355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арон Гуревич » Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства » Текст книги (страница 5)
Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 05:30

Текст книги "Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства"


Автор книги: Арон Гуревич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

6. КРЕСТЬЯНИН И ЦЕРКОВНЫЙ ИДЕАЛ СВЯТОСТИ

Если говорить о варваризованных регионах Европы в первые столетия Средневековья, то нужно отметить, что культура не была глубоко дифференцирована в социальном отношении. Общие для всего варварского общества идеалы не утратили своей универсальности сразу же после того, как начался переход к феодализму. В варварском обществ е эти идеалы являлись преимущественно героическими: доблести, ценимые превыше всего, были связаны с войной. Героические песни и сказания германцев, непосредственно выражавшие настроения и этические нормы наиболее воинственных элементов общества, знати, вместе с тем отвечали вкусам и устремлениям всех свободных. Немецкие крестьяне, по свидетельству «Кведлинбургских анналов» (X в.), распевали песни о Дитрихе Бернском, то есть героические песни о Теодорихе (49, iii, с. 31) 4. В житии святого Лиудгерия упоминается певец Бернлев, очень популярный среди фризов благодаря исполнявшимся им песням о древних подвигах и войнах королей (49, II, с. 410). Особенно культивировалась героическая поэзия в Северной Европе, у скандинавов и англосаксов.

По мере развития классовых противоположностей крестьянство неизбежно оттеснялось от тех культурных ценностей, которые постепенно становились монопольным достоянием господствующего класса. Этот процесс обусловливался в первую очередь возрастающим несоответствием идейного содержания героической поэзии реальному положению крестьян, круг интересов которых силою вещей все более суживался и подчинялся рутине деревенской жизни. В мире воинского эпоса, к которому рыцарство проявляло не меньший интерес, чем его отдаленная предшественница – дофеодальная знать, не было места для простолюдина. В еще меньшей мере могло оно найтись в новом жанре аристократической поэзии – в рыцарском романе и «песнях о подвигах» (chansons de gestes). И тем не менее нет оснований утверждать, что рыцарский героический эпос – «Песнь о Роланде» или «Песнь о Нибелунгах» – был совершенно чужд простому народу. В этих произведениях, непосредственно отвечавших идеалам аристократической верхушки, вместе с тем выражались в какой-то мере и общенародные представления, связанные с процессами начинавшего исподволь формироваться сознания народностей феодальной эпохи.

Иначе обстояло дело с житиями святых. То был наиболее излюбленный жанр средневековой словесности. Жития не были произведениями народного творчества, их сочиняли и записывали духовные лица, нередко по прямому указанию церковных иерархов, но адресованы они были самым широким кругам населения и пользовались исключительной популярностью. Аудитория, для которой предназначались легенды о святых, накладывала на эти сочинения определенный отпечаток. В них поднимались темы, представлявшие животрепещущий интерес для рядового верующего. Агиографические сочинения выполняли важную религиозно-дидактическую и пропагандистскую функцию. Поэтому в житиях затрагивались и социальные проблемы, а заключенная в них теология выступала в огрубленном и примитивизированном виде.

Вера в святых полностью отвечала магическим навыкам и склонностям простого человека, не разбиравшегося в христианских таинствах и богословских тонкостях, но охотно верившего в чудеса, жаждавшего их. Всемогущество святого, признаваемое даже демонами, его авторитет, превосходящий авторитет любой земной власти, – все это не могло не импонировать простому люду. Эксплуатируя веру в чудеса в своих интересах (распространение и укрепление веры; привлечение паломников к какому-либо священному месту, умножение числа дарений монастырю), духовенство иногда вместе с тем пыталось ограничить ее и не во всех случаях признавало подлинность чудес, – ведь могло быть и ложное чудо, внушенное кознями нечистой силы! Церковные авторы со времен Августина утверждали, что чудо – не главное для святого, но святые, не прославленные чудесами, не пользовались популярностью в народе. Духовенство наталкивалось на упорное стремление простого народа «получить» чудеса и тем самым удовлетворить свою потребность в чудесном, в магии под новым обличьем, наконец, в социально-религиозном утешении, своего рода компенсации за несовершенство и прозаичность обыденной жизни.

