355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Артур Гайе » Сафари » Текст книги (страница 29)
Сафари
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:06

Текст книги "Сафари"


Автор книги: Артур Гайе


Соавторы: Ренэ Гузи
сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)

Глава шестая

Вскоре мы покинули наше убежище. Рана моя не вполне еще зажила, но мы не могли больше оставаться: провизии нам хватило бы не более чем на четыре дня. Товарищи мои ходили на охоту, но охотники они были плохие и из этого ничего не вышло.

Стояла удивительно мягкая погода, странный желтый свет озарял безмолвный, белый лес. Когда мы вышли на прогалину и молча в последний раз оглянулись на наше жилище, Гуллисон беспокойно стал вертеть головой, нахмурился и что-то проворчал.

– Ты что это вынюхиваешь, Гендрик? – спросил я его. – Водку, что ли почуял?

– Какая тут водка! Ураганом пахнет! – проворчал он, вытирая капли пота, струившиеся по его лбу. – Проклятие! Вам тоже жарковато?

– Да, мне сегодня с самого утра не по себе. Погляди-ка, ведь тает! – сказал я, указывая на крупные хлопья снега, валившиеся с блестевших, мокрых сучьев.

– Конечно, тает! Эх, парень, и помучаемся же мы сегодня! – проворчал он, беспокойно и неуверенно оглядывая небо и лес. – Нет, назад в наше разбойничье логовище я не пойду, опротивело, – добавил он и направился вперед. – Да там и жрать нечего. Живее парни, нам плохо придется!

Он был прав.

Около полудня, обливаясь потом, несмотря на то что мы сняли с себя куртки и фуфайки, измученные ходьбой по липкому снегу, мы сели отдохнуть и поесть. В жуткой тишине воздуха под тусклым, низко нависшим небом было что-то сковывающее, давящее и угрожающее.

Мы были угнетены, молчали и, быстро съев сухари и сало, поспешно встали и пошли дальше, гонимые вперед жестоким беспокойством. В лесу послышались глухие и угрожающие раскаты…

– Начинается! Ты слышал? – прошептал Гуллисон, сжав мне ругу.

– Что это? Как будто гром? – спросил я. – Теперь, зимой?

– Конечно, гром! Зимняя гроза, начало урагана! Вперед, ребята! Необходимо поскорее куда-нибудь укрыться! Вперед! Вперед! – крикнул он, не будучи в силах скрыть свою тревогу. Страх его передался мне: я в первый раз видел этого спокойного великана в таком состоянии.

Мы карабкались за ним по липкому и глубокому снегу, со всей возможной поспешностью. За нами грохотало все громче и ближе, еще и еще.

Я шел поспешно, задыхаясь от напряжения и едва различая огромную фигуру Гуллисона, окутанную тьмой; небо и лес погрузились в глубокую черную ночь.

Внезапно раздался грохот. Огромное, красно-желтое зарево прервало темноту, в лесу раздался грохот и вой, дикий свист и грозный шум; казалось, что все там трещало и рушилось. Еще мгновение, и все вокруг превратилось в какой-то неистовый хаос из вертящихся снежных столбов, сучьев и падающих стволов, пронзаемых огненными лучами и сотрясаемых грохочущими ударами – наступил конец вселенной.

Меня толкало и кидало из стороны в сторону, вновь поднимало и бросало вперед. Вертящиеся снежные массы хлестали и швыряли меня. Два или три раза меня едва не засыпали валившиеся сверху сучья. Задыхаясь, полуослепленный, я ухватился было за ствол какого-то дерева и тотчас же полетел вместе с ним в водоворот снежных комьев, сучьев, деревянных осколков и облепленных землею корней.

Я судорожно прижался к какому-то мшистому пню, перевел дыхание и протер рукавом засыпанные снегом глаза. Вдруг пень, непонятным образом, приподнялся вместе со мною. Сзади меня что-то ударило по голове, и, теряя сознание, я погрузился в глубокое, сырое отверстие.

