Текст книги "Достопамятный год моей жизни"
Автор книги: Август Фридрих Фердинанд фон Коцебу
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
А. Коцебу
Достопамятный год моей жизни
Предисловие переводчика
Талантливый и плодовитый немецкий писатель Август Фридрих Фердинанд Коцебу родился в Веймаре 3 мая 1761 года и по окончании курса в Иенском университете был вызван в 1781 году в Россию прусским посланником при Петербургском дворе Гольцем, который определил его домашним секретарем к инженер-генералу Ф. А. Бауру, главному начальнику Артиллерийского и Инженерного корпуса. После смерти Баура, в 1783 г., Коцебу, рекомендованный своим покойным начальником императрице Екатерине II, был назначен асессором апелляционного суда в Ревеле, а через два года получил должность президента тамошнего магистрата, которую исполнял в течение десяти лет. В 1795 г. Коцебу вышел в отставку и поселился в небольшом имении своем Фриденталь, недалеко от Нарвы. В 1797 г. он приехал в Вену, где был сделан режиссером придворного театра с титулом «придворного драматического писателя», но вскоре получил увольнение с пожизненной пенсией в тысячу флоринов. Прожив некоторое время в Веймаре, Коцебу решился совершить поездку в Россию для свидания с родственниками жены, русской уроженки, и двумя старшими сыновьями, воспитывавшимися в Петербурге в кадетском корпусе. Император Павел, нерасположенный к Коцебу за либеральные мнения, высказываемые им тогда в своих сочинениях, и подозревая в нем политического агитатора, приказал арестовать его на границе и отправить в ссылку в Сибирь. Это событие в жизни Коцебу подробно рассказано им в настоящей книге, переведенной нами со второго издания, на французском языке, просмотренного и исправленного автором в 1802 году. (Une anneè memorable de la vie d’Auguste de Kozebue, publiée par lui même; 2 edition originale, revue et corrigée 2 vol. Paris. 1802). Книга эта, в которой заключается много любопытных сведений о русском обществе и русских нравах того времени, уже была переведена на русский язык в 1816 г., но с большими пропусками. Коцебу пробыл в Сибири, в городе Кургане, два месяца и получил свободу лишь благодаря счастливому случаю: молодой русский писатель Краснопольский перевел его небольшую драму, написанную им еще в 1796 г., под заглавием «Первый кучер императора» и посвятил свой перевод императору Павлу. Сюжетом для драмы послужил великодушный поступок Павла I относительно одного из служителей своего отца. Драма очень понравилась государю. Он отдал приказание немедленно возвратить Коцебу из ссылки, наградил его пожизненной пенсией в 1200 р., имением в Лифляндии, чином надворного советника и назначил директором придворного немецкого театра. По воцарении императора Александра I Коцебу, обиженный тем, что ему отказали в значительной субсидии (60 тыс. руб. в год), просимой им для содержания театра, вышел в отставку с чином коллежского советника и уехал в Германию, где посвятил себя исключительно литературной деятельности. В 1811–1814 гг. он служил своим пером русской дипломатии, за что был награжден чином статского советника и званием русского генерального консула в Кенигсберге. С 1817 г. Коцебу, по поручению императора Александра, начал присылать в Петербург отчеты об умственной и политической жизни в Германии. Один из этих отчетов, где автор едко чернил людей либерального направления и между прочими популярных тогда Эйхгорна и Лудена, случайно попал в руки последнего и был напечатан им в журнале «Немезида». Это возбудило против Коцебу целую бурю негодования; его открыто стали называть шпионом и изменником, продающим отечество, тем более, что прежде он сам держался либерального направления. Вражда немецкой молодежи к нему проявилась еще ранее, и в Вартсбурге, во время празднования годовщины битвы под Лейпцигом, студенты торжественно сожгли некоторые его сочинения, где защищался абсолютизм и подвергались насмешкам демократические идеи, проникшие в германское общество. Когда же был напечатан его отчет, то вражда достигла крайних пределов и один из студентов Мангеймского университета, экзальтированный фанатик Карл Занд, считая Коцебу опасным врагом родины, достойным смерти, заколол его кинжалом 23 марта 1819 года. Коцебу написал множество сочинений, драматических, беллетристических, исторических и др., которые составляют в общей сложности 44 тома. Двое сыновей его, получившие воспитание в Петербургском кадетском корпусе, с честью служили России. Старший, Вильгельм, храбрый офицер, на 26 году от рождения уже имевший чин подполковника свиты его величества по квартирмейстерской части и георгиевский крест, был убит в Отечественную войну 1812 г. Второй, Оттон, известный моряк, совершивший три кругосветных плавания, умер в 1846 г. в чине капитана первого ранга.
Предисловие автора
Не пустое тщеславие побуждает меня представить на суд общества историю моей жизни в продолжение предшествовавшего года. Судьба моя была так необычайна и удивительна, что представила бы интерес даже как повесть или роман; насколько же более должна она интересовать как правдивое изложение жизни кого бы то ни было.
Кроме этой побудительной причины, еще другие более важные заставляют меня напечатать историю этого года моей жизни. Германия, смею прибавить часть Европы, принимала участие в моей судьбе, отчасти из любопытства, отчасти из благосклонности; везде был возбужден вопрос, какая могла быть причина моей ссылки. Событие было слишком поразительно, чтобы не доискиваться его причин. Были выдуманы тысячи сказок по этому поводу, мне приписывали сочинение книги под заглавием «Белый медведь» по словам одних, и «Северный медведь» по словам других; утверждали даже, что читали эту книгу. Другие говорили, что эту книгу написал не я, а другое лицо, фамилия которого начиналась также буквою К, и что я сделался жертвою подобной ошибки. Некоторые же приписывали мне необдуманные выражения, другие опять – сатирические намеки, найденные в моих пьесках, которые были написаны уже лет десять тому назад. Словом сказать, один говорил одно, другой другое и никто не воображал себе единственной и настоящей причины, которую надо было искать в минуте подозрительного настроения духа (moment d’humeur soupçonneuse). Поэтому я считаю своею обязанностью перед своим честным именем, перед детьми моими рассказать просто и согласно с истиною все, что со мною случилось, и этим путем уничтожить все распространенные обо мне толки.
Но еще более священная обязанность побуждает меня напечатать эти записки. Я обязан это сделать для чести монарха, образ действий которого относительно меня подвергался всеобщему и столь строгому осуждению; я обязан не оправдывать этот образ действий, но сделать общеизвестным то величественное великодушие, с которым он признал свою ошибку и исправил ее. Я не называю исправлением ошибки богатые подарки, мне сделанные и вознесенные до небес всеми газетами (подарки мало стоят монархам, а титулы ничего им не стоят), я называю исправлением ошибки ту манеру, тот способ, которым он сделал мне эти подарки, прием мне оказанный, как он со мною говорил, как искал моего общества. Это обхождение, эти поступки сделали бы простого смертного дорогим и любезным моему сердцу, тем более властелина половины земного шара. Он обладал добродетелью редкою даже в обыкновенных людях, а еще более редкою в царствующих лицах; он сам по собственному влечению сознавал свои ошибки и старался их загладить не как государь, а как человек.
Другая обязанность не менее священная той, которая заставляет меня почтить память государя, уже более не царствующего, именно признательность к царствующему государю, в котором милосердие и человеколюбие являются преобладающими чертами, тоже побуждает меня взяться за перо. Он возвратил меня моей преклонной матери и музам, и, присоединив к благодеяниям своего отца еще свои собственные, сделал меня навсегда своим верноподданным даже и вне пределов его империи. Да будет он счастлив на троне, да будет каждый день его царствования таким же как день его восшествия на престол, очевидцем которого я был, когда повсюду раздавались громкие крики восторга и радости обожающего его народа.
Вот причины, заставившие меня написать мои записки; вот побуждения, заставляющие меня их напечатать.
Сентябрь 1801 года.
ЧАСТЬ I
Скоро три года как я и моя жена оставили Россию. Лестный и дружественный прием, везде нам оказанный в Германии, не поколебал нежных уз, связывавших нас с Россиею; мы оставили в этой стране детей, родственников, друзей; это была родина моей жены. Я обещал ей через три года возвратиться в Россию и был очень доволен, получив возможность исполнить это обещание. Правда, предпринимаемая нами поездка разлучала меня с нежно любимою матерью; я покидал своих добрых друзей и небольшое имение в Веймаре; но разлука могла продолжаться не более четырех месяцев, – это была просто поездка, полезная для здоровья моей жены, сгоравшей желанием увидеть свою родину.
Въезд в Россию был вообще воспрещен; для этого необходимо было иметь разрешение императора, и мне нужно было заблаговременно позаботиться о нем. С этою целью я обратился с просьбою к барону Крюднеру, русскому посланнику в Берлине и лицу приближенному к императору. Мне отвечали, что просьбу мою представят на разрешение государя, но что было бы недурно мне самому просить его. Вследствие этого я написал императору письмо, в котором указал на цель моего путешествия – желание увидеть своих детей и осмотреть мое имение, требующее моего присутствия; я просил разрешить мне, в виде милости, пробыть четыре месяца в пределах его империи. Прошение мое находилось еще в дороге, когда я получил от барона Крюднера письмо, которое передаю здесь буквально:
«С великим, Милостивый Государь, удовольствием спешу сообщить вам о благосклонном разрешении государя императора на выдачу вам паспорта. Я получил приказание доставить вам его и вместе с тем в возможно скорейшем времени донести о том, по какому направлению предполагаете вы отправиться в Россию (чтобы устранить все препятствия, могущие вам, без этой меры предосторожности, встретиться). Поэтому, Милостивый Государь, прошу вас сообщить мне в возможной скорости: 1) маршрут вашего путешествия, 2) список лиц, вас сопровождающих и 3) место, в которое я должен доставить ваш паспорт, если вы не предполагаете заехать в Берлин по дороге.
Остаюсь и пр.»
Письмо это доставило величайшее удовольствие жене моей, но возбудило во мне некоторые подозрения. Я оставил Россию с разрешения императора и до издания указа, по которому лицо, покидавшее Россию, обязывалось не въезжать более в ее пределы; но я знал, что Павел I не жаловал писателей. Как согласить известное мне нерасположение его к моей личности с тем скорым, благосклонным и, по-видимому, преисполненным милости ответом, который последовал на мою просьбу? Я не мог себе представить, какого рода затруднения могут встретиться мне на дороге, коль скоро я имею паспорт; а если затруднения эти представлялись всем путешественникам по России, то на каком основании делают исключение для меня? Какое имел я право на такое отличие? Зачем государю необходимо было знать в подробности направление моего пути?
Все эти сомнения высказал я моей жене, но она только смеялась и не придавала им значения. Мы были приглашены на вечер в тот самый день к одной особе, достойной уважения за свои добродетели и пользовавшейся положением в свете, у которой всегда собиралось большое общество. По получении письма мы с женою отправились к ней и рассказали, какое различное впечатление произвело оно на нас обоих. Не только никто из присутствовавших не разделял моих опасений, но все находили их лишенными всякого основания, просто безрассудными; всем казалось оскорблением для священной особы государя, что я подозреваю его способным устроить мне ловушку.
Все это несколько успокоило меня и если впоследствии я опять возымел сомнения, то потому, что в высланном мне паспорте не было означено, что он выдан на четыре месяца. Опущение это было крайне неприятно: оно могло затруднить мое возвращение; я старался поправить это следующим образом: в то время я имел честь носить звание драматического писателя его императорского величества австрийского императора и на этом основании испросил себе у министерства двора четырехмесячный отпуск, который должен был предъявить австрийскому посланнику, если бы встретилось препятствие к моему возвращению в Германию.
Устроив все к лучшему, жена моя и я, с тремя детьми, оставили Веймар 10-го апреля 1800 года. По приезде в Берлин я нашел там несколько писем. Друзья мои в Лифляндии и Петербурге писали мне и точно согласились между собою, давая все один и тот же совет, чтобы я обратил внимание на мое здоровье и не подвергал бы его суровости здешнего климата. Этот тонкий намек предотвратить мою поездку не имел успеха; я не обратил внимания на совет и считал их опасение, как это часто бывает со стороны друзей, преувеличенным или воображаемым.
В Берлине я представился барону Крюднеру, который доставил мне возможность получить паспорт. Этот достойный уважения человек, друг писателей и человечества, знал меня еще ранее и принял меня со свойственным ему добродушием. Прощаясь с ним, я просил его сказать мне, как отцу многочисленного семейства, совершенно откровенно – полагает ли он, что возвращение мое из России может встретить затруднения. Я только этого одного и опасался. Барон Крюднер, признаюсь с благодарностью, ответил мне как человек, умеющий соблюдать в одно и то же время строгие обязанности долга и вместе человеколюбия.
– Я бы на вашем месте, – сказал он мне, – написал бы еще раз к императору: впрочем, это не мешает вам продолжать путь; но подождите в Кенигсберге полного разъяснения ваших сомнений.
Совет был хорош, и я хотел ему последовать; но жена моя, которой я это сообщил, мечтавшая только о том, как бы увидеть детей и родину, не оценила этого совета по его достоинству. Увлеченный ее примером, я также пренебрег им и думал только о продолжении пути.
Все знают, что в Пруссии почтовое сообщение очень худо устроено; возят тихо и дурно; я часто выходил из кареты и без труда удалялся пешком вперед на милю. Таким образом однажды я прибыл в маленький город в Померании, кажется Занев; я прошел весь город и в конце его очутился перед тремя дорогами: по которой из трех идти? Какой-то старик указал мне направление; вероятно это был привратник – высокий, худой, сухопарый человек; он меня спросил, куда я иду? Когда я ответил ему, что в Россию, он начал отсоветывать мне это, приводил самые сильные доводы против моего намерения и выказал такую нежную, можно сказать, родительскую обо мне заботливость, что казалось, будто ангел неба дает мне советы. Видя наконец тщетность своих убеждений, он окончил их, сказав:
– Да благословит и поможет Господь отправляющемуся в Россию.
Тогда я много этому смеялся и продолжал свой путь; но впоследствии не раз вспоминал эти слова и готов был признать старика за предзнаменование свыше, которое предсказывало мне мою судьбу.
Тем не менее, столько различных советов произвели на меня впечатление, которое по мере приближения моего к границам России все усиливалось и дошло до того, что дорогою я несколько раз, и в особенности в Мемеле, серьезно предлагал жене моей продолжать путь одной, без меня; я же предполагал остаться и ожидать ее возвращения, но жена ни за что не соглашалась на это – и судьба моя была решена.
Уезжая из Мемеля, я имел осторожность оставить там все мои книги во избежание всяких смешных пререканий с цензором Туманским в Риге.
Весь последующий рассказ написан мною в Сибири, по прибытии к месту назначения, когда воспоминания моих страданий были еще свежи. По возвращении моем, получив более точные сведения о некоторых лицах и предметах, я принужден был сделать многие исправления и дополнения; но в самом рассказе не изменяю ни одной буквы против того, как он написан в Сибири; читатель без всяких сокращений узнает, какие ощущения, мысли и надежды овладевали мною в то время.
Мы приблизились к пределам России и наконец переступили ее границу. Мы могли еще вернуться назад; ничто нас не останавливало; ни река, ни мост, ни малейшая преграда не отделяла нас от Прусского государства; безмолвно, с сокрушенным сердцем оглянулся я назад: все полученные мною советы осаждали мою душу; я с трудом переводил дыхание.
Жена моя, как она мне сообщила впоследствии, имела свои опасения, однако молчала; время еще не ушло; но… колеса двинулись и мы сделались жертвами нашей судьбы.
– Стой! – закричал нам казак, вооруженный длинною пикою. Мы стояли у въезда на мост через небольшой ручей; караульный дом находился влево; вызвали офицера.
– Позвольте ваш паспорт.
– Вот он.
Офицер развернул его и осмотрел подпись.
– Что это за фамилия Крюднер? Вы едете из Берлина?
– Да, верно.
– Потрудитесь продолжать дорогу.
Он подал знак; отворили заставу, карета с глухим шумом переехала мост, шлагбаум опустился; я глубоко вздохнул. – Вот мы и приехали в Россию, – сказал я жене с притворно довольным видом. Впрочем, – Бог тому свидетель, – все мои опасения касались только моего возвращения из России; я был далек от мысли, чтобы личной моей безопасности могло что-либо угрожать.
Через несколько минут мы приехали в Поланген, пограничный город, в котором находится таможня. Начальником таможни был некто Селлин, очень любезный и человеколюбивый господин, служивший некогда в полку, расположенном в Нарве; он жил тогда невдалеке от имения моей жены.
Когда я в последний раз уезжал из России, мы здесь на границе нежно расцеловались; теперь мне было очень приятно снова встретиться с ним.
Я выскочил из кареты. Селлин вышел на крыльцо; я подбежал к нему и обнял его; но он с холодною важностью встретил этот дружественный порыв. – Разве вы меня не узнаете? – спросил я его; но он ничего не ответил, а только сухо поклонился, стараясь, однако, придать себе дружеский вид; я был очень этим опечален.
Жена моя также вышла из кареты; обхождение Селлина поразило ее ужасом; но он встретил ее довольно вежливо и провел в свои комнаты. Актер Вейраух, провожавший нас от Мемеля до Полангена, вошел также вместе с нами.
Жена моя старалась быть веселою, какою всегда бывает среди старых знакомых. Селлин едва отвечал ей; наконец, обратясь ко мне, спросил:
– Где ваш паспорт?
– У казачьего офицера, – отвечал я.
Он ничего не сказал; но видимо был смущен и расстроен; через несколько минут принесли паспорт; Селлин стал его читать и потом вдруг спросил меня:
– Вы господин Коцебу?
Это был странный с его стороны вопрос. – Конечно я, – было моим ответом.
– В таком случае… – прибавил он, но остановился; лицо его побледнело и губы задрожали. Обратясь затем к моей жене, он сказал: – Не бойтесь, сударыня, но я имею приказание задержать вашего мужа.
Жена моя при этих словах громко вскрикнула, колена ее задрожали, она кинулась ко мне, повисла на моей шее и начала горько упрекать себя; дети мои смотрели на нас и ничего не понимали; я сам чрезвычайно испугался, но вид моей жены, находившейся почти без чувств, возвратил мне мое хладнокровие. Я взял ее за руки, посадил на стул, просил успокоиться. Когда она очнулась, я обратился к Селлину и резко спросил его:
– Скажите мне, какое вы имеете относительно меня приказание? но потрудитесь не скрывать ничего.
– Я должен арестовать ваши бумаги и отправить их вместе с вами в Митаву.
– Что же со мною будет далее?
– Рассмотрят ваши бумаги и затем губернатор получит приказание, на основании которого и будет с вами поступлено.
– Ничего более?
– Ничего более.
– А семейство мое может мне сопутствовать?
– Без сомнения.
– Ну вот видишь, дорогая и милая Христина, мы можем быть спокойны: мы поедем в Митаву, как и предполагали, проведем там, быть может, день – вот и все, мои бумаги в порядке; подозрительного в них ничего нет; это просто предосторожность, мера осмотрительности, которую государь может конечно принять в такие времена беспорядков, как настоящие. Император не знает меня; он знает только, что я пишу пьесы для театра. Множество писателей увлечено тою системою свободы, которая потрясает Европу, он подозревает, что я принадлежу к их числу; я, в самом деле, предпочитаю, чтобы он откровенно выразил свои подозрения относительно меня, нежели скрывал бы их; он узнает меня, это уже большое преимущество – и быть может будет иметь ко мне доверие. – Вот что объяснял я дрожащей от страха жене, прижимая ее к груди своей. Бог свидетель, что я говорил то – что думал. Убежденный в своей невинности, мог ли я чего-нибудь опасаться? Жена моя ободрилась; она вообразила, что нас немедленно разлучат, что меня будут бить, посадят в темницу и т. д.; когда же она услышала, что только возьмут мои бумаги и что мы по-прежнему будем вместе продолжать путь, то совершенно оправилась.
Осмотрели все мои вещи, взяли мой портфель и мои бумаги; оставалось осмотреть меня самого. Меня заставили вывернуть все карманы, выложить на стол все клочки бумаги, даже все счета гостиниц и постоялых дворов. Я не мог скрыть моей досады.
– Это моя обязанность, – тихим и глухим голосом сказал Селлин.
Я нисколько не сердился на него, потому что видел, как неприятна была для него эта обязанность.
Он очень учтиво попросил нас вынуть из чемоданов все необходимое нам на время дороги из Полангена в Митаву, потому что ему было приказано опечатать все наши чемоданы. В небольшом ящике находились у меня предметы постоянного употребления в дороге, как то: табак, бритвы, гребни, разные лекарства. Я просил Селлина не опечатывать этого ящика; он согласился на мою просьбу, но хотел предварительно осмотреть тщательнее ящик. Так как дно последнего было довольно толстое, то он спросил меня – нет ли тут двойного дна.
– Что вы, – отвечал я, – я купил этот ящик в Вене и не осматривал его подробно, но в таможнях умеют находить скрытые предметы.
Селлин нажал пружину и второе дно в ящике обнаружилось; к счастью, оно было пустое.
– Вот видите, – сказал я улыбаясь, – как мало нуждаюсь я в том, чтобы скрывать свои бумаги. Я имел этот ящик и не знал, что он заключает в себе двойное дно.
Селлин настолько этому поверил, что сказал по-русски стоявшему тут офицеру: – Он сам не знал этого.
Осмотр был окончен, но приходилось ждать еще долгое время, пока составили об этом длинный протокол. Дети наши целый день не ели; мы так спешили навстречу нашей гибели, что на последней станции отказались от обеда, который был уже совсем готов. Я спросил для детей хлеба и немного масла, мы же сами, как легко поймет читатель, не хотели ничего есть. Селлин приказал подать все, что было у него в доме из съестного.
Хотя Селлин был любезен ко мне и снисходителен к моим просьбам, однако ж, в одной из них он мне отказал.
Уезжая из Веймара, я оставил там мою мать, которая была очень больна; я опасался, что известие о случившемся со мною так поразит ее, что она умрет; я хотел ей написать несколько строк и просил Селлина прочесть их, запечатать и отправить по назначению; но он отказал мне в этом. Я уверен, что отказ его, очень меня опечаливший, причинил столько же горя и ему, – человеку с чувством и сострадательному.
Он успокоил меня, однако, сказав, что я могу написать матери из Митавы. Тогда я обратился к актеру Вейрауху, свидетелю всего происшествия, и, взяв его за руку, просил не говорить в Мемеле ни слова о том, что меня постигло, с тою целью, чтобы это не могло быть напечатано в газетах; он дал мне клятву исполнить мою просьбу.
Насколько добрый Селлин был расстроен, исполняя данное ему приказание, обнаруживается лучше всего из того обстоятельства, что он не заметил вовсе присутствия Вейрауха. Я, как мне впоследствии сказали, считался государственным преступником; приказ о моем задержании велено было хранить в тайне; на подобного рода приказах находилась всегда надпись «секретно», «pro secreto». Лицо, получавшее такой приказ, обязано было под страхом строжайшей ответственности не сообщать его никому, а тем менее приводить его в исполнение при свидетелях; но я даю голову на отсечение, что смущение, в котором находился Селлин, было единственной причиной подобной с его стороны оплошности.
Но вот все готово; чемоданы опечатаны, лошади заложены, вместо люльки, взятой нами для нашего младшего ребенка и до того времени привязанной сзади кареты, сел человек, помещавшийся прежде на козлах, а место последнего занял казак, который должен был нас сопровождать; портфель мой запломбирован и положен на прежнее место, в сумку кареты, а ключи от него возвращаются мне, но я отказываюсь их принять, опасаясь, чтобы не возбудили против меня подозрения в случае, если бы дорогою веревка с пломбами оборвалась; я требую, чтобы ключи также были опечатаны.
Селлин, выполнив тяжкую для него обязанность, сделался по-прежнему радушен и ласков; он старался всячески нас успокоить. По всей вероятности, мне не суждено его более увидеть, но если рассказ о моей печальной участи будет когда-либо напечатан, пусть найдет он в нем признательность глубоко тронутого человека, который навсегда сохранит о нем приятное воспоминание.
Мы сели в карету, а на козлах впереди нас поместился казак, вооруженный с ног до головы саблею и пистолетами; дети мои развлекались им, жена плакала, а я находился в обычном расположении духа. Я старался разными шутками утешать жену мою.
Вид казака, помимо его оружия, не представлялся страшным; это был человек большого роста, хорошо сложенный, хорошо одетый, очень честный и очень услужливый; всякий раз, когда мы выходили из кареты, он учтиво снимал фуражку.
Сзади нас сопровождал в кибитке капитан; я забыл его фамилию; он был родом поляк и говорил по-немецки довольно плохо. Во время революции он был адъютантом генерала Мирбаха, а потом в течение целого года содержался в крепости в Митаве; теперь он занимал какую-то должность в таможенном управлении и не более благодушного Селлина был способен исполнять столь неприятное поручение. Во время дороги мы находились с ним в очень хороших отношениях, почти дружественных; он нисколько не стеснял меня и я совершенно забыл бы о его присутствии, если бы мне не напоминал о нем мой кошелек, постоянно открытый; все расходы по найму лошадей и продовольствию отнесены были на мой счет.
От Полангена до Митавы считают тридцать шесть миль; мы проехали это расстояние в три дня и в совершенном спокойствии духа, по крайней мере, что касается до меня.
Жена моя, по-видимому, также успокоилась; мы опасались лишь замедлить приездом в Митаву как по причине дороговизны съестных припасов, так и потому, что в письмах наших к друзьям, жившим в Лифляндии, мы уже сообщили им о дне нашего прибытия. Чего мы, в самом деле, могли опасаться? Я служил в России шестнадцать лет честно и добровольно и имел в том доказательства; уже более трех лет, с разрешения императора, я находился на службе у австрийского правительства. Будучи драматическим писателем этого двора, я исполнял все мои обязанности как хороший верноподданный. Оставив Вену, я удалился в герцогство Веймарское и не посещал стран, находившихся в войне с Россиею и Австриею; чего же мне было опасаться? По-видимому, было весьма вероятно, что подозрение относилось к моим бумагам; но что заключалось в них, читатель увидит из нижеследующего списка и может судить по нем о моем спокойствии. Вот эти бумаги:
1) Свидетельство, выданное ревельским управлением о моей пятнадцатилетней службе.
2) Копия с указа сената об увольнении меня в отставку с производством в следующий чин.
3) Приказ венского двора об увольнении меня от должности режиссера, с сохранением за мною звания придворного драматического писателя с содержанием по тысяче гульденов в год.
4) Удостоверение от венского театра.
5) Письмо графа Коллоредо, министра австрийского императора, по поводу опущений в вышеназванном приказе. В нем забыли упомянуть, что содержание было назначено мне пожизненно: по этому поводу я спрашивал, будет ли мне производиться пенсия, когда я сделаюсь старым и неспособным работать для театра; я получил на это вполне удовлетворительный ответ.
6) Собственноручная записка графа Соро (Saurau), министра австрийского императора, начальника тайной полиции, и такая же от советника двора г. Шиллинга. Когда я уезжал из Вены, недовольный отзывами о моем управлении театром, я счел осторожным по обстоятельствам времени иметь законное свидетельство, удостоверявшее, что в течение пребывания моего в этом городе я держал себя как подобает хорошему гражданину и ни разу не подал повода к возбуждению подозрения относительно моих политических убеждений. Я обратился с просьбою об этом к графу Соро, объяснив ему, что подобная осторожность кажется необычайною, но что и время, в котором мы живем, тоже необычайное. Он был настолько любезен, что успокоил меня в этом отношении, написав собственноручно письмо, которое оканчивалось уверением, что если когда-либо и возникнет подозрение относительно моих политических воззрений, то меня, без сомнения, оправдают.
7) Разрешение, данное управлением театров в Вене на четырехмесячный отпуск для поездки в Россию с обозначением – что никак не позже октября месяца должен я возвратиться в Германию, потому что возложенные на меня обязанности и дела не дозволяют мне более продолжительного отсутствия.
8) Письмо ко мне барона Крюднера, вышеприведенное в полном его виде.
9) Запечатанное письмо от царствующей великой княгини Веймарской к ее императорскому высочеству великой княгине Елизавете Алексеевне.
10) Письмо и книга от г. Бертуха, советника при посольстве в Веймаре, к г. Шторху, надворному советнику в Петербурге.
11) Письмо и книга от г. Боттигера, старшего советника при консистории в Веймаре, на имя надворного советника Колера в Петербурге.
12) Запечатанное письмо от г. Меркеля в Берлине к его брату в Риге.
13) Несколько незначительных писем.
14) Две облигации в десять тысяч рублей.
15) Ассигновка в тридцать два червонца на Данциг для уплаты в течение августа месяца за несколько рукописей.
16) Четыре небольших стихотворения по поводу дня рождения моей жены, который должен был наступить на другой день моего арестования. За несколько дней перед этим мы проезжали по песчаным равнинам Пруссии и принуждены были провести целый день в Нидене, ожидая почтовых лошадей; я воспользовался этим скучным временем и удалился от моего семейства на песчаный холм и там, под елью, написал стихи, которые должны были быть поднесены мною и детьми моими жене в счастливый день ее рождения; день этот, однако ж, в этот год не был таким счастливым, как мы предполагали; кроме того, я написал собственно для себя одно стихотворение, показывающее, что в душе моей я предчувствовал уже грустную участь, меня ожидавшую.