Чудо представляло собой слишком эффективное средство социально-психологического воздействия на массы, чтобы церковь могла позволить себе им пренебречь. Поскольку общественная потребность в чудесном была столь велика, духовенство старалось ее использовать в нужном для себя направлении. Если у язычников магией могли заниматься всякого рода колдуны, «математики» и вообще всякие опытные в этом деле люди (эта традиция сохраняется в волшебной сказке), то у христиан чудо становится монопольным достоянием одного только апробированного церковью и канонизированного святого, – всякая «самодеятельность» строго запрещалась. Таким образом, область сверхъестественного оказывалась под идеологическим контролем духовенства. Святые становятся необходимыми ходатаями и заступниками перед далеким и абстрактным божеством, мало понятным и чуждым сознанию простого люда.

Легенды о святых предельно просты, общедоступны и популярны. Святой – не кто иной, как христианизированный маг, творец чудес, исцелитель и заступник слабых и приниженных. Создается впечатление, что его облик как бы навязывается аудиторией авторам житий, наделяющих святых теми качествами и чертами, которые простой народ ожидал в них найти. Культура мышления в агиографии примитивна. Уловки, к которым прибегают святые для того, чтобы одолеть нечистую силу, – это хитрости народной сказки. Достаточно упомянуть хотя бы не лишенную грубого комизма тяжбу из-за души блудницы Афры между епископом Нарциссом и дьяволом (14, с. 58–60). Отношения между верующими и святыми мыслились крестьянами как отношения взаимной помощи и защиты. Когда к раке святого Мартина Турского явились люди архиепископа Орлеанского, с тем чтобы схватить беглеца, соседние крестьяне, вооружившись, сбежались и заявили, что «они не потерпят, чтобы их святому причинили бесчестье» (118, с. 179). Своего святого ценили выше, чем «чужих», и гордились его могуществом.

В раннесредневековой агиографии немалое место занимают мотивы помощи святого бедным, вдовам, сиротам, социально приниженным. Большой популярностью на протяжении Средневековья пользовалась легенда о Петре Публикане, который спасся подаянием бедному (146). Поддержка нищих и обездоленных – излюбленная тема агиографии. Особенно часто в житиях меровингского времени встречается освобождение святым пленника, раба, преступника, осужденного на заключение или на казнь. В житиях, затрагивающих эту тему, явно близкую сердцу «маленького человека», наблюдается такая расстановка персонажей: милосердный святой – жестокий судья.

Защитник обездоленных, святой, вместе с тем отнюдь не оппонент светской власти и не борец против угнетения, он выше этой власти в том смысле, в каком церковь праведнее государства, а «Град божий» истиннее ограниченного во времени «Града земного». Святой вовсе не выступает принципиальным противником рабства и угнетения, и если они смягчаются благодаря его чудесному вмешательству, то это лишь частный случай. Точно так же, когда в житиях изображается дурной король или сеньор, то это всегда конкретное лицо; злым может быть тот или иной человек, а не самый институт или какое-либо сословие. Таково, например, вмешательство святого Лентфрида в защиту держателей монастыря от жестокого управителя (137, с. 35 и след.) или святого Сервация на стороне зависимых крестьян, притесняемых неправедным фогтом (49, VII, с. 189). Нет и речи о моральной противоположности низших и высших. Согласно житиям, идеальное поведение господина – мягкость и милосердие по отношению к подданным, а противоположный образ действий может быть исправлен только вмешательством святого, простой же люд должен безропотно терпеть свои невзгоды. Несвобода и неравенство – естественное состояние общества, в котором подвизается божий избранник – персонаж жития. Как нечто разумеющееся в житиях упоминаются рабы и другие зависимые люди, подвластные святым. Святой Гамальберт (Бавария) умиротворял своих рабов, ссорившихся между собой, для чего дарил им одежду или иное имущество; он щадил их на тяжелых работах – и только (49, VII, с. 25). Поднимая тему освобождения заточенного в темницу, агиографы демонстрировали чудесное могущество святого, а не стремление его исправить вопиющую социальную несправедливость. Исцеление больных, раздача богатств, щедрые подаяния милостыни – вполне достаточные доказательства святости.

Следует отметить, что святые раннесредневековой агиографии, как правило, лица знатного рода и высокого социального положения. Одно из распространенных «общих мест» агиографии этого периода: такой-то святой благородного происхождения, но еще благороднее своей религиозностью. Исключения из этого правила чрезвычайно редки. Основополагающая триада в структуре раннесредневекового жития, «народ – король – святой», дополняется затем новым членом – «знать», – причем постепенно она оттесняет монарха на задний план или вовсе исключает его. Легенды о святых отражают нарастающую феодализацию социальной жизни. Уже в меровингской агиографии пара противоположных понятий, fidelis – perfidus, применяется то в смысле «верующий – неверующий», то в смысле «верный – неверный». Этот сдвиг значения, распространение понятий чисто религиозно-вероисповедных на социальные связи – немаловажный симптом перестройки общественного сознания. В период Каролингов термин fidelis становится «техническим термином» (128, с. 359–360). Идеология феодальной верности органически включается в церковную литературу, оказывая через жития свое воздействие на широкие слои народа.

7. КРЕСТЬЯНСТВО И СОЦИАЛЬНО-ЭТНИЧЕСКИЕ ПРОЦЕССЫ В ПЕРИОД РАННЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

Если проблемы формирования народностей в той мере, в какой оно происходило в изучаемый период, вообще исследованы крайне недостаточно, то вопрос о роли, которую играло в этом процессе крестьянство, и о его «этническом сознании», по сути дела, даже и не поставлен. При рассмотрении этнопсихологических установок раннефеодального крестьянства приходится поэтому ограничиваться немногими соображениями.

Расселение варваров в завоеванных ими провинциях Римской империи привело к сосуществованию на одной территории двух, а то и нескольких этнических групп. Между пришельцами и местным романизованным населением поначалу сохранялись противоречия. Уровень культуры, даже чисто бытовой, языки, традиции, правосознание – все было глубоко различно. И хотя германцы нередко селились бок о бок с «римлянами», вступая с ними в многообразные отношения, этнический антагонизм сохранялся довольно долго. Овернец Сидоний Аполлинарий сетовал во второй половине V в. в своем стихотворном послании на неспособность, живя «среди полчищ волосатых», воспевать Венеру, – под властью германцев утонченному поэту приходилось терпеть их варварскую грубость и невоспитанность, против воли похваливать песни «обожравшихся бургундов», дышавших на него перегаром лука и чеснока, хотя эти «семистопные патроны» вели себя по отношению к нему очень добродушно (2, с. 91–92).

Одним из показателей этнического антагонизма явилось приниженное правовое положение покоренного населения. В записях права «римлянин» противопоставляется германцу как человек с ограниченной правоспособностью: возмещения за причиненный ему ущерб ниже, чем полагающиеся варвару вергельды и иные платежи. Рядовой свободный варвар занимает в шкале социально-юридических оценок подчас более высокое место, нежели римский посессор, не говоря уже о представителях зависимого романского населения. Межплеменные противоречия сохраняли силу и в отношении того широкого гетерогенного слоя, который превращался в крестьянство. Соблюдение принципа «личного права», согласно которому лица разной племенной принадлежности жили «каждый по своему закону», разобщало мелких производителей. Немаловажную роль в этом отношении в некоторых варварских королевствах играли религиозные противоречия между арианами-варварами и ортодоксальными христианами – «римлянами». Давали себя знать и различия между племенными и территориальными группами самих германцев; в их среде тоже не всегда признавалось равенство.

Высокое самосознание свободных в варварском обществе, о котором шла речь выше, было опосредовано сознанием их принадлежности к племени, находящемуся под покровительством богов. Идея избранности своего народа сохранялась и в период, когда уже победило христианство, ставившее веру выше племенной или национальной принадлежности. Красноречивым памятником этого племенного самосознания может служить Пролог к Салической правде (около середины VIII в.): «Народ франков славный, Творцом Богом созданный, сильный в оружии, непоколебимый в мирном договоре, мудрый в совете, благородный телом, неповрежденный в чистоте, превосходный осанкой, смелый, быстрый и неумолимый, обращенный в католическую веру, свободный от ереси. Когда еще держался варварства, по внушению божию, искал ключ к знанию, согласно со своими обычаями, желая справедливости, сохраняя благочестие… Слава Христу, возлюбившему франков! Да хранит их царство и да исполнит их правителей светом Своей. благодати!.. Ибо это есть храброе и сильное племя, которое оружием свергло с себя тягчайшее иго римлян и, познав святость крещения, щедро украсило золотом и драгоценными камнями тела святых мучеников». Перед нами – сплав идейных традиций варварского общества (значительная часть доблестей, приписываемых здесь франкам, отражает германские идеалы героической поры) с христианской религией и монархической идеологией, своего рода историческая апология превосходства франков над другими народами и обоснование их господства над ними. Самое племенное имя, Franci, было синонимом их свободы, и в источниках, с одной стороны, сопоставляются понятия Franci и liberi, nobiles («свободные», «знатные»), а с другой – противопоставляются Francus и debilior persona («более слабый», «незначительный человек») (II, 1, № 7).