Мокрота и холод заставили меня очнуться; не знаю сколько времени я пролежал без сознания. Я притронулся рукой к нестерпимо болевшей голове и нащупал огромную шишку, шедшую от затылка до уха, к шее прилипла кровь; руки, лицо и вся одежда тоже были покрыты кровью, смешавшейся со снегом и грязью.

Вокруг меня было совершенно темно, холодно и мокро. Где я был? И что со мной произошло?

Я стал ощупывать все вокруг себя, стараясь понять, где я нахожусь. От одного из моих движений развалился снежный свод, образовавшийся над моей головою, и показался тусклый свет. Оказалось, что ураган вырвал с корнем дерево и я оступился и упал в образовавшуюся при этом яму. Надо мною возвышалось облепленное землей, устланное снегом, увешанное ледяными сосульками сплетение корней. Я ухватился за этот корень в ту самую минуту, как дерево обрушилось под тяжестью бури, и толстый сук, лежавший поперек впадины и защищавший ее от снега, по-видимому, ударил меня тогда по голове.

Лежать мне было чертовски неудобно: ноги торчали вверх, туго набитый дорожный мешок перекинулся через голову и тянул меня вниз, больная нога распухла и старая рана в колене жестоко ныла. Я промучился около часа, стараясь выбраться на поверхность.

Благодаря всей этой возне я сильно согрелся; но, когда выполз, содрогнулся от жестокого холода, нанесенного ураганом. В лесу все еще бушевало, носились облака снега и гудело в сучьях исполинских деревьев. Куда девались мои товарищи?

Я звал и кричал, охрип от крика, бесцельно блуждал во мгле метели, падал в снежные сугробы, натолкнулся на пару волков, спрятавшихся за зарослью молодых сосен. Они, по-видимому, испугались меня не меньше, чем я их. Нерешительно постояли, оскалив зубы и сверкая глазами, потом удалились. Измученный, я пополз назад к своему единственному убежищу. Забравшись туда, я с невероятными усилиями развел огонь. Мне удалось согреться и заснуть.

Вдруг меня кто-то хлопнул по плечу. Раздался громкий, радостный голос: «Черт побери, парень, неужто это ты!?»

Я открыл глаза и увидел над собою знакомое лицо. Я вскочил, закричал и обвил руками мощную фигуру Гуллисона. Он стал звать голландца. «Пайт, наш мальчишка нашелся, да при нем еще и мешок с припасами. Спустись-ка сюда! Не можешь, что ли?»

С грубоватой нежностью он погладил меня своей лапой по лицу, едва не переломил мне носа, потом стащил ко мне голландца. «Его дело плохо – шепнул он мне по-немецки. – На него навалился ствол, и думаю, что он… ну, словом!..»

Затем мы уселись, и пошли рассказы. Свет моего огня привлек их к моему логовищу. Они провели кошмарную ночь под открытым небом. Голландец слушал, молча, скорчившись. Иногда он хватался рукой за живот и со стоном нагибался вперед.

Оба они потеряли свою провизию. Мы зажарили кусок моего сала и поели. Голландец отказался от пищи. Потом мы немного поспали, а на рассвете убедились в том, что метель не улеглась, а, пожалуй, даже усилилась.

Гуллисон, к счастью не потерявший своего топора, целый день рубил дрова, разводил костер, перевязывал и лечил мою рану, кипятил чай для голландца, который отказывался от всего другого. Так просидели мы весь день и всю ночь, следующий день и следующую ночь, прислушиваясь к дикому завыванию бури, которой казалось не будет конца. Мы безнадежно вглядывались в хмурое мерцание дневного света, который под возраставшим снежным покровом скудно проникал в наше убежище.

Снег валил и валил, собирать сучья для костра становилось все труднее, провизия наша приходила к концу, нашему бедному товарищу становилось все хуже. Он не жаловался, целыми часами молчал и видно было, что он нестерпимо страдает.

На третью ночь мы сидели безмолвно, съежившись у костра. Голод и холод одолевали нас. Когда я шепотом спросил Гуллисона: «Что с голландцем, Гендрик?» – он ответил спокойно: «Давно умер. Ты бы лучше спал, парень!»

Меня охватила такая апатия, что соседство мертвеца не помешало бы мне заснуть. Но меня мучил холод, мне сводило руки и ноги. К этому присоединились страдания голода. Я кусал ремни своего мешка и судорожно шарил в нем, стараясь вытащить тайком жалкие остатки нашей общей провизии.

– Гендрик! – позвал я наконец. Он поднял голову и мрачно сказал: «Что парень? Невтерпеж стало! Пойдем-ка отсюда! Подохнуть и по дороге успеем. Пойдем, оставь Пайта! Ему здесь отлично спать». – Он всунул мне в руку ружье нашего умершего товарища, и, делая невероятные усилия, я пополз наверх, пробивая головой тонкий снежный покров, нависший над нашим убежищем. Я увидел ясное, звездное небо, вокруг царили холод и тишина.

– Гендрик, Гендрик! – Крикнул я в восторге. – Метель прекратилась, мы можем отправиться! Вылезай скорее, мы доберемся до поезда!

Он вскарабкался, нагруженный вещами, которые не могли больше понадобиться мертвецу; поглядел вокруг, внезапно бросил все на землю и стал плясать, чтобы ожить и согреться.

Глава седьмая

Мы пошли в южном направлении. Нам не пришлось пускать в ход наши индейские лыжи, снег замерз и хрустел под нашими шагами, воздух был чист и прозрачен. Над зубчатыми куполами деревьев стоял серебристый серп луны. Молчание ночи прерывалось лишь завыванием одинокого волка, слабо доносившимся издали.

В полдень мы съели половину жалких остатков нашей провизии, немного отдохнули и пошли дальше. Внезапно Гуллисон остановился, дико взглянул на меня и сказал: «Я непременно должен еще что-нибудь съесть. Выпотроши-ка свой мешок!»

Я понял, что спорить бесполезно, и мы съели все, что у нас оставалось.

Ночь мы провели на берегу замерзшей реки, у огромного костра. Гуллисон стонал, сжимая живот руками. Я попытался заговорить с ним, он сердито проворчал: «Замолчи, болван! Я голоден!»

На следующий день он внезапно бросился в снег и объявил, что не пойдет дальше. Я пробовал его переубедить: не помню, что я ему говорил; в моем воображении беспрерывно носились яркие и заманчивые образы дымящихся блюд, мне представлялась пища, все только пища. Все-таки я заставил его встать, и мы пошли дальше. Ноги мои подгибались, голод точно дикий зверь рвал мои внутренности.

К вечеру, когда солнце стало заходить, мой товарищ вновь бросился на землю.

В это время мне навстречу из кустов внезапно выступил большой светло-бурый зверь. Дрожащими руками я поднял ружье и прицелился. Когда дым рассеялся, зверя не оказалось. Я швырнул ружье и сам кинулся на землю.

Я долго пролежал так, в полузабытьи; новые мучительные рези в животе и чувство жестокого холода во всех членах заставили меня подняться. Я хотел развести огонь и, шатаясь, побрел по снегу, разыскивая годные для этого сучья; добрался до снежной насыпи, на которой увидел великолепное жаркое, груду картофеля, множество овощей и других лакомых блюд. Все это представилось мне совершенно явственно. Я жадно протянул руки в пустоту, от резкого движения пошатнулся и полетел вниз головой в глубокий овраг.

Я пролежал там некоторое время в бессознательном состоянии. Когда я снова пришел в себя и оглянулся, луна ярким светом обливала нависшую надо мною блестевшую ледяную стену, испещренную голубыми трещинами – замерзший водопад.

Охваченный слабостью, я продолжал лежать, думая, что никогда больше не встану, как вдруг на льду что-то показалось. Я долго вглядывался и наконец различил темную форму – то было какое-то животное!

Я вскочил, жадный как волк, снова упал, собрался с силами, пополз на руках и коленях и дико стал рубить топором. Через минуту я со скрежетом грыз мясо мертвой белки.

Я съел ее целиком и не оставил Гуллисону ни кусочка.

Что было потом, я смутно помню. Утром мы пошли с Гуллисоном дальше. Он шел медленно, но бодрее и охотнее, чем накануне. Потом я снова стал бредить, все вокруг меня зашаталось, исказилось и погрузилось в туман и тьму…

Звук шагов внезапно заставил меня очнуться. Но я был так слаб, что не мог даже повернуть голову. Шаги приблизились, луна отбрасывала тень человека на простиравшийся предо мною снег, его палка легко прикоснулась к моей ноге, я пошевелился; подле меня стоял человек на длинных индейских лыжах.

Он нагнулся, темные руки схватили меня за плечи, на темном лице сверкнули черные глаза, пристально вглядываясь в меня. Я узнал его, то был Сускенага, индеец-охотник!

– Что с тобою, мальчик? Ты болен, очень холодно? Ты, голоден!? У тебя ружье, пули; в лесу много дичи, а ты голоден!? Вставай! Водка… будет хорошо!

Он поднимал меня, а я валился; я не в силах был открыть рот, не в силах был слушать, не в силах был жить, подавленный внезапной, совершенно неописуемой усталостью. Его отрывистая речь доносилась словно из большой дали: «Ты ничего не хочешь, водки не хочешь, есть не хочешь, ничего!? Ну, ладно! Приподними-ка голову!»

Водка обожгла мне язык, я внезапно почувствовал жестокий холод, и вслед за этим мне стало жарко, точно огонь пробежал по мне – он натирал мне снегом голое тело. Потом он всунул мне в рот горсть пеммикана, пропитанного водкой, уложил меня в выстланное шкурами углубление и накрыл меня такими же шкурами. Я сейчас же заснул…

– Эй ты! Парень, а парень! – кричал кто-то у меня над самым ухом и тряс меня так, что клонившаяся ко сну голова моя закачалась из стороны в сторону. Снежные хлопья посыпались на мое разгоряченное лицо и слипавшиеся глаза; освещенный утренним солнцем, у края рытвины, сидел в санях Гуллисон и, молча, протягивал кусок жареного мяса.

– Расскажи же мне, что такое произошло? Не волшебство же это какое-нибудь, черт побери!? Откуда у тебя все это, и зачем ты меня сюда притащил? И что означает все это? – расспрашивал он, в то время как я молча жевал и глотал. На снежной поверхности была выцарапана стрела, указывавшая две шедшие друг подле друга прямые дороги.

– Притащил тебя сюда? – спросил я, пораженный и, перестав даже на минуту жевать, уставился сначала на него, потом на удивительный знак в снегу. Затем стал припоминать. «Да ведь это Сускенага! Чудесный малый, черт побери!» – сказал я, вновь принимаясь за еду.

– Сускенага, наш охотник, который удрал? Да что с тобою? Бредишь ты, что ли? – спросил он озабоченно и пощупал мне голову.

Я успокоил его и рассказал ему, все еще продолжая есть, то что знал. Остальное легко было угадать; индеец нашел его в бессознательном состоянии, проделал с ним то же, что со мною, затем привез его сюда; оставил нам сани и провизию, указал дорогу и затем исчез. Вероятно, он боялся Гуллисона из-за убитого креола.

Ружье и патроны голландца он захватил с собою, очевидно считая их бесполезными для дураков, которые едва не умудрились умереть от голода в наполненном дичью лесу.

Едва мы попытались сделать несколько шагов, как поняли, зачем он оставил нам сани: Гуллисон не мог ходить, ноги его были отморожены.

Несмотря на то, что я наелся досыта, день этот оказался для меня труднее предыдущих. Нагнув голову, я тащил своего грузного товарища по засыпанному снегом лесу, через сугробы и замерзшие реки. Шишка на затылке, ноги и левая рука жестоко болели; мне все чаще приходилось присаживаться и отдыхать.

После обеда стал сильно валить снег; ко всем мучениям присоединился еще страх сбиться с дороги и не попасть на поезд. К вечеру, изнемогая от усталости, я забрался к Гуллисону в сани; я окончательно выбился из сил: Он внезапно толкнул меня и прошептал: «Слушай!» Издали доносилось равномерное громыханье, оно стало усиливаться, потом постепенно замерло. Поезд!

Через некоторое время Гуллисон поднял склоненную на руки голову и сказал: «Послушай-ка, парень! Соберись с силами и ступай один! Проберись к железной дороге! Тащить меня ты больше не в силах, это ясно. Разведи там костер и останови какой-нибудь поезд. Тем временем я проползу вперед, сколько смогу. Ты приведешь или пришлешь подмогу. Идет, что ли?»

Час спустя я поднялся; мне все еще казалось, что я не в силах пройти и нескольких шагов. Однако, хлопнув Гуллисона по плечу, я молча побрел вперед.

Лишь после полуночи я добрался до железной дороги. Как я прошел этот путь и как провел остаток ночи – описать невозможно.

Как только начало светать, мой сон у костра был прерван громыханием поезда. Хотя поезд этот был товарный, крики мои заставили его остановиться. Я стал быстро рассказывать, проводник почесал затылок и объявил: «Ладно, парни, проклятый снег все равно задержал нас на три часа, а наверху мы еще больше задержимся. Пожертвуем уж заодно еще немного времени и поищем товарища этого несчастного оборванца! Садись-ка ты поближе к огню у машины и влей себе в глотку все, что осталось в этом кофейнике! Небось не повредит!»

Через час они вернулись и привезли на санях Гуллисона. Нас постарались как можно удобнее устроить в товарном вагоне и обошлись с нами с грубоватым добродушием и заботливостью, свойственными жителям Западной Америки. Нас, конечно, стали с любопытством расспрашивать. Но удовлетворить их любопытство мы были не в силах. Гуллисон совсем не мог говорить и долго лежал почти без сознания, я тоже погрузился в какое-то тупое оцепенение.

– Ну что, парни, поедем дальше с нами, или пересадить вас на экспресс? Конечно, если мне удастся его задержать! Думается, для вас это будет лучше, особенно для этого милого младенца; врачу все равно придется отхватить ему пару замерзших пальцев на ноге, так уж чем скорее, тем лучше! Ладно? – спросил проводник, сплюнул разжеванный табак и, качая головой и почесываясь, стал оглядывать обнаженные ноги Гуллисона.

– Мне все равно! – сказал я, отвернул голову и снова закрыл глаза.

– Ладно, ладно, все уладим! – сказал он, стараясь нас утешить и покрыл нас обоих своей шубой.

На станции, где набирали воду, поезду долго пришлось ждать экспресса, в свою очередь запоздавшего. Наконец раздалось его громыханье, свет его могучего рефлектора на минуту озарил пляшущий круговорот падавшего снега; громадное чудовище, гудя, пронеслось мимо, пронзительным свистком ответило на световой сигнал железнодорожного чиновника и прервало свой бег.

Через минуту нас втащили в вагон-салон. Тепло и уют, яркий электрический свет, запах папирос и кофе, любопытные, выхоленные лица пассажиров, черные лица негров-служителей, в белых форменных куртках, встретили нас.

Дикий вой вновь разразившегося снежного урагана заглушал грохот поезда; с непередаваемым чувством благополучия от чистоты, тепла и сознания надежного убежища, я вытянул болевшие члены; в соседней постели Гуллисон, которому врач дал болеутоляющее лекарство, повернул ко мне исхудавшее лицо и прошептал: «Слышишь, как он там завывает, мальчик?! Мы бы его не пережили…»

В Винипеге я повез Гуллисона по совету врача в больницу; ему приходилось ампутировать три пальца. Когда я его туда привез, обнаружилось последнее бедствие всего этого несчастного предприятия. Мой товарищ внезапно побледнел, стал поспешно обшаривать снятые с него лохмотья, что-то искал в них, долго их перебрасывал и, наконец, подавленным голосом сказал: «У меня украли все мои деньги, все что я заработал, это, наверное, негры в поезде!»

– Ты ведь мог их просто потерять?

– Ни в коем случае! Ведь я зашил их в рубашку, так же как и ты. В товарном поезде они еще были при мне. Двести восемьдесят долларов – год работы!

Кое-как мне удалось его успокоить и заставить взять у меня восемьдесят долларов, потом я простился с ним, обещав вскоре навестить, и отправился в город искать работу.

Какой-то рабочий всунул мне листовку: «Стачка в Винипеге! Безработные, держитесь подальше от нашего города!»

Я прочел ее, горько засмеялся, сплюнул и призадумался. Решительно, мне не повезло в Канаде!..

Я побежал назад в больницу, сообщил Гуллисону, что решил сегодня же тупить себе на свои последние двадцать долларов новые теплые сапоги, такую же куртку и приличную походную койку, а завтра отправиться «зайцем» на юг, в Соединенные Штаты. Оттуда я, конечно, буду посылать ему деньги до тех пор, пока он не поправится.

– Ладно, не станем много разглагольствовать! – сказал он и так нежно пожал мою руку, что чуть не отдавил пальцы. – Знаю, что могу на тебя положиться, как и ты на меня, когда придет твой черед. Счастливого пути, парень!

Глава восьмая

В следующие недели мне не повезло. Я исходил несколько штатов в поисках работы, износил свои новые сапоги, но не заработал ни одного цента.

Зима стояла суровая и холодная. К этому присоединился еще и хозяйственный кризис в Соединенных Штатах; в городах все убежища для рабочих были переполнены голодными и замерзшими людьми, а в деревнях фермеры зимою ни в ком не нуждались, а уж всего менее в таком изможденном и хромом молодчике, как я. Все же иной раз мне удавалось наесться у них досыта и выспаться на их сеновалах, где было гораздо чище и лучше, чем среди голодных и вшивых безработных в городских убежищах.

Под конец меня сбросили с товарного поезда, где я легкомысленно заснул, недалеко от Чикаго. После трудного ночного перехода, на рассвете, полумертвый от голода и холода, я достиг первых домов одного из городских предместий. Ледяной ветер гудел в телеграфных проводах и гнал снежную пыль по тихим, темным улицам. Я огляделся и не мог придумать, куда пойти и что делать. Никогда еще я не доходил до такого отчаяния, как в ту ночь.

По правой стороне улицы вырисовывались. очертания нового строения. В надежде на убежище, я заковылял туда. В темноте я нащупал ступени, попытался взобраться и скатился вниз. Здесь пахло свежим деревом. Я стал шарить вокруг, нащупал большую, пустую бочку, кучу деревянных опилок и какой-то мешок. Соорудив себе гнездо, я влез в него, съежился и, несмотря на жестокий холод, заснул.

Громкие радостные восклицания на моем родном языке разбудили меня внезапно. Мой приятель, плотник из Окаемы, стоял надо мною. Он сразу понял в чем дело и потащил меня к себе. Там он усадил меня у печки и стал поить и кормить. Как голодный волк, я съел все, что у него было припасено.

– Что делать? – говорил он, покачивая головой. – Что мне с тобою делать? У нас для тебя нет никакой работы, да и нигде нет никакой работы… Ну, да ладно! Поживешь у меня и порасскажешь мне всякую всячину. Тем временем что-нибудь и найдется!

Под вечер следующего дня, глубоко удрученный, я сидел, поджидая своего друга. Дверь распахнулась, и он вошел, сияющий:

– Послушай-ка парень, вчера ты что-то толковал про то, что проводил электричество на ферме?

– Совершенно верно. Так в чем же дело? – спросил я, навострив уши.

– Тут представляется отличное местечко. Возьми-ка свою шапчонку, да и пойдем!

По дороге он рассказал мне, что в Чикаго ему пришлось как-то работать в немецком театре, где он перезнакомился со многими служащими. Одного из них он встретил сегодня и узнал от него, что как раз сегодня, на репетиции, директор прогнал осветителя.

Директор из Вены, еврей и отличный малый. Ты к нему отправишься и скажешь, что готов осветить все, что он пожелает!

– Послушай, однако, ведь я не имею об этом никакого представления! Ведь я ничего почти не знаю по этой части! Что я буду делать? – воскликнул я в ужасе.

– Будешь включать и выключать, зажигать и гасить солнце, луну и звезды, всякую такую штуку. Не дурак же ты в самом деле! Тогда в Окаеме выдал же ты себя за плотника, хотя и понятия не имел о нашем ремесле!

– Плотник – дело другого рода! А уж тут! – сказал я, почесывая затылок.

Через полчаса мы были в театре. «Ступай вот к этому маленькому толстяку!» – шепнул он мне.

Не помня себя от страха, я хотел удрать, но он наградил меня таким здоровенным тумаком, что я полетел вперед. Мой приятель проревел:

– Господин директор, на минуточку! Меня зовут Штайнленер, я плотник, вы меня знаете. Я привел вам осветителя!

Пришлось дерзко врать и выворачиваться. С внезапным спокойствием и уверенностью я объявил маленькому толстяку, что я электромонтер, антиалкоголик, одержим желанием работать, и просил его испробовать меня. Он окинул меня быстрым, но проницательным взглядом.

– Хорошо! – сказал он. – Я вас испытаю. Но завтра на репетиции, не сегодня на спектакле! Тут уж помощник режиссера справится. Пройдите на сцену, заявите ему о себе и присмотритесь к работе. Бели вы будете внимательны, вам может быть завтра утром все это и удастся. Тут нет необходимости быть электромонтером. А если вам снова вздумается врать на эту тему, то позаботьтесь лучше припрятать ваши татуировки. По ним сразу видно, что вы были моряком. До свидания!

На следующий день перед репетицией у меня жестоко билось сердце, но помощник режиссера подбодрил меня, я взялся за работу и дело у меня пошло. После репетиции меня позвали к директору. Я снова струсил. «Это кто? Ах да! Что же, вы справляетесь с работой! Надеюсь, что вы не наврали мне про антиалкоголизм! Восемьдесят долларов в месяц, поняли? Ступайте в контору, пусть вас запишут! Сколько вам лет, собственно говоря? Что? Да, да, сейчас приду! Вы мне это скажите в другой раз, сейчас мне некогда!» – крикнул он, убегая.

В течение трех месяцев, которые я провел в его театре, он еще несколько раз спросил, сколько мне, собственно говоря, лет, но так и не узнал этого; у него никогда не было времени выслушать ответ.

Оперетки, драмы и комедии сменяли друг друга. Пьесы ставились, главным образом, немецкие. В последние два месяца до конца сезона у нас гастролировал ансамбль еврейских комиков из Будапешта. Эти еврейские актеры до того меня смешили, что на одной из репетиций я свалился из верхней осветительной будки на сцену, в то время как там изображалось совещание двух компаньонов по торговле.

– Помогите! – в испуге заревел один из них, и сам я в не меньшем испуге быстро вскочил и удрал.

– Вот видишь, Яков! – сказал другой, сохранив удивительное присутствие духа. – Фирма – еще считается состоятельной; к нам даже вламываются! А мы как раз собирались объявить себя банкротами!

Через пять минут на сцену прибежал директор. Он так хохотал, что слезы струились у него по лицу. «Парень, парень! Проделывай это каждый вечер, согласен! Три доллара за прыжок! Это вышло чертовски удачно! Скажите, сколько вам лет, собственно говоря?» – На этот раз у меня не оказалось времени для ответа, я торопился к осветительному аппарату.

На следующий день я стал упражняться в прыжках и, так как пьеса ставилась двадцать два раза, я заработал на ней шестьдесят шесть долларов. К этому присоединились еще другие случайные заработки. Мне жилось недурно, я мог даже удовлетворять свою страсть к чтению, покупал себе книги и посылал деньги Гуллисону.

В марте он написал мне, что выписался из больницы и стал отлично ходить, несмотря на то, что ему отхватили три пальца. Он сейчас же достал себе в другой из нашей партии уж не догадался этого сделать!

Винипеге работу, в порту, где сплавляли лес. В конце письма он спрашивал, когда я приеду.

Мой друг-плотник принес мне письмо в театр. Я держал его в левой руке, направляя правой свет на сцену; из оркестра доносились последние звуки увертюры, и они уносили меня с деревянных подмостков в широкие, свободные дали с их дикой жизнью.

Пятнадцатого мая театр закрылся, а восемнадцатого мы с Штайнленером сели в экспресс, направлявшийся в Северную Дакоту. На этот раз я ехал как настоящий пассажир, с билетом в кармане. Вскоре мы встретились с Гуллисоном в Винипеге и отправились в наши заповедные леса, на старое пепелище, чтобы сплавить и продать нарубленные и брошенные там на произвол судьбы дрова. Конечно, если кто-нибудь Часть пути мы проехали по железной дороге, потом долго шли пешком. Через три дня мы достигли места, где стоял наш дом. От него ничего не осталось, кроме груды золы и обугленных бревен.

Гуллисон и я обменялись взглядами. Затем мы оба принялись палками разгребать золу и обломки. К нашей великой радости мы нашли, что искали, то есть спрятанные Гуллисоном перед уходом инструменты: топоры, пилы и цепи, необходимые для перетаскивания дров.

К вечеру следующего дня мы соорудили необходимое убежище, а на третий день к вечеру к нам присоединились два товарища, с которыми Гуллисон сговорился в Винипеге. Они привели две пары волов, и мы приступили к работе.

Это была самая приятная и, как выяснилось шесть недель спустя в Эдмонтоне, самая выгодная работа, какой мне пришлось заниматься в Америке. На мою долю пришлось двести двадцать долларов заработка. Вместе с деньгами, которые я скопил в Чикаго, и теми, которые мне вернул Гуллисон, это составило около четырехсот долларов. Я сделался капиталистом.

Первоначально мы намеревались все вместе вернуться в Чикаго, но теперь, став богатыми, мы изменили свой план. У каждого оказалось свое намерение.

Меня давно уже мучила тоска по собственному клочку земли, который после упорного труда мог бы стать для меня чем-то вроде родины. Теперь эта тоска привела меня к твердому решению. Я хотел отправиться в провинцию Британской Колумбии, славившуюся климатом и красотой природы, и потребовать, чтобы мне там безвозмездно отвели участок правительственной земли размером в 160 акров для обработки.

Горячо пожав друг другу руки, мы разошлись в разные стороны. С Штайнленером мне еще привелось встретиться, Гуллисона же я больше никогда не видел. Он написал мне раз из Техаса, потом бесследно исчез в жарких и диких пустынях Соноры.

Один из двух жителей Винипега, приведших нам волов, был шотландец, его звали Фредериком Мак-Арраном. Он был выше меня ростом, необычайно сух и тонок, ходил низко наклонившись вперед, его светло-серые, редко оживлявшиеся глаза, казалось всегда выискивали работу, а свисавшие костлявые руки всегда готовы были за нее ухватиться.

Прямо удивительно, как ловко он принимался за работу! Никогда в жизни мне не попадался человек, который бы так умело работал, как он; так быстро, и в то же время равномерно, точно машина. Говорил он очень мало. Он был так же скуп на слова, как и на деньги. Скуп и расчетлив он был на редкость! Казалось бы, что эти свойства должны были предостеречь меня, но я все еще оставался фантазером и мальчишкой: я предложил ему стать моим компаньоном. Мне импонировало то, что он с детства занимался той самой отраслью сельского хозяйства, которой я собирался посвятить себя. И прежде всего импонировали волшебное проворство и ловкость его костлявых рук. Увы, они оказались уж слишком ловкими и цепкими!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю