Текст книги "Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства"
Автор книги: Арон Гуревич
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
Поскольку мы встретились с бесом, проповедующим христианские истины, то другие черти, которые наставляют на путь истины нечестивых монахов, уже не покажутся столь экзотичными. Один бес схватил ночью за ворот ленивого монаха, который предпочитал нежиться в постели, чем идти к заутрене, и на глазах всей братии так сильно стукнул его головой о пол церкви, куда приволок его, что чуть не проломил ему череп. «Вы говорите, – обратился он к оторопевшим монахам, – будто дьявол не творит добра, а вот приволок же я вашего монаха на молитву!» (52, № 124).
Метафизическое зло на уровне народной религиозности утрачивает свою абсолютность, приобретая какую-то двойственность и двусмысленность. Хотя нечистая сила не в состоянии примириться с Творцом, были и такие бесы, которые готовы на все, лишь бы заслужить царство небесное. Один монах спросил черта, завладевшего одержимым, что бы он согласился претерпеть ради спасения на Страшном суде. «Если б весь мир горел, с востока до запада и с севера до юга, я предпочел бы выносить такую муку вплоть до Судного дня, лишь бы вернуть себе то, что утратил. И если бы огненная колонна, вся утыканная острейшими шипами, высилась от земли до небес, я бы семь раз в день поднимался и спускался по ней, только бы дарована была мне возможность спастись в Судный день» (36, № 149). Непреодолимым препятствием к примирению бесов с богом служит неуемная гордыня – самый страшный из смертных грехов. К исповеднику пришел юноша и, преклонив колени, поведал ему о стольких неслыханных своих злодеяниях, убийствах, кражах, богохульствах, раздорах, которые он сеял, что священник в ужасе сказал: «Если бы тебе было тысячу лет, и то было бы чудом, коль ты содеял бы столько страшных грехов». Тот в ответ: «Мне больше, чем тысяча лет». – «Кто же ты?» – «Я – демон, один из тех, кто пали вместе с Люцифером. Я исповедался пока лишь в немногих грехах, а если желаешь послушать об остальных, а они без числа, изволь, я готов». Зная, что грех дьявола неискупим, священник спросил его: «Что общего у тебя с исповедью?» Бес признался: движимый надеждой на прощение и вечную жизнь, он захотел исповедаться. Священник назначил ему покаяние: трижды в день бросаться на землю со словами: «Господи Боже, Творец мой, каюсь я, прости меня!» Дьявол отверг это предложение, оно не под силу его гордыне (10, III, 26).
Еще один демон, услыхав монашеское пение о херувимах и серафимах, вскричал устами одержимого: «Вы не знаете, сколь они возвышенны, а я знаю, ибо до падения был из их сообщества. Не имея плоти, в которой я мог бы принести покаяние, не могу туда вновь возвыситься, но, конечно, если бы было во мне плоти хотя бы на человеческий большой палец, я бы произвел на ней такое покаяние, что поднялся бы в ангельские высоты» (6, № 189).
В «примерах» время от времени повествуется о бесах, испытывающих угрызения совести.
Неслыханно, чтобы бесы служили мессу, ибо считалось, что священная литургия для них непереносима. И тем не менее в одном «примере» проповедь, напомнившая демонам об их былом единении с Богом (до падения Люцифера), повергает их в расстройство и стыд, и они бегут прочь, позабыв о намерении напакостить монахам. В четко очерченные богословием рамки проникает двойственность. Подобных сцен в других средневековых памятниках, помимо «примеров», не встретить.
Наконец, здесь нужно вспомнить о «добрых злых духах», которые тоже упоминаются в «примерах» и только в них. Один из таких демонов верно служил ничего не подозревавшему рыцарю в качестве его оруженосца, спас от смерти его жену, достав в Африке львиный жир, и при расставании (ибо рыцарь прогнал его, узнав, кто он на самом деле) отдал заработанные им деньги на покупку колокола для приходской церкви. Поистине признание этого беса, что «для него большое утешение быть с сыновьями человеческими», как и заверение его, что он не имел намерений посягать на душу рыцаря, которому служил (10, V, 36), ставит в тупик, если придерживаться взгляда на нечистую силу, утвердившегося в ученой литературе Средневековья. Но в «примерах» бесы явно несут на себе следы фольклорного происхождения.
Специфический «хронотоп» «примеров» деформирует привычную дихотомию добра и зла, черного и белого, святого и дьявольского, придавая всему амбивалентность и зыбкость. Мир «примеров» сказочен и чудесен. Но жанр их далек от сказки. Сопоставление несопоставимого происходит в «примерах» не где-то в тридевятом царстве, а здесь же, рядом, в том самом городе, где пишет или проповедует автор «примера», в соседней деревне, во всем известном аббатстве. Это чудесное событие имело место не в давно минувшие времена, куда обычно фантазия относила легендарные явления, а совсем недавно – в прошлом году, несколько лет тому назад, – во всяком случае, точно известно, когда оно произошло. Нередко живы свидетели, а то и участники этого события и можно видеть предметы, которые были вовлечены в описываемую коллизию, хранят на себе ее отпечаток.
Поведав о чудесной встрече аббата с чертом, Цезарий Гейстербахский заключает: «Коль ты не веришь моим словам, то спроси их самих (аббата и его спутников), они, кажется, еще живы, люди они набожные и ничего тебе не скажут, помимо истинной правды» (10, V, 29). Во время крестового похода против альбигойцев один из католических священников попал в руки еретиков, и те вырезали у него язык. После того как его доставили в Клюни, он молитвенно призвал Богоматерь, и она своею рукой вставила ему новый язык, раз он потерял свой из-за веры в ее Сына, и исцеленный тотчас же запел "Ave Maria". Все сие достоверно известно от ксантенского Иоганна Схоластика, который видел и самого священника и его язык и слышал от него эту историю (10, VII, 22).
Вещественные доказательства правдивости чудесного происшествия могут быть самыми разными. Некую пара литичную девицу посещали удивительные видения. Однажды ее дух был восхищен из телесной оболочки и введен в Небесный Иерусалим, где она видела много замечательного. Она присутствовала на церковной службе, причем у алтаря служил сам Христос, и после реанимации у нее нашли обломок этой свечи, которая впоследствии творила чудеса (10, Vll:20).
Итак, чудесные истории, о которых повествуют «примеры», засвидетельствованы очевидцами и участниками их, это правда, а не вымысел! Такова идея, пронизывающая «примеры».
Подобные указания особенно характерны для авторов немецких сборников «примеров» цистерцианца Цезария Гейстербахского и доминиканца Рудольфа Шлеттштадтского. Скрупулезность, с какой последний фиксирует даты описываемых событий, происшедших на памяти живущих, и имена реальных лиц – участников или свидетелей (многие из этих людей известны и из других источников, в частности городских хроник и деловых документов) порождают своего рода «эффект присутствия» и усиливают иллюзию их достоверности. Время «примера» здесь – историческое время, последние годы XIII и первые годы XIV века, а не некая условная фикция, так же как и пространство, в котором происходит действие, – вполне реальная территория Верхнего Рейна и Франконии. В «Достопамятных историях» Рудольфа Шлеттштадтского «пример» максимально сближается с хроникой, сохраняя, однако, все свои отличительные особенности.
Перед нами не «хронотоп» волшебной сказки, а пространство-время реального мира, и именно в земном времени и пространстве совершаются подобные сказочные и вместе с тем доподлинные вещи! Это в высшей степени важно. В самом деле, когда чудеса происходят в сказке, то любому, от ребенка до умудренного старца, понятно, что в ее волшебном мире возможно такое, чего тут и ныне не произойдет; слушатели знают: «сказка – ложь». Но в «примере» сказочное, сохраняя свою небывалость, вместе с тем перестает быть сказочным, то есть фантастичным, ведь все, о чем повествуют «примеры», – чистая правда, и это положение сохраняет свою силу и для слушателей и для самого автора. Он не только заверяет аудиторию, что поведанное им – истинно, он и действительно верит в его истинность. «Господь свидетель, что я не сочинил ни одной главы в сем «Диалоге», – заверяет Цезарий Гейстербахский в Прологе к «Диалогу о чудесах». – Если же что-либо случайно произошло не так, как я записал, то винить надлежит тех, кто мне это сообщил» (10, Prologus).
Современные ученые индексируют мотивы, встречающиеся в «примерах», точно так же как составляются указатели сказочных мотивов. Однако поиски аналогий между сказкой и «примерами» могут иметь лишь очень ограниченное значение. Даже когда сказочные мотивы перекочевали в те или иные «примеры», не следует упускать из виду, что при таком «переселении» они не только подверглись «христианизации», были, так сказать, «приручены» церковным автором, – они совершенно изменили свою функцию. Похищение зверем ребенка и возвращение его матери – распространенный сказочный мотив. Но как он интерпретируется в «примере»? Волк утащил у благочестивой матроны трехлетнюю дочь. Мать пошла в часовню и отняла у статуи Богоматери Сына со словами: «Госпожа, Вы не получите назад Вашего Ребенка, если не возвратите в сохранности мне моего». Святая Дева, якобы устрашенная, велела волку отдать девочку, и ее нашли со следами зубов зверя, – сие есть доказательство чуда. Мать после этого поспешила возвратить Младенца. Автор «примера» знает о случившемся от аббата Германа, который сам видел девочку и слышал рассказ ее матери. Это сказочное происшествие имело место в определенном населенном пункте и в определенное время, в нем участвовали реальные, знакомые лица, – короче говоря, это событие актуальной жизни. Интерес, который оно представляет для Цезария Гейстербахского, заключается прежде всего в милосердии Богоматери, и в ряд соответствующих «примеров» он его и поместил (10, VII, 45).
При известной внешней близости к сказке «пример» радикально противоположен ей и структурно и по своему смыслу не имеет с ней ничего общего. Он подчиняется имманентно присущим ему специфическим закономерностям. «Хронотоп» «примера» уникален и не имеет параллелей в других жанрах средневековой литературы.
«Примеры» сравнивают не только со сказкой. Хорошо известно, что «примеры» послужили одним из источников новоевропейской новеллы, и ряд специалистов продемонстрировал, как авторы новеллы, используя сюжеты «примеров», преодолевали их эстетику и отбрасывали заложенную в них идеологию, строя новую литературу. Исследователи даже называют ренессансную новеллу "Antiexern plum" (189).
Обычный способ сопоставления exempla с новеллой Возрождения концентрирует внимание на выяснении того нового, что дала последняя, тех художественных завоеваний, которые отличают ее от назидательного и обращенного на трансцендентное церковного «примера». Светский характер ренессансной новеллы; интерес ее к человеку в его земных, мирских проявлениях; перемещение центра тяжести с назидательности на повествовательность и соответственно с типического на индивидуальное и неповторимое; отказ от присущей церковной дидактической литературе категоричности и однозначности суждений и релятивирование абсолютных норм в связи с усложнением картины действительности; обмирщение образа земной реальности, в которой центральное место приобретает уже не божественное провидение, но человеческая воля, а потому и оттеснение высшей необходимости свободой; амплификация повествования, открывающая доступ в сферу художественного анализа всего многообразия жизненных отношений; переход к художественному реализму, – так, в главных чертах, намечается контраст между средневековым «примером» и ренессансной новеллой.
Точкой наблюдения при сопоставлении неизменно остается новелла Возрождения, и, исходя из ее характеристики, ученые скорее устанавливают то, чем «пример» не являлся, нежели его сущность. «Примеры» обычно остаются не столько предметом самостоятельного интереса, сколько контрастным фоном, служащим для демонстрации достижений ренессансной новеллы и тех перспектив, которые она открыла для развития литературы Нового времени. Посылка, которая явно или имплицитно лежит в основе такого подхода, – это идея прогресса литературы, ее обогащения и движения вперед, к торжеству реализма XIX в. Вопрос о правомерности применения этой идеи к истории литературы ставится нечасто.
Но ведь научной мыслью давно уже сформулирован и альтернативный подход к истории культуры: каждый ее этап надлежит рассматривать не в его относительной ценности по сравнению с предшествующим или последующим этапом, а в своей внутренней системности. В таком случае внимание сосредоточивалось бы на неповторимой специфике данной культуры и литературы и на установлении того, каким умственным, духовным потребностям человека данной эпохи она отвечала и как выразились в ней его коренные установки, его картина мира. Что же касается прогресса культуры, то позволительно напомнить, что всякий прогресс почти неизбежно сопровождается и потерями, и, хотя первоначально творцы нового без сожаления и уважения расстаются с минувшим, впоследствии нередко наступает и другая стадия, когда в этом старом обнаруживают такие ценности, на которые ранее не обращали внимания. В частности, мифологическая стадия, казалось бы давно преодоленная развитием культуры и литературы, сделалась необычайно притягательной и интересной для современности. Сопоставление средневекового «примера» с ренессансной новеллой также было бы целесообразно проводить, по возможности отвлекаясь от сравнительных оценок.
Ренессансный «хронотоп» радикально отличается от «хронотопа» «примеров». До сих пор наш анализ последних сосредоточивался преимущественно на конфликте двух миров – земного, профанного, с метафизическим – в плане совмещения их, слияния на момент в одном пространстве. Но эта встреча двух миров была вместе с тем и встречей времени земной жизни человека с вечностью. Вечность вторгается в ход времени и – опять– таки на момент – преобразует или уничтожает его. Пространственно-временное единство «примера» заключается в том, что в некоторый краткий момент, далекий, легендарный, или, наоборот, предельно приближенный к времени проповеди, в неком пространстве, опять-таки либо неопределенном и условном, либо вполне конкретном и всем хорошо знакомом, происходит необыкновенное, чудесное событие. Вторжение сил мира иного, добрых или злых, в мир людей нарушает ход человеческого времени и вырывает их из рутины повседневности. Создается небывалая, экстремальная ситуация, подчас роковым образом Бездействующая на героя «примера», меняющая весь ход и содержание его жизни либо вообще ее завершающая.
В этом на миг образовавшемся специфическом «хронотопе» происходит коренное преобразование мира людей: действие, совершающееся в реальном человеческом пространстве, вместе с тем соотнесено с адом, раем, чистилищем; человек, который молится в церкви и покоится в своей постели, одновременно оказывается перед лицом Творца или влекомым по адским местам; к нему является божество или нечистая сила. Человек, поутру спешащий на рынок или вечером пирующий с собутыльниками, внезапно попадает туда, где царит вечность… Это столкновение двух миров, пересечение разных систем отсчета времени и несовместимых пространств порождает ситуацию, в которой действие происходит и «здесь» и «там» и, следовательно, ни «здесь» и ни «там», а на каком-то совершенно ином пространственно-временном уровне.
Специфический «хронотоп» средневекового «примера», распадающийся при переходе сюжета в ренессансную новеллу, представляя собой особенность данного жанра среднелатинской словесности, вместе с тем выявляет, полнее и ярче, чем какие-либо ее формы, глубокое своеобразие сознания, которое породило подобное видение мира. Именно в самораскрытии, «саморазоблачении» культуры Средневековья, совершающемся в «примерах», заключена их высокая познавательная ценность для историка культуры. «Примеры» представляют собой своего рода «атомарные», мельчайшие единицы сознания, еще не организовавшего свой материал в культурные творения. Это не культура в ее законченных созданиях, а, скорее, «кирпичики», из которых она строилась. Впоследствии «примеры» будут частично использованы «большой» литературой. Но, собственно, использовались они и средневековыми авторами, и наряду с проповедью, в которую о н и включались, мы найдем их у таких авторов, как Гиральд Камбрийский или Гервазий Тильбюрийский, не говоря уже о «Золотой легенде»; вошли они и в фаблио и в драматургию того времени. Мотивы, разрабатываемые в «примерах», активно включались и в искусство; достаточно вспомнить книжную миниатюру или мелкую скульптуру на капителях церквей и соборов. Эти зародыши разных форм культуры, «атомы» сознания постоянно присутствовали в памяти культуры и обнаруживаются в разных ее проявлениях, подвергаясь всякого рода преобразованиям. Указанное выше их своеобразие было безвозвратно утрачено при переходе к светской новелле конца XIII и XIV вв., которая от небес повернулась лицом к повседневной жизни.
Но сопоставление «примеров» с ренессансной новеллой вообще не вполне правомерно, поскольку в exempla, строго говоря, мы имеем дело не с «литературой». Литература свободно использует вымысел, не связана жестко требованиями достоверности и соответствия фактам реальной жизни, между тем как «пример», сколько бы он ни преображал действительность самым фантастическим образом, исходил из презумпции истинности: проповедник излагает «правду», какой он ее видит, и его аудитория воспринимает «примеры» в качестве повествований о подлинных событиях. Нам эти повествования в своем большинстве едва ли покажутся правдивыми, и не случайно упомянутое выше сравнение «примеров» с волшебной сказкой. Однако не нужно упускать из виду, что для средневековых людей самые фантастические персонажи и ситуации, которые встречаются в «примерах», вполне вмещались в их «субъективную реальность», являясь ее неотъемлемой составной частью. Эта «субъективность» была всеобщим достоянием и, следовательно, объективным фактором их духовной жизни.
Древняя и новая литературные традиции, фольклор, впрочем, подвергшийся обработке в монашеской среде, знание жизни на всех ее уровнях вплоть до самых низменных – все служило материалом для «примеров», преобразуясь в недрах этого жанра в соответствии с его поэтикой в своеобычную и в высшей степени неповторимую систему. Ренессансная новелла заимствовала у этого жанра лишь ограниченный и поверхностно воспринятый материал, фабулу, мотив, но не существо «примера». Ренессансный новеллист вполне мог свысока взирать на средневековый «пример», но в свою очередь авторы «примеров» имели все основания считать светскую новеллу выродившейся формой «примера», в которой исчезает поражающий воображение контраст двух сталкивающихся миров – земного и потустороннего. На смену средневековой «вертикали» приходит ренессансная «горизонталь». Перенос в новелле Возрождения сюжета и действия всецело в этот мир лишал ее той предельной напряженности, которой характеризовались «примеры». Глубинный уровень средневековых «примеров», связанный с освоением христианства мифологически ориентированным народным сознанием, был радикально сокращен в новой новелле. Многомерность, многоплановость «примеров» в ней бесследно исчезает.
Двумирность, характерная для «примеров», выражается не только в том, что мир людей находится в интенсивном и драматичном общении и конфронтации с миром сакральных и инфернальных сил, – во всей своей полноте эта двумирность раскрывается в постоянном соприкосновении мира живых с миром мертвых. И именно в XIII в. связи между обоими мирами необычайно интенсифицируются. По выражению Ж.-К. Шмитта, выходцы с того света «наводняют» Запад. Причину он усматривает в том, что фольклор в большей мере, чем прежде, стал проникать в ученую культуру, находившуюся под контролем духовенства (211, с. 285–306).
Смерть, по представлениям средневековых людей, не была завершением, полным концом человеческого существования. Я имею в виду не ту ясную для христианина истину, что после прекращения жизни тела остается бессмертная душа. Важно иное: связь между людьми смертью не прерывается, умершие обладают способностью общаться с живыми. Мертвые сохраняют заинтересованность в мире живых, посещают их, с тем чтобы уладить свои земные дела или улучшить свое положение на том свете. Мир умерших воздействует на мир живых. Со своей стороны и мир живых способен оказывать решительное влияние на участь покойников. Наконец, в мире ином в определенных случаях оказываются лица, которые умерли лишь на краткое время и затем возвращаются к жизни. Временно скончавшиеся, живые или ожившие мертвецы, загробное существование которых не имеет ничего общего с вечным сном и покоем, обмен вестями и услугами между этим и тем светом, – как видим, между обоими мирами происходит напряженное общение. В таком виде предстают в «примерах» отношения между миром живых и миром мертвых.
Между жизнью и смертью существует ряд градаций и переходов, и подобно тому, как есть души «совершенно добрые», «не вполне добрые», «не вполне злые» и «совершенно злые» (и соответственно участь на том свете каждой из этих категорий особая), так приходится предположить наличие среди людей наряду с вполне живыми и совершенно мертвыми не вполне живых и не вовсе умерших… Эти градации подчас оказываются текучими и неопределенными.
В следующей главе книги идет речь о так называемых visiones – «видениях», или «хождениях» в царство мертвых. Литература exempla теснейшим образом связана с visiones, и ее изучение под указанным углом зрения могло бы пролить дополнительный свет на проблему общения обоих миров. «Видения» фиксируют экстраординарные события – смерть того или иного лица, его странствие на том свете и последующее возвращение в число живых, коим воскресший открывает тайны мира иного. Видения тщательно записывали и переписывали, о них было широко известно, и свидетельством почтенности этого жанра служит высшее художественное его выражение и завершение – «Божественная комедия». В «примерах» же мы сталкиваемся, скорее, с «будничными» контактами обоих миров. Такого рода упоминания как бы походя встречаются в проповеди в качестве чего-то саморазумеющегося, сравнительно заурядного, чуть ли не как неотъемлемая часть повседневной реальности.
Другое, и немаловажное, отличие «примеров», повествующих о сношениях живых с обитателями загробных пространств, от «видений» заключается в том, что последние, как правило, содержат описания потустороннего мира: временно умерший странствует по разным его отсекам, наблюдая муки душ осужденных в аду, страдания пребывающих в чистилище, слыша ангельские хоры и обоняя чудесные ароматы, доносящиеся из рая. Поэтому чтение повести о хождении на тот свет может дать некоторое представление о его устройстве, в одних случаях суммарное или фрагментарное, в других – довольно детализованное. О будущей участи самого визионера, как правило, речь не идет; во всяком случае, он не занимает главного места в видении. Между тем встреча с миром иным в «примере» в значительно большей степени «индивидуализирована», – в центре внимания в таком «примере» находится судьба того лица, которое там побывало. Нередко грешника вызывают на тот свет для того, чтобы продемонстрировать ожидающие его кары или подвергнуть суду и вынести приговор. Напротив, обрисовке радостей небесных чертогов и мук грешников в «примерах» уделено гораздо меньше места, чем в «видениях». Контуры загробного мира – в «примерах». четко не прочерчены.
Соприкосновение обоих миров столь тесное, что в отдельных случаях читатель или слушатель «примера» становится как бы непосредственным свидетелем происходящего на том свете. В английском монастыре умирал молодой монах-доминиканец. Находившиеся при его смерти братья были удивлены радостным смехом умирающего. Оказывается, он увидел короля-мученика Эдмунда, погибшего от руки язычников в IX в „а затем и Богоматерь. Еще живое его тело находилось в келье, и он мог разговаривать, тогда как душа уже пребывала в загробном мире. Немного спустя он сказал, что пришел Иисус-Судия. Тут умирающий затрепетал и весь покрылся потом. Присутствующие слышали его ответы на Страшном суде и обращенные ко Христу мольбы простить ему тот или иной грех. Последние слова его были: «Поистине милосерден» – он имел в виду Христа, который, следовательно, избрал его ко спасению. И тут он испустил дух (18, № 49). И точно так же умирающий аббат Агафон, о котором повествует Джон Бромьярд, английский проповедник XIV в., продолжал разговаривать с окружающими его ложе монахами, уже предстоя пред божьим судом (31, Mors).
Страшный суд максимально приближен здесь во времени и пространстве. Присутствующие при смерти индивида не видят сцены суда и не слышат голоса Судии, но им слышны ответы и мольбы подсудимого и понятен смысл приговора. Мир людей и мир загробный в этих «примерах» непосредственно замыкается на личности умирающего.
Но, может быть, видение того света не более чем фантазм, – каким образом можно определить его истинность? Один из наиболее убедительных способов – проверка фактами. Некий архидиакон подстроил убийство своего епископа, кафедру которого он хотел занять. В результате его козней на голову епископа, когда он входил в храм, упал камень. Достигнув желаемого сана, убийца пригласил гостей на пир, но некого присутствовавшего на пиру князя посетило видение: он узрел Страшный суд, и Святая Дева со множеством ангелов и святых привела пред лицо Судии убитого епископа, который держал в руках свой мозг; все они обвиняли убийцу. Судия повелел немедля представить его на суд. Тут видение кончилось, и, придя в себя, князь рассказал о нем присутствующим, а преступный епископ тотчас умер, своею внезапной кончиной доказав истинность откровения (6, № 46). Тут же Этьен де Бурбон рассказывает о подобном же случае. Жителю Тура привиделись Судия и святой Мартин, некогда епископ Турский и покровитель этой епархии. Святой вместе с друзьями обвиняли архиепископа Турского, правившего в то время, во множестве преступлений, которые свидетельствовали о том, что он недостоин занимать кафедру святого Мартина. Сам обвиняемый, здесь же присутствовавший, не знал, что отвечать на предъявленные обвинения. Господь во гневе пнул его ногой, свалив грешника с кафедры. Как только видение завершилось, тот, кого оно посетило, поспешил к дому прелата и, разбудив слуг, приказал им посмотреть, что происходит с их господином. И что же? Они нашли его внезапно умершим (6, № 47).
С этой французской историей перекликается немецкая. Она повествует о неком знатном человеке, «угнетателе бедняков и любителе радостей мира сего». Однажды он уснул в своей комнате, а его камергер был «в духе» восхищен к божьему престолу и стал свидетелем того, как его господину предъявили обвинения во всем содеянном. Он был навеки проклят и доставлен к Люциферу. Тот облобызал новоприбывшего за верную службу и приказал искупать его, после чего грешнику поднесли адского пойла. Затем Люцифер повелел усладить его музыкой, и два беса затрубили в трубы и вдохнули в него огонь, так что из глаз, ушей, рта и ноздрей несчастного вырвалось серное пламя. Люцифер приказал ему спеть. Тот отвечал: «Что же могу я спеть, кроме того, что проклинаю день, в который был зачат и рожден?» Люцифер: «Спой получше». Тот: «Не спою я иного, как только: да будет проклята мать моя, которая меня родила». Но Люциферу все было мало, и удовлетворен был он только тогда, когда осужденный проклял создавшего его бога. Люцифер приказал отвести его в место, какого он заслуживает, и грешник был сброшен в адский колодец. При его падении раздался невероятный шум, от которого камергер, имевший это видение, пробудился, вбежал в комнату и нашел своего господина мертвым (17, № 2).
Нужны ли более убедительные и впечатляющие доказательства истинности подобных видений?
Существовали и другие доказательства истинности видений. Физическое соприкосновение выходца с того света с живым человеком могло оставить на теле последнего неизгладимый след. Некий мертвый рыцарь явился в видении священнику, умоляя помолиться за него, дабы облегчить его страшную участь: он подвергается бесчисленным мукам, и то имущество, которое он награбил, убив человека на кладбище (и тем нарушив покой освященного места), теперь навалилось на него, подобно горе. Покойник прикоснулся к руке священника, и она до кости обнажилась в этом месте – то был знак того, что он дал обещание помочь мертвецу (36, № 121).
Таким образом, истинность видений в глазах авторов «примеров» и их аудитории не подлежит сомнению. Видение – это канал связи между потусторонним и земным миром, через его посредство живые получают откровения о состоянии душ умерших. В отличие от сновидения, которое может быть вещим, но вполне может быть и обманчивым, видение, как полагали, заслуживает доверия.
Мы убеждаемся в том, что в «примерах» оба мира, земной и потусторонний, действительно тесно соприкасаются и находятся в интенсивном общении. Их переплетение настолько плотное, что возникает естественный вопрос: мыслились ли они в Средние века как два мира или как разные части единого целого? В этой религиозно-культурной традиции мертвые воспринимались в качестве особого возрастного класса общества. В «примерах» отсутствуют понятия «тот свет», «потусторонний мир» или «мир иной», «мир мертвых». Близость того мира к этому при всей очевидной их противоположности несомненна. В сознании средневекового человека витал образ всеобъемлющего иерархизированного универсума, включавшего как мир живых, так и мир мертвых. Не потому ли умирающий может находиться, как мы уже видели, одновременно и среди живых и на Страшном суде? Английский юрист внезапно оказался при смерти – ситуация, которая мощно привлекает внимание авторов многих «примеров». «Апеллируйте! Подайте апелляцию! – вскричал он, повергнув тем своих коллег в изумление и ужас. – Апеллируйте поскорей! Что вы делаете?! Апеллируйте!» После некоторой паузы он застонал, и последние его слова были: «Ах, очень вы промедлили, ибо приговор мне уже вынесен – я навечно осужден» (36, № 66). Нужно признаться, эта сцена потрясает. Окружающие видят лишь умирающего и слышат его слова и вопли. Он же, находясь еще на этом свете, способен разговаривать с ними, побуждать их оказать ему содействие и упрекать в роковом промедлении. Но вместе с тем этот юрист уже стоит предвысшим трибуналом и пытается при помощи привычного крючкотворства обмануть Судию или хотя бы отсрочить вынесение страшного приговора. Он сразу и жив и мертв, еще во времени и уже в вечности…