Однако со временем антагонизм германцев и «римлян» уступил место антагонизму жителей отдельных областей. Марк Блок приводит ряд высказываний западноевропейских авторов IX–XI вв., содержащих выражения презрения и ненависти представителей отдельных племен и местностей к своим соседям или к иноплеменникам: нейстрийцы, считая себя «самыми благородными людьми в мире», клеймят аквитанцев как «неверных» и бургундцев как «трусов»; аквитанцы в свой черед поносят «извращенность» франков; саксы говорят о «подлости» тюрингов, «алчности» баваров и «грабежах» алеманнов. Блок отмечает «патриотизм» саксонского хрониста Видукинда, которому принадлежит часть подобных оценок, – но патриотизм сакса, а не германца (88, с. 598).

Тем не менее постепенно происходило сближение и смешение различных этнических групп, которое, несомненно, ускорялось социально-экономическими процессами, протекавшими в раннефеодальных королевствах. Отмена запретов смешанных браков между лицами германского и романизованного населения, а на практике такие браки стали очень частыми, – факт знаменательный: он свидетельствует о том, что рушились исконные представления о чуждости и враждебности всех других людей помимо «своих» – членов органических групп, племен, родов. В тех королевствах, в состав населения которых входило несколько племен, отчасти сглаживаются различия между ними. Так, в Англии уже в начале VIII в. Бэда применяет термин Angli не к одним лишь англам, но ко всему населению Британии, будь то англы, саксы или другие этнические группы германцев. Исидор Севильский именует подданных готских государей безотносительно к их происхождению «готским народом» (gens Gothorum). Однако сознание принадлежности к раннесредневековой «прото народности» вряд ли было сильно развито. В условиях генезиса отношений личной зависимости чувство приверженности сеньору оказывалось сильнее иных групповых эмоций. В IX в. западные франки именовали себя «людьми Карла Лысого» (Carlenses, Karlinger), подобно тому как их соседи – «людьми Лотаря».

Сочинения церковных писателей, как и законодательные памятники, не позволяют ближе познакомиться с изменениями в этнопсихологии простого человека. Некоторый свет на нее могут пролить антропонимические исследования.

Изучение структуры фонда личных имен во Франции показало, что, хотя германцы составляли относительно небольшой процент населения страны, удельный вес германских имен (выразим его в процентах) неуклонно возрастал: с 25 в V в. до 50—в VI в. и до 80 в IX в. (74). Естественно при этом, что германские имена принимала не только галло-романская знать, стремившаяся сблизиться с верхушкой завоевателей, но и простой народ. Это со всей определенностью вытекает из анализа имен, записанных в Сен-Жерменском и Реймсском полиптиках и в других памятниках, фиксировавших крестьянские имена. Процесс германизации имен завершается в IX в., отражая сближение социального статуса потомков покоренного населения со статусом германцев.

На смешение представителей разных этнических групп указывает характер имятворчества в тот период: возникали новые имена, составлявшиеся из изолированных слогов, заимствованных как из германской, так и из романской антропонимических систем (66, с. 54 и след.).

Наблюдения над историей языков периода Раннего Средневековья в основном согласуются с выводами антропонимики. К viii в. во Франкском государстве и некоторых других варварских королевствах (в частности, в готской Испании) почти вовсе исчезли особые диалекты германцев. Население не понимало латыни, – так возник еще один барьер между верхами и низами общества. «Философствующего ритора понимают лишь единицы, – замечал Григорий Турский, – речь же мужика – многие» (86). Турский синод в 813 г. предписал епископам переводить слова проповеди на романский или на старонемецкий язык, с тем чтобы их понимали прихожане (13, II, с. 288).

Крестьянство было чуждо латинской образованности. Знание латыни в большинстве стран Западной и Центральной Европы считалось синонимом грамотности. Исключение составляли лишь англосаксонская Британия и Скандинавские страны, где наряду с латынью существовала и даже преобладала письменность на родных языках. Вместе с тем латынь была одним из отличительных признаков привилегированного положения. Это не мешало значительной части светских феодалов оставаться неграмотными: для них незнание латыни не могло служить знаком дискриминации, так как, во-первых, образованность не входила в качестве необходимого компонента в воинский идеал, а, во-вторых, к их услугам в случае нужды были грамотные клирики, которые могли составить или прочитать необходимый документ.

