355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арон Гуревич » Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства » Текст книги (страница 30)
Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 05:30

Текст книги "Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства"


Автор книги: Арон Гуревич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Это именно послесловие, а не заключение. Автор не готов вывести «формулу» культуры народа в Средние века или наметить главные этапы ее изменений на протяжении тысячелетней эпохи. Все, на что он может отважиться, завершая свои исследования, есть не более как несколько наблюдений и соображений. Материал слишком гетерогенный и фрагментарный, а подступы к культуре «безмолвствующего большинства» средневекового общества в высшей степени ограниченные. Свою задачу автор видел скорее в постановке вопроса и в поиске отдельных аспектов его решения, нежели в построении связной и завершенной картины.

Но на некоторых вопросах необходимо остановиться.

Прежде всего – нечто вроде краткого авторского самоотчета. Мне кажется, что подобный самоотчет в определенном смысле показателен как выражение существенной тенденции современной историографии.

Я начал свою научную «карьеру» в качестве историка социальных отношений Раннего Средневековья. Таковым я, по сути дела, осознаю себя и до сего времени. Но как радикально изменились и мои методы исследования и понимание самого предмета социальной истории! Поначалу я видел в крестьянах Франкского государства, англосаксонской Англии и Скандинавии преимущественно объект эксплуатации и трансакций феодалов, передававших церкви свои владения вместе с населявшими их подданными, а в экономической жизни – обособленную сферу, которую, как мне казалось, вполне можно изучать изолированно от явлений духовной жизни эпохи. Постепенно, под воздействием сложного комплекса причин мне стали все более ясными ограниченность и узость подобного подхода.

От понимания общества как социологической абстракции я переходил к пониманию его как стратифицированной самоорганизации людей, мыслящих и чувствующих индивидов, поступки которых определяются не непосредственно самими внешними обстоятельствами существования, но их восприятием этих обстоятельств. Сфера ментальности, духовной жизни, культура стали представляться мне в качестве неотъемлемого ракурса социальной реальности. Поступки индивидов и социальных групп диктуются их мировидением. Только пройдя через их психику, импульсы, исходящие из сферы социальной и материальной жизни, становятся действенными факторами поведения людей.

Соответственно в книге «Категории средневековой культуры» (68) я хотел подчеркнуть важность реконструкции картины мира средневекового человека. Представления о времени и пространстве, отношение к природе и восприятие истории, понимание права как выражения сути межличных отношений, оценка экономической деятельности, собственности, богатства и бедности рассматривались мною как различные и вместе с тем связанные между собой аспекты средневековой картины мира, которая во многом определяла структуру человеческой личности и налагала свой отпечаток на ее социальное поведение.

Однако такая попытка воссоздать средневековую картину мира влекла за собой определенные издержки. Несмотря на все уточнения и оговорки, эта картина вышла слишком глобальной, она не учитывала в должной мере особенностей мировосприятия необразованных, простолюдинов. Одна из причин подобного пробела заключалась в том, что высказывания носителей средневековой учености принимались за выражение точки зрения человека той эпохи в целом.

Критика отметила также и другой недостаток моих построений: не была до конца, с должной полнотой обнаружена религиозная природа средневековой картины мира. Автору еще не было вполне ясно, в какой мере религиозность необразованных отличалась от официальной религии церкви.

Эти просчеты, определявшиеся не в последнюю очередь кругом использованных исторических памятников, я старался исправить в книге «Проблемы средневековой народной культуры» (67). В этой книге в центре внимания находилось мировидение простолюдинов, прежде всего крестьян. Поэтому был изучен иной комплекс источников, а именно тех, которые, будучи созданы духовенством и монашеством, адресованы пастве и по принципу «обратной связи» в какой-то степени отразили их взгляды на социальный и природный мир. В этой работе, как мне кажется, удалось несколько ближе подойти к религиозности простолюдинов и выявить определенные ее особенности. Перед нами вырисовываются контуры «приходского католицизма», с собственными акцентами, взглядами и практикой, «народного христианства», подчас далеко отходящего от официальной доктрины.

Конкретизацией и развитием этих наблюдений явилась и следующая книга – «Культура и общество средневековой Европы глазами современников: exempla XIII века».

Разумеется, в ходе исследования возникла новая трудность, связанная с неопределенностью и расплывчатостью самого понятия «народная культура». Оно интерпретировалось как культура необразованных, неграмотных людей, не имевших доступа к письменности и потому не оставивших собственных прямых высказываний. Мы узнаем об их взглядах и жизненных установках лишь при посредничестве ученых авторов, и поэтому народная культура и религиозность выступают в источниках существенно деформированными и фрагментарными.

Но, может быть, этот недостаток имеющейся информации следовало бы интерпретировать несколько иначе – не только как недостаток, но и как важное само по себе свидетельство? Не были ли те черты средневековой культуры, которые кажутся достоянием «простецов», «неграмотных», «идиотов», в той или иной мере общим достоянием? Не выражали ли они какие-то особенности мировосприятия и религиозности даже и ученых людей?

Исследование народной культуры подводит историка к проблеме взаимодействия уровней культуры эпохи. Иными словами, едва ли правильно довольствоваться постановкой проблемы противостояния ученой и народной (или фольклорной) культур. Видимо, в сознании любого человека того времени можно было бы обнаружить разные пласты. «Простец» не только неграмотный крестьянин или ремесленник, – «простец» таился и в средневековом интеллектуале, сколь ни подавлен был этот «низовой» пласт его сознания грузом учености.

Эта многоплановость сознания, наличие в нем разных уровней представляется важной научной проблемой. Нелегко «докопаться» до потаенных пластов сознания, о которых средневековые авторы прямо и намеренно не высказывались и, видимо, не могли высказаться. Приходится изыскивать методы, при помощи которых удалось бы приблизиться к низшим, иррациональным уровням, к коллективному «подсознанию».

Один из таких подходов состоит, на мой взгляд, в выявлении образа пространства-времени, имплицитно заложенного в том или ином памятнике письменности. В книге, послесловие к которой я сейчас пишу, такого рода поиск был предпринят на материале исландских саг о конунгах, «Песни о Нибелунгах», латинских «примеров» и рассказов о странствиях души по миру иному. Разумеется, каждому из этих жанров средневековой словесности был присущ свой особый «хронотоп», но нечто общее, кажется, все же обнаруживается. Как и следовало ожидать, латентный «пространственно-временной континуум», который определял отбор и истолкование материала повествования в изученных нами произведениях, коренился в мифологических установках сознания авторов и аудитории.

Те глубины, в которые удается проникнуть исследователю саг, эпоса, назидательных латинских повествований, – это мифологические глубины. Миф не принадлежал исключительно архаической стадии человеческой истории, он остается содержанием человеческого сознания и в позднейшие времена, и Средневековье в этом смысле дает весьма поучительные образцы.

Речь, следовательно, идет не о каких-то осколках фольклора, «застрявших» в средневековой ученой литературе, а о мифе как формообразующей и смыслообразующей основе миросозерцания человека той эпохи. При этом важно констатировать, что миф не просто воспроизводился, но – и это, пожалуй, с особенной силой выявилось при анализе «примеров» – вновь и заново творился; он был не только полученным от седой старины культурным наследием, но и живым соучастником нового культурного творчества.

Вообще, распространенное еще и до сих пор понимание Средневековья как эпохи эпигонов и комментаторов грешит большой односторонностью и упрощением. Вспомним хотя бы в высшей степени свободное использование Бертольдом Регенсбургским евангельских притч. Как мы видели, он перерабатывает притчу о «талантах», наполняя ее совершенно новым содержанием, отвечающим потребностям его времени. Я не думаю, что впал при анализе этой его проповеди в неоправданный социологизм, когда истолковал ее как выражение установок укреплявшегося бюргерства, к которому Бертольд в первую очередь обращал свою проповедь. Бертольд дышал воздухом средневекового немецкого города и не мог не говорить с паствой на доступном ей языке образов и понятий.

Но разве не подобное же обращение с раннехристианским наследием обнаружилось и при внимательном чтении поэмы Вернера Садовника? Здесь выявляется не «отражение» настроений немецких крестьян XIII в., как полагал ряд исследователей, а перевернутая, вывернутая наизнанку евангельская притча о блудном сыне, и причина возникновения подобной «антипритчи» заключалась, видимо, в тенденции представителей низшего сословия перейти в ряды высшего и стремления высших воспрепятствовать подобной вертикальной динамике.

Идейный фонд, из которого черпали средневековые авторы, оставался традиционным – Библия, Евангелие, патристика, – но его использование и истолкование диктовались жизнью, и в своих толкованиях они проявляли максимум свободы и изобретательности. Существенным оказывается не источник цитаты, вообще не авторитет сам по себе, – существенно применение старого текста к изменившимся обстоятельствам и, главное, привнесение в него нового смысла, толкование, которое, вполне вероятно, как правило, было неосознанным. Жизнь неприметно вливалась в древние максимы, изменяя их.

Изученные нами памятники средневековой словесности – продукт ученой культуры. Но в них ощущаются та почва, на которой они произросли, та среда, к которой они были обращены, и тот круг понятий и представлений, который был присущ этой аудитории. Ближе подойти к ментальности этого «безмолвствующего большинства» средневекового общества мы, очевидно, не в состоянии. Ведь даже в тех случаях, когда кажется, что звучит голос простолюдина (например, в протоколах инквизиции, изученных Э. Леруа Ладюри или К. Гинцбургом, и в судебных делах о ведовстве), налицо – «опосредующее звено» в виде записей судейских чиновников, с их репрессивными целями и негативным образом народной культуры, понимаемой ими как собрание суеверий и дьявольских внушений. Отсюда – неизбежная деформация образа этой культуры в оставленных ими свидетельствах. Итак, историк социальных отношений, если он приходит к заключению t» необходимости понимать общество как сверхсложную систему, в которой объективное сплавлено воедино с субъективным и, как правило, только через него может проявляться, одним из определяющих признаков которой является поведение ее членов, – такой историк волей-неволей вынужден быть вместе с тем и историком ментальностей и картин мира, заложенных в сознании людей, составляющих это общество. Оставаясь социальным историком, он не вправе абстрагироваться от духовной жизни, притом не на уровне одних лишь высших достижений культуры, но – и прежде всего – на уровне ее повседневных, бытовых проявлений.

Само понятие социальной истории не может не быть расширено и переработано за счет органического включения в него всего многосложного и многослойного комплекса умственных установок и социально-психологических механизмов, которыми руководствовались люди, сплошь и рядом (подчеркну это лишний раз) не осознавая того, в своей социальной практике. По моему глубочайшему убеждению, такого рода расширение и углубление понятия социальной истории насущно настоятельно, если историки не намерены оставаться в плену социологических и политэкономических абстракций и не страшатся видеть в истории то, чем она в действительности является, – историю Человека в Обществе и Общества, состоящего из живых Людей.

Повторю в заключение: я не решился бы при современном состоянии исторических знаний развернуть связную картину средневековой народной культуры и ее развития. Цели, которые я преследовал на протяжении всей этой работы, были преимущественно методическими. Я хотел показать важность поставленной проблемы и нащупать некоторые пути подобного исследования, не уклоняясь от трудностей, подстерегающих здесь на каждом шагу.

ПРИЛОЖЕНИЯ

ПРИМЕЧАНИЯ

1«Rusticitati autem meae veniam date; necesse est, quia rusticatio, ut quidam ait, ab altissimo creata est» (101, p. 414).

2 «Quia non est amplius nisi liber et servus» (II, I, № 58).

3 Храбан Мавр обрушивался на «тех, кто при затмении луны исходят воплями». Как отмечено в «Indiculus superstitionum», язычники восклицают: «Луна, победи!» (35, II, 1, с. 222 и след.).

4 Ср.: Poeta Saxo. De gestis Caroli magni (49, I, p. 268): о «народных песнях», воспевающих франкских королей.

5 Впрочем, Снорри отмечает, что верховный бог Один правил в те времена, когда происходили римские завоевания. Как видим, он не вовсе чужд ученой традиции.

6 Согласно учению греческого философа Эвгемера (IV–III вв. до н. э.), боги – это могущественные люди, герои древности, впоследствии обожествленные народом.

7 У скандинавов языческой эпохи (как и у многих народов мира) существовал обычай, согласно которому слабых или больных новорожденных или девочек, польза от которых была меньшей, чем от мальчиков, выносили в пустынную местность и оставляли на гибель. Этот обычай в Исландии не был сразу отменен даже после введения христианства.

8 В отдельных исландских источниках происхождение королевского рода связывается наряду с Одином и асами с библейскими патриархами, начиная с Ноя, и с троянскими царями. Так поступает и сам Снорри в «Младшей Эдде»: обиталище асов, Асгард, – это древняя Троя, а из нее вышел род Одина. Здесь проявляется потребность скандинавов «приобщиться» к всемирной истории. Подобным образом и англосаксонские короли, возводя свой род к Водану (Одину), вместе с тем стремились примирить языческую генеалогию с христианской традицией. Английский хронист пытался связать Водана с библейскими персонажами, – он оказывается потомком Ноя и в конечном счете – Адама. Но от такой попытки «привязать» языческую генеалогию конунгов к христианскому мифу Снорри воздерживается.

9 В начале XII в. видение десятилетнего итальянского мальчика Альберика было записано монахом из Монтекассино. Вскоре после этого Альберик вступил в монастырь и выучился грамоте. Прочитав запись собственного видения, он обвинил автора в подделке и потребовал, чтобы некоторые разделы этого текста были изъяты или помечены как неподлинные (57, с. 191; 208, с. 51).

10 Glebo-arator, значится в глоссе к этому месту в рукописи «А». В вводной части повествования тот же автор характеризует Готтшаль-ка: «…муж простой и праведный, бедный духом и вещами земными, возделыватель пустоши, но не пустынник, а пахарь» («vir simplex et rectus, pauper spiritu et rebus, heremi cultor – non heremita, sed agricola») (23, A„ 1,1).

11 Впрочем, место его рождения остается под вопросом. Жизнь Бертольда известна нам помимо вышеприведенных легендарных сообщений очень слабо, о его личности можно судить почти исключительно на основании его проповедей (232, с. Ни след.).

12 Специфические ценности рыцарства, в том числе куртуазность и манеры, Бертольд не ставит высоко. Рассуждая о добродетелях (tugent), он противопоставляет подлинные добродетели, одобряемые богом и ангелами, ложным добродетелям, которые вызывают восторг иных людей. Они считают tugent достоинство, с каким выполняют посольские функции, или умение подать кубок и изящные жесты. Видя подобное, эти люди восклицают: «О, сколь воспитан юноша!» Но богу такие «добродетели» смешны и не по душе. Ведь и собаку можно выучить стоять на задних лапах (8, № 7).

13 Ахитофел и Хусий – предатели, замышлявшие погубить царя Давида («2-я кн. Царств», 15, 16, 17).

14 Ровоам – сын царя Соломона; описываемый конфликт см. в «3-й кн. Царств» (12:3—16).

15 В случаях, когда Бертольд хочет охватить всю пестроту слушателей, он прибегает к контрастным сопоставлениям: мужчины и женщины, молодые и старые, господа и слуги, монахи и миряне, богатые и бедные, духовные лица и светские люди, благородные и неблагородные, ученые и неученые (8, № 2, 5,20, 33).

16 Восставших на Моисея Авирона и Дафана поглотила расступившаяся под их ногами земля («Числа», 16:1—36).

17 Ср. латинскую версию проповеди «О семи планетах»: здесь ростовщик назван иудеем, он занят исключительно тем, что продает 'время и тем самым грабит весь свет, ибо время есть общее благо (см.: 212, с. 13).

18 А. Шенбахом в свое время был собран в проповедях Бертольда значительный материал относительно народных верований и суеверий (212).

19 Эта проповедь имеет такое продолжение: «Брат Бертольд, мне передавали, что многие священники рассказывают об услышанном на исповеди своим женам». «Я не верю этому, – возражает проповедник. – Но коль вы боитесь исповедаться и стыдитесь приходского священника в сельской местности, ступайте в город, где есть духовенство и монахи, проповедники и меньшие братья» (8, № 22).

20Ж.-Ш. Пайен, отметив, что дьявол был «удобным помощником проповедника и исповедника», вместе с тем высказал утверждение, будто XIII век забыл о вере в дьявола: он сохраняет активную роль антагониста милосердию бога в «примерах», в остальном же как бы не существует (193, с. 401–425). Это утверждение весьма сомнительно, и, в частности, проповеди Бертольда никак его не подтверждают. Кстати, и Пайен это признает, в более поздний период дьявол и вообще нечистая сила оказываются в высшей степени активными и вездесущими.

21 Первое затмение приходится на 5 августа 1263 г.; следовательно, проповедь читалась в 1264 г. Другое упоминаемое затмение приходится, по-видимому, на май 1250 г.

22 Давая толкование шестой заповеди («не прелюбодействуй»), Бертольд обращается к молодым людям с советом вступать в брак. В ответ он слышит: «Брат Бертольд, я еще молодой парень, но охотно бы женился, да она за меня не идет». Бертольд: «Возьми жену, не хочешь этой, возьми другую, не хочешь коротенькой, возьми длинную, не любо брать длинную, женись на коротенькой: не желаешь беленькой. возьми черненькую; если же не нравится черненькая, возьми белую; коль не хочешь маленькой, возьми большую, не хочешь большой, женись на маленькой». Собеседник прерывает этот затянувшийся перечень: «Брат Бертольд, я беден и ничего не имею». Но у Бертольда на все готов ответ: «Намного лучше, если ты бедным попадешь в царство небесное, нежели богатым – в ад». А тем, кто развратничает, он заявляет: «Возьми ее (особу, с которой он грешит) за одну руку, а дьявола за другую, и все трое ступайте в ад». Относительно десятой заповеди («не пожелай жены ближнего своего») собеседник высказывается так: «О брат Бертольд, сколько же народу погибло! Почти никого не остается» (8, № 19).

23 Данте, «Чистилище», XXIII, 32–33: «Кто ищет «ото» на лице людском,

Здесь букву М прочел бы без усилий»,

24См.: 73, с. 130. В развернутом виде эти суждения выражены во 2-м томе «Истории всемирной литературы»: «Суровая повесть, написанная грубым, но выразительным народным стихом, производит достоверное, жизненное впечатление. В ней – ненависть поэта к рыцарству, вера в силы крестьян, которым еще предстоит смертельная схватка с вековыми поработителями» (71, с. 577). Другой автор пишет: «Нигде, до периода крестьянской войны, в Германии растущее самосознание немецкого народа не выразило себя так сильно, а жгучая ненависть крестьян к рыцарству не предстала так откровенно» (1, с. 95). Следуя в русле подобных оценок филологов, историки-медиевисты утверждают, что поэма «крестьянского поэта» «прямо и непосредственно выражает взгляды и чаяния простого народа и даже – точнее крестьянства»; в «Крестьянине Гельмбрехте» выразился «рост крестьянского индивидуального сознания (70, с. 18, 286, 291; 72, с. 600).

25 В статье о снах Гельмбрехта-отца Ж. Ле Гофф утверждает, что возможные связи и ассоциации между содержанием поэмы и социально– политической обстановкой в Южной Германии XIII в„ которые все вновь пытаются установить те или иные исследователи, суть не более как «эпифеномены», не затрагивающие внутреннего смысла поэмы. При этом он отмечает идейную близость сочинения Вернера Садовника с проповедями Бертольда Регенсбургского, ибо и поэма, подобно учению францисканского монаха, дает урок «социального консерватизма». Структура ее – оппозиция Гельмбрехта-отца, образцового крестьянина-труженика, главы, семейства, и Гельмбрехта-сына, мятежника, желающего проникнуть в господскую среду. Юный Гельмбрехт соединяет в себе карикатуру на крестьянина с карикатурой на рыцаря. Но, возможно, предполагает Ле Гофф, в поэме Вернера существует и другой, замаскированный смысл. Отец и сын наделены одним и тем же именем. Может быть, юный Гельмбрехт объединяет два лица, как на портретах Пикассо, – крестьянина идеализированного и крестьянина дьяволизированного. Не скрывается ли за призывом к повиновению и соблюдению сословно– классовых границ призыв к мятежу? Сны отца, по мысли Ле Гоффа, – это специфическая форма самораскрытия его сознания, «выраженная в снах автобиография» (156, с. 327–330), Хотя Ле Гофф подчеркивает, что от гипотез требуется, чтобы они не навязывались художественному тексту, а вытекали из его содержания, данная гипотеза, как мне кажется, не вполне отвечает этому требованию. Поэма Вернера Садовника не дает оснований полагать, что старший из Гельмбрехтов таил в глубинах своей души, или своего подсознания, то, что явно проявляется в речах и поступках его мятежного сына.

26 О конфликтах поколений в Средние века см.: 190.

27 В Средние века «католическая церковь создавала свою иерархию из лучших умов народа, не обращая внимания на сословие, происхождение и состояние…» (78, с. 150).

28 Формулы благословения воды (21, 1, с. 138–192), поначалу относительно простые, к концу Средневековья разрастаются во все более детальные и многословные заклинания. Об использовании святой воды в магических целях сообщают многие источники. Например, в одной местности в Италии, как передает Гервазий Тильбюрийский, все дети, получившие крещение в баптистерии церкви святого Квинтина, доживали до сорокалетнего возраста. Опасаясь нечестивых злоупотреблений святой водой, Кельнский синод (1281 г.) предписал запирать баптистерии (21, 1, с. 53–54). Как повествуют жития, хлеб, получивший благословение святого, приобретал силу изгонять бесов и исцелять болезни. Ту же самую роль играло и освящение хлеба в формулах. Христа молят сделать так, чтобы освященный хлеб благоприятствовал спасению вкушающих его людей и животных, «дабы они были здоровы во рту, во чреве, в сердце, в глазах, в ушах, в ноздрях, в руках, ногах и во всех членах своего тела, так чтобы дьявол не смог одолеть их, когда они смеются, глядят, слышат, ходят, спят, встают, вкушают пищу или питье…» (21, 1, с. 270). Церковные обряды благословения вина явились заменой соответствующих языческих ритуалов у германцев (21, 1, с. 287–289, 302).

29 О символике, связанной с оружием и с отношениями вассалитета, см.: 153, с. 349–420.

30 Одна из главнейших функций святых – исцеление болезней. Трудно удержаться от упоминания не лишенного комизма эпизода из жития святой Фиды. За помощью к ней обратился больной грыжей мошонки. Она отвечала, что знает средства от многих заболеваний, но против такого несчастья, с которым ей до сего времени не приходилось встречаться, она может посоветовать только одно: пусть он ляжет на наковальню и попросит кузнеца ударить по болячке молотом. Однако, когда кузнец занес над его пахом молот, больной убежал (21, II, с, 448–449).

31 Ссылка на папу Евгения (ум. 657 г.) ложная (см, 21, II, с. 321 и след.).

32 Не может вызывать сомнения и то обстоятельство, что эта тема заняла столь видное место в проблематике исторического исследования также и в свете исторического опыта XX в. По признанию западногерманских авторов, уничтожение нацистами евреев, равно как и развитие феминистского движения на Западе, сделали тему «охоты на ведьм» актуальной (см.: 241, с. 181). Понятие «контркультура», применяемое отдельными историками к поведению и умонастроениям лиц, обвинявшихся в колдовстве, опять-таки заимствовано из современной социально-культурной ситуации (136, с. 23).

Не нужно, однако, упускать из виду глубокое своеобразие социально-психологических феноменов XVI–XVII вв. Сама же по себе зависимость проблематики и интересов историков от забот и запросов современности не может вызывать сомнений.

33 Исследователь этого печального произведения показал единство и неизменность воззрений Бодена во всех его сочинениях (180, с. 371–389),

34 Впрочем, и исследования единичных процессов могут быть высоко поучительными. Образцом может служить монография западногерманского историка-юриста М. Кунце о деле люмпена Паппенхаймера, завершившемся в 1600 г. в Мюнхене чудовищной казнью его и членов его семьи (150).

35 Указанное различие между ученым и народным пониманиями ведовства, которые сталкивались в ходе судебного разбирательства, было установлено американским историком Р. Кикхефером при изучении материалов ранних ведовских процессов – до 1500 г. (143). Ныне оно находит подтверждение в исследованиях ведовских процессов «классического периода» (149, с. 68).

36 К сходным заключениям на эстонском материале XVII и XVIII вв. пришел Ю. Кахк. Специфика Эстонии в том, в частности, что здесь гонения на колдунов и ведьм явились средством христианизации языческого сельского населения, которое воспринимало христианство в качестве новой и чуждой формы магии (140, с. 522–535).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю