной комнате с вечно пьяным хозяином, до чрезвычайности сварливою хозяйкою, с собаками, кошками, курами и свиньями; летом же, чтобы быть одному, он переселялся в хлев, где я его часто навещал. Голая кровать, маленький стол, стул, рукомойник и распятие – составляли всю меблировку его помещения и все его богатство.
Несмотря на крайнюю нужду, он отказывался принимать предлагаемые ему подарки, питался только молоком, хлебом и квасом и был всегда чисто одет. Весь город его очень любил и звал просто Ванюша. Он особенно хорошо был принять в доме г. Грави, потому что с редким добродушием соединял тон и манеры хорошего общества и умел в своем бедственном положении сохранять постоянно хорошее расположение духа, чему я часто удивлялся и даже иногда завидовал по той причине, что не мог никак достичь этого сам.
Только наедине со мною, когда мы в двадцатый раз пересказывали друг другу свои бедствия и называли имена наших детей, глаза его наполнялись слезами и он впадал в мрачную задумчивость.
К несчастью, он не говорил ни по-французски, ни по-латыни, что случается очень редко между поляками. Иногда мы с большим трудом понимали друг друга, потому что, хотя он и говорил по-русски лучше меня, но выучился этому языку только в Кургане и его польское произношение делало многие русские слова совершенно для меня непонятными. Но тем лучше понимали мы один другого сердцем. Среди несчастья два чужеземца чувствуют себя более сближенными, нежели два близнеца в утробе матери.
Кстати, расскажу о следующей замечательной черте этого благородного человека. Он был так добросовестен, что постоянно отклонял делаемые ему предложения доставить от него письма его семейству по той единственной причине, что это было запрещено и что он обещал губернатору не изыскивать никаких побочных путей для сношения со своим семейством.
Возвращаюсь, однако, к моему собственному рассказу. Никто из пришедших меня навестить на другой день моего приезда не явился с пустыми руками: каждый принес мне что-нибудь, или пищи, или питья; я не знал, куда все это сложить. Сам Грави лично пришел узнать, доволен ли я моим помещением. Я признался ему, что оно мне крепко не по вкусу. Он тотчас же вызвался сопровождать меня по всему городу и показать все квартиры, которыми он мог располагать. Я с признательностью принял его предложение. Мы провели порядочную часть дня в осмотре квартир и нашли, что почти все они хуже той, которую я занимаю, и до того тесны, что мне пришлось бы спать в одной комнате с моим человеком, чего я терпеть не мог.
Наконец я попросил Грави позволить мне самому приискать себе помещение, желая испытать, не даст ли мне всемогущее средство, т. е. деньги, возможность найти дом с большими удобствами. Он мне позволил это, сказав, что я ничего не найду по своему вкусу. Я полагался на моего хитрого Росси, который с первого же дня знал уже всех в городе и, вероятно, уже надул кого-нибудь. Он пошел собирать сведения и скоро вернулся с известием, что от меня зависит занять одному небольшой, новый домик, если я готов жертвовать на это по пятнадцати рублей в месяц. Владелец дома был купец, который из корысти готов был уступить мне собственную квартиру и поместиться сам в небольшой избе, во дворе.
Я немедленно туда отправился, осмотрел дом и нашел его, действительно, до того удобным и даже великолепно убранным для Кургана, что это превзошло мои ожидания. Дом этот состоял из одной большой комнаты, другой – поменьше, теплой и просторной кухни, и комнаты, служившей для склада вещей, называемой по-русски кладовая. Стены, правда, состояли просто из бревен, не оклеенных обоями, но домохозяин украсил их масляными картинами и раскрашенными гравюрами, донельзя правда скверными, но возбуждавшими во мне воспоминания, которые заставляли меня забывать, где я нахожусь. Я видел на стенах многие изделия Нюренберга, мещанку Аугсбурга, служанку из Лейпцига, продавца кренделей из Вены, с немецкими подписями. Один вид нескольких слов на моем родном языке делал меня до того счастливым, что я не мог оторвать глаз от этих картин. Тут же висели плохие копии с портретов леди Гамильтон, с рисунков древностей, найденных в Геркулануме, с некоторых известных пейзажей и др. Масляные портреты были русского изделия и изображали русских царей, т. е. живописец намалевал какие-то лица с длинными бородами, украсил их царскими шапками, дал им державы в руки и написал внизу совершенно произвольное имя царя Алексея Михайловича, или какое-либо другое.
Мебель состояла из двух деревянных скамеек со спинками, называвшихся важно диванами, потому что на них положили по подушке, покрытой ситцем, и нескольких столов и стульев; тут же стоял запертый стеклянный шкаф, наполненный фарфоровою посудою, которую хозяйка употребляла в исключительных случаях. Окна выходили на улицу; сзади находился большой двор, который простирался до Тобола и представлял хорошее место для прогулки. Все это вместе взятое побудило меня немедленно согласиться на непомерно высокую цену, спрошенную с меня, которая показалась бы значительною даже в Петербурге и совершенно противоречила плачевному состоянию моего кошелька. Я принял все меры, чтобы перебраться сюда в тот же день.
Но при осуществлении этого намерения совершенно неожиданно встретилось препятствие. Грави решительно не хотел согласиться, чтобы я тратил столько денег. Он ежеминутно говорил: «какая ужасная цена для такого городка, как Курган! Это неслыханно!» Он приказал позвать к себе купца и так с ним худо обошелся, что тот готов был отказаться от сдачи квартиры. Мне же он повторял раз двадцать русскую поговорку: «береги деньгу на черный день». Он дошел до того, что хотел сообщить об этом губернатору, так как, по его словам, он был обязан наблюдать за мною и охранять меня. Короче сказать, мне стоило неимоверных усилий объяснить ему, что я в состоянии делать такой расход и что я всегда предпочитал хорошую квартиру хорошему столу. Наконец он согласился, но мой домохозяин предварительно обязан был дать ему обещание, что бесплатно будет снабжать меня дровами и квасом.
После всех этих переговоров, я поместился в новой квартире, но всякий раз при встрече с г. Грави вынужден был выслушивать его сетования о непомерно высокой цене моей квартиры.
Конечно, если бы надежды мои получить следуемые мне из Лифляндии деньги не осуществились, если бы все письма моей жены ко мне были бы перехвачены, если бы жена моя не могла или не смела ко мне приехать, – тогда я очутился бы по прошествии шести месяцев в большой крайности, потому что я не получал от казны ни гроша. Но я имел деньги в настоящем и надежду в будущем, поэтому ничто не могло удержать меня от облегчения хотя временного моих страданий, насколько это от меня зависело. Впрочем, в Кургане было очень дешево жить; потребности мои были очень незначительны, а случаи производить экстренные расходы до того редки, что деньги мои могли хватить мне почти на целый год, а сколько перемен могло совершиться в течение этого времени!
Привожу цены некоторых съестных припасов в Кургане, заметив при этом, что мой Росси, вероятно, не упускал случая постоянно обсчитывать меня вдвое. Фунт хлеба стоил около полукопейки; за четыре копейки давали хлеб в шесть фунтов; фунт говядины обходился полторы копейки, курица стоила столько же; фунт масла – от 3-х до 4-х копеек, пара рябчиков, или куропаток, три копейки; зайцы без шкуры отдавались за безделицу или просто даром, потому что русские их не едят; блюдо рыбы обходилось в две копейки. Самый отчаянный питух не мог выпить кваса более как на пол копейки. Однажды в присутствии капитана-исправника я спросил Грави, во сколько обходится в год содержание пары лошадей. Он ответил мне, что для этого достаточно тридцати рублей.
– Что вы, – воскликнул капитан-исправник, – я берусь их прокормить и содержать как следует за двадцать пять.
По этим примерам можно судить, по какой низкой цене продавались в Кургане все жизненные припасы; беда состояла лишь в том, что не всегда можно было их получить. В городе не было ни булочной, ни мясной лавки. Раз в семь дней, именно по воскресеньям, после обедни, открывалось нечто вроде базара, где и надо было запасаться хлебом, говядиной и всем необходимым из съестных припасов на всю неделю; случалось, впрочем, иногда, что и в этот день нельзя было достать говядины.
Прочие же предметы, особенно предметы роскоши, продавались по неимоверным ценам. Так, фунт сахара стоил рубль; фунт кофе – полтора рубля, кружка так называемой французской водки – два рубля с полтиною; фунт хорошего чая китайского – три рубля, полдюжины игорных карт очень грубых – семь рублей; десть голландской бумаги – столько же.
Но все это были такие предметы, без которых можно было обойтись, и в конце первой недели оказалось, что я истратил всего рубля два, считая кроме моего содержания еще освещение и стирку белья. Правда, что стол мой был до крайности скромный. Самым лакомым блюдом для меня было свежее масло и белый хлеб, который присылал мне два раза в неделю милейший Грави; это была большая редкость в Кургане. Я нигде не ел такого хорошего и вкусного масла как здесь, что очень естественно, так как коровы свободно пасутся на самых лучших и тучных лугах. Кроме хлеба и масла я ел иногда курицу с рисом, или голубя, или утку, которых сам убивал на охоте; вместо десерта подавался стакан кваса. Я вставал из-за стола всегда довольный, но редко насыщенный, и этому обстоятельству обязан я по моему мнению тем, что пользовался в Кургане постоянно хорошим здоровьем, которое все более и более поправлялось.
Вот обычный образ жизни, который я вел. Я вставал в шесть часов утра, заучивал в продолжение часа наизусть русские слова, потому что мне было необходимо усовершенствоваться в этом языке, так как в Кургане никто не говорил на каком-либо другом. Потом я завтракал и в продолжение нескольких часов занимался составлением истории моих бедствий. После этого занятия, вскоре обратившегося в удовольствие, я, обыкновенно, отправлялся гулять в течение часа вдоль берегов Тобола, в халате и туфлях. Я аккуратно отмерил себе пространство в две версты, которые составляли ежедневную мою прогулку; я мог дойти до Тобол а, как выше сказано, чрез ворота моего двора, никем не замеченный. По возвращении с прогулки я читал Сенеку, затем садился за мой простой обед и после часового отдыха читал Палласа или Гмелина до тех пор, пока не приходил за мною Соколов, чтобы идти на охоту. По возвращении с охоты он оставался у меня пить чай; мы повторяли друг другу историю наших бедствий, поверяли один другому свои надежды или опровергали свои опасения. По уходе Соколова, я читал еще около часа Сенеку, съедал хлеб с маслом и после этого ужина раскладывал один гран-пасьянс и отправлялся спать более или менее грустный, смотря по тому – стыжусь признаваться в этом – выходил или нет пасьянс.
Кто прошел сам горнило скорби, тот, без сомнения, заметил, что никогда не испытываешь столько наклонности к суеверию как в то время, когда сознаешь себя несчастливым. Что при другом положении не имело бы решительно никакого значения, приобретает в несчастье важность, делается как бы веткою спасения, и хотя бываешь твердо убежден, что эта ветка не в состоянии сдержать комара, тем не менее хочешь за нее ухватиться и очень досадуешь, когда ее не поймаешь. Признаюсь, что в Кургане не проходило вечера, чтобы я, раскладывая пасьянс, не задавал себе вопрос: увижу ли я свое семейство или нет? Я не скажу, чтобы приходил в восторг или преисполнялся надеждой, когда пасьянс удавался, но это доставляло мне удовольствие; точно так же в случае неудачи мое горе и уныние не усиливались, но все же я был очень недоволен.
Улыбайтесь, смейтесь надо мною, я позволяю вам это, счастливые смертные, жизнь которых текла всегда как светлый ручей среди берегов, усеянных цветами, смейтесь над несчастным, который на обломках своего корабля, видя себя игрушкой бурного моря, готов ухватиться за всякую водоросль.