Крестьянин же (и вообще простолюдин), не принадлежа ни к ordo «молящихся», ни к ordo «воинов», рассматривался как воплощение невежества. Его достоянием было родное наречие, которое в иерархии языков (а в иерархи зировавшемся мире всему было отведено подобающее место на лестнице совершенств и служб, в том числе и языкам) занимало низшее место. Термин illitteratus («необразованный», «неграмотный») имел оттенок социальной неполноценности, так же как и sermo rusticus («язык сельских жителей», «грубая мужицкая речь»). Разумелось само собой, что этот язык не приспособлен для хранения или создания культурных ценностей. Во всяком случае, на этом языке такого рода ценности не столько создавались, сколько могли воспроизводиться, – он как бы служил эхом латыни.

Известен рассказ Бэды о неграмотном певце Кэд моне. Он был простым послушником в монастыре и присматривал за скотом. Слушая чтение Священного писания в переводе на родной для него язык, Кэдмон перелагал его в песни. Как подчеркивает Бэда, Кэдмон никогда не сочинял «фривольных и пустых песен» (какие, видимо, были распространены в народе), но исключительно поэмы религиозного содержания, – это был божий дар, ниспосланный простому человеку. Чудо заключалось в том, что Кэдмону удавалось выражать на английском языке буквальный смысл Писания, ничего не потеряв в красоте и достоинстве текста (7, IV, 24). Следовательно, и «мужицкий язык» мог в определенных случаях послужить во славу Творца, но для этого требовалось вмешательство высшей силы, как это и произошло с Кэдмоном: ему было «видение» во сне, после которого он оказался в состоянии воспеть даже те события ветхозаветной и новозаветной истории, о каких до того и не слыхивал.

Таким образом, на смену языковым различиям между «римлянами» и германцами приходила противоположность аристократической латыни и народных языков, на несколько столетий определившая лингвистическую ситуацию в католическом мире. Этот билингвизм имел ясно выраженный социальный характер, еще более обособляя верхи и низы общества: латынь и народные диалекты, по сути, отражали два во многом несходных стиля мышления. Недаром составлялись германские пояснения-глоссы к латинским сводам права: сознанию простолюдинов оставался далеким самый строй латинского языка. Сопоставление документов, написанных по-латыни и по-немецки, обнаруживает существенные различия в структуре мышления их авторов (135, с. 356 и след.). На латыни было нетрудно выразить абстракции, она хорошо служила для формулировки принципов теологии и политической идеологии, тогда как народная речь Раннего Средневековья была ориентирована на передачу конкретно-образных, наглядных представлений. Язык, пожалуй, ярче, чем какая-либо другая сфера духовной жизни, зафиксировал увеличивавшийся разрыв между культурой крестьян, простонародья и культурой образованных.

В заключение отметим такой парадокс. Простой люд, и прежде всего, крестьянство, угнетенное, бесправное, презираемое и игнорируемое господствующим классом, вместе с тем вопреки как собственным представлениям, так и представлениям всего остального общества в определенном смысле доминировало в духовной жизни Раннего Средневековья. В самом деле: отношение к природе, характеризовавшееся непосредственной включенностью в нее человека, отсутствием дистанции между ним и естественной средой, дистанции, которая будет отчетливо осознана лишь в городе: циклическое восприятие времени, подчиненного природным ритмам; идея полной аналогии вселенной-макрокосма и человека-микрокосма – не были ли эти существенные черты мировосприятия в период Раннего Средневековья в огромной мере обусловлены аграрным характером общества?

Сельская жизнь, с ее неторопливой размеренностью и периодической сменой вечно возвращающихся производственных сезонов, была главным регулятором социального ритма общества. Предельная приверженность традиции, находившая свое законченное выражение в установке на старину и во враждебности или недоверии к любому новшеству, неслыханному и, следовательно, не получившему одобрения, консерватизм всей общественной жизни, начиная от способов ведения хозяйства и форм поселения и кончая навыками мысли, господством стереотипа в художественном творчестве, – не связаны ли эти коренные признаки общественного сознания той эпохи с преобладанием крестьянства в раннефеодальной структуре? Можно ли объяснить устойчивость магического мышления в Европе того времени, если не принимать во внимание крестьянской его природы? Далее мы увидим, как это магическое мышление было до известной степени навязано и церкви.

Я начал с утверждения, что крестьянин почти не находит себе места в раннесредневековой культуре, третирующей его как своего рода «бесконечно малую величину». Но, как выясняется, эта величина на самом деле была не столь уж ничтожна. Фигуры крестьянина действительно нет на переднем плане, и нужны особые «реактивы», чтобы ее выявить. В этом смысле культура Раннего Средневековья напоминает палимпсест, новые письмена которого скрывают первоначальный текст. Прочтение его – задача, к решению которой историческая наука только еще подходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю