Текст книги "Спор об унтере Грише"
Автор книги: Арнольд Цвейг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
И им представился восседающий на троне тетрарх, в митре, с отвислыми шиффенцановскими щеками, с носом попугая и орденом «Пур ле мерит» на груди.
Книга шестая
СПАСИТЕЛИ
Глава первая. Бабка готовится
Бабка, как и следовало ожидать, не подозревала ни о чем. Она пришла вечером в уютное, накуренное караульное помещение, где Гриша, наслаждаясь теплом, сидел в сторонке у стены, погруженный в размышления. Она поздоровалась со знакомыми. Радуясь новому впечатлению, они встретили ее возгласом «алло!». Они ждали от нее новостей, как от всякого нового человека, который, приходя извне, приносил с собою отголоски жизни таинственного города Мервинска. Она все еще продавала фрукты – зимние яблоки, – а также сигареты, русские булки и чаще всего аппетитные капустные или творожные пироги на дешевом жиру из контрабандной, без законной примеси, муки. Эта женщина с загорелым лицом находила меткие скупые ответы на каждую обращенную к ней шутку. Она бесспорно выглядела пополневшей. Но, конечно, никому не приходило в голову, что она беременна, уже на седьмом месяце и носит в своем чреве дитя. Как у многих женщин, ребенок лежал у нее не спереди, а откинувшись к спине, уютно скорчившись в теплой плаценте, заполняя растянутое туловище матери, но не раздавая его.
Солдаты уже не относились к ней как к старухе, но и молодой ее никто не считал. В солдатских сапогах, в неуклюжей юбке и в платке она казалась обыкновенной торговкой. Кроме того, привычка видеть в ней «старую бабу» притупляла наблюдательность солдат.
Бабка присела на корточки возле Гриши и испытующе посмотрела на него. Его лицо казалось ей вытянувшимся, странным, очень спокойным. Просто и грубо рассказал он ей обо всем, что произошло.
Факт прибытия телеграммы от Шиффенцана был совершенно неизвестен караульной команде, однако здесь царила такая единодушная уверенность в гибели Гриши, что Бабка, далее не имея осязательных доказательств, была совершенно потрясена. Так уж был устроен мир.
Она давно знала это. Для нее в этом не было ничего нового. Точно чья-то рука схватила ее за сердце – у нее сперло дыхание. Быстро стала она растирать ладонью лоб и разминать затылок и голову левой рукой, в то же время отчетливо сознавая, что теперь настал ее час, что надо действовать, добиваться освобождения Гриши. Теперь уж она должна вмешаться, хотя бы и против его воли.
Она глубоко, как только могла, вздохнула несколько раз подряд, ей стало лучше. Тихо дремавший младенец, которому ее испуг не причинил вреда, блаженно плавал в своем пруду. Конечно, Грише нельзя ни о чем говорить; это так же бесполезно, как если бы она стала убеждать своего малютку. Они оба упрятаны в тюрьму, обоим надо выйти из нее. Их обоих нечего об этом спрашивать.
Она спокойно прикинула на глаз число присутствовавших в караульном помещении солдат. Ее водки, которую она приправила травами и попробовала кончиком языка, ее прекрасной зеленой, охлажденной в снегу водки хватит для того, чтобы по крайней мере на пятнадцать минут снять стражу у всех этих незапертых дверей.
Ей, разумеется, не приходило в голову, что уже малейших признаков отравления у первых пострадавших будет достаточно, чтобы были созваны люди из других солдатских бараков. Весь сложный и легко приводимый в движение аппарат военной тюрьмы был вне сферы ее понимания и опыта.
Перед ее внутренним взором стоял лишь короткий путь от караульной, через коридор, наискось, ко второму двору, к воротам и затем вдоль ограды – в какой-нибудь мервинский переулок. А там пусть немцы попробуют найти Гришу. Она погладила его ослабевшие, свесившиеся вдоль бедер руки и спросила:
– Когда?
– Вот и хорошо, Бабка, – ответил он, – вот это радует меня! Женщина, когда она спокойна, стоит больше, чем десятина земли. Никто не знает – когда. Тут еще будет немало возни. Я думаю, что едва ли завтра утром; они еще дадут мне спокойно поспать. Вряд ли и завтра днем: этого, видишь ли, не дозволит служба. Но к послезавтраму они могут, пожалуй, все наладить. Тогда завтра утром об этом сообщат фельдфебелю, и он приготовит людей на послезавтра. Знаешь, – он встал при этом, – теперь мне хочется спать. Если бы ты могла посидеть у меня, то мне спалось бы еще лучше. У тебя в животе младенец от меня, а ребенок Марфы, наверно, уже ползает и прыгает по кухне, я не увижу никого – ни твоего, ни ее ребенка. Когда-нибудь наступит же мир, – прибавил он, положив руку на голову сидевшей на корточках Бабки, – тогда поезжай со своим ребенком в Вологду. Это далеко отсюда, но все равно, железная дорога довезет тебя. Тогда вы сведете вместе детей – твоего и ее ребенка – и будете вместе ругать меня. – Он улыбнулся, пожал ей руку и удалился.
– Приходи завтра пораньше, – попросил он ее через плечо, кивнул еще раз и исчез во мраке коридора, как бы слившись с холодом и ночью.
Она неподвижно смотрела ему вслед.
Разве это ее олух-солдат? Сколько ему пришлось пережить! Не знаешь, как и подступиться теперь к нему. А если он заартачится и не захочет пройти через открытые двери?
От ужаса она дрожала мелкой дрожью. Вот это-то и боязно, это одно уже грозит бедой! Но затем она подумала: завтра все это подступит у него к горлу, его проймет хорошенько, и тогда он согласится бежать.
На завтра приходился день всех святых – католический праздник. Послезавтра день поминовения усопших – на могилах в снегу будут гореть свечи в память дорогих покойников: время праздничное и для ее затеи благоприятное. Вот тут-то и надо рискнуть.
Затем она разок вздохнула, ибо ее смягченному материнством сердцу стало жаль солдат, которых ждала смерть от ее сладкого зелья. Она успокаивала себя тем, что, может быть, отрава на деле не так уж крепка, может быть, она не убьет человека сразу от одной-двух рюмок. В водке, правда, была немалая толика белены, дурману, паслена и бешеной вишни. Но солдаты – народ крепкий, и пусть только их начнет рвать, пусть только они в судорогах, с закатившимися глазами повалятся на землю, тогда уж можно будет, не обращая на них внимания, протащить за шиворот Гришу, как маленькую, запуганную собачонку.
А потом пусть себе выздоравливают и, чего доброго, еще и отпуск получат… Слегка улыбаясь, кивая головой во все стороны – этакая смешная тетка, – она вышла с корзиной в руке в снежную ночь, через коридор, наискось по двору, к воротам, пересекая тот заветный угол, от которого уже отходила протоптанная по снегу дорожка.
Снег все падал – спокойно, могуче, казалось, этому падению не будет конца. Вокруг световых лучей выделялись замысловатого рисунка снежинки. Нижние ветви каштанов сгибались под тяжестью снега, а электрические и телефонные провода отвисли от непосильного напряжения.
Часовой у ворот забился в будку. Бабка перекинулась с ним несколькими словами, – она имела обыкновение болтать со всеми солдатами, – и пожелала ему доброй ночи.
Солдат опять остался один. От скуки он оглядывал провода и думал, что в каком-нибудь месте они обязательно оборвутся, если не прекратится снегопад. Ведь это не медь, меди давно уже нет, – а простое железо; если ему повезет, то повреждение случится во время его дежурства и сразу погаснет свет во всей тюрьме. Он заранее забавлялся суматохой, которая подымется, но скоро ему это прискучило.
Тем временем душа Гриши уже блуждала в лабиринте сновидений… Он бросился в объятия сна, как мальчиком бросался в душистый, опьяняющий стог сена. Из окна больше не дуло, из коридора проникало тепло, и на высоте нар воздух достаточно согрелся.
В шинели, без сапог, закутавшись, словно в кокон, в два одеяла, вместо подушки засунув под голову белье и палаточное полотно, присужденный к смерти лежал в пропитанном табачным дымом и запахом каменных стен помещении и спал. Жизнь стала сном, сон – жизнью. Смерть уже делала свое дело в душе Гриши. Она как бы перевернула все его нутро, взрывая, как крот, новые слои, засыпая ими старые; она обволакивала его все сильнее сном, вызывая на его сером, похудевшем, суровом лице подобие улыбки.
Во сне он стоял на скамейке, протянув руку с горячей жестяной кружкой, и вдохновенно ораторствовал, обращаясь к солдатам:
– Братцы, – кричал он по-русски, – хороший выпал для нас час! Наконец-то мы пьем все вместе, каждый из нас скинул с себя эту проклятую жизнь. Жизнь эта все равно кроилась не по нашей мерке. Не портной шил ее, а фабрика, и поставщики поживились на этом. Но теперь мундир сидит на нас ловко. Мы можем поразмять кости, мы дышим. За ваше здоровье, братцы!
Обнося всех кружкой, исполненный счастья, он выпил и с радостью увидел, что все повскакали и стали чокаться с ним: немцы с Карпат и немцы из Новогеоргиевска, австрийцы, участники великой битвы под Лембергом – все они были в мире и согласии друг с другом, они, эти счастливые мертвецы. Сплошь солдаты, ни одного офицера, даже ни одного фельдфебеля – те, вероятно, собрались в особом помещении – сплошь солдаты и унтер-офицеры всех родов оружия!
И когда они запели, грянула песня, песня, которая раздалась тогда, – это было сотни лет тому назад, – когда Гриша прорезал первый ряд проволочных заграждений и в морозную хрустящую ночь пробирался в серо-голубом отсвете снега, через огромный двор.
Вот он раскинулся перед ним, этот двор, синий, как труп, серебристо-серый, точно кожа, которая шелушится. Пахло миндальными цветами, сладковатым запахом тления, и Гриша огромными шагами несся с узлом за спиной, в котором была собрана вся его прошлая жизнь, скользя, словно на коньках, по нескончаемой равнине.
Кусок за куском ветер срывал у него с тела мундир – вернее кожу и мясо с костей: и к окопу на опушке леса прибыл скелет на коньках и с круглой ношей на спине – это Бабкин живот, в котором растет младенец. Гриша страстно хочет увидеть его, прежде чем нарушится связь между его членами и он рухнет беспорядочной, бессмысленной грудой костей, позвонков и сосудов, в том виде, как он десятками находил останки людей при раскопках во Франции.
В таких сновидениях прошла ночь…
Глава вторая. Военный совет с музыкойБесшумными мягкими хлопьями падают мириады чудесных кристаллов с безмятежного бархатного неба, из свежего воздуха.
Вдоль стен солдатского клуба тянутся полукругами зеленые гирлянды бумажных листьев, обрамляя великолепные плакаты, на которых красными буквами вписаны имена завоеванных крепостей, начиная с Льежа и Мобежа. По самой середине потолка проходит черная жестяная труба огромной железной печи.
Для начала пропели благопристойный хорал, затем полковой проповедник Людекке почти семнадцать минут в краткой прочувствованной речи говорил о святом человеке Лютере, – правда, он был еретиком, и даже очень рьяным, но, во имя свойственного немцам чувства меры, мужественно выступал против всяких смущающих дух нововведений, проповедуемых фанатиками, которые только стремятся затемнить чистоту, божественного учения; он признавал, между прочим, немецких князей естественными, богом поставленными, главами немецкой церкви. После этого уже можно было провозгласить «ура» кайзеру и закончить строфами хорала:
– Венценосному победителю слава!
В первом ряду огромного, похожего на бочку, помещения с портретами полководцев в сером и красном и с крестом из мореного дерева над головой оратора сидела группа чиновников в офицерском звании, среди которых особенно выделялся штабной врач-протестант доктор Видзон из Лейпцига, удачно обкарнавший несколько лет тому назад свою фамилию – он звался ранее Давидзон. Здесь было человек шестьдесят солдат, пришедших, главным образом, из-за сладкого чая, который подавали после богослужения, и потому, что атмосфера в солдатском клубе, хоть и проникнутая духом тупого ханжества, была все же гораздо приятнее, чем в казармах. Потом вдруг начались танцы – у рояля сидел унтер Маннинг. Светский дух в армии искал случая проявить себя. Танцевали, конечно, только вальс. Заведующая клубом, графиня Клейнинген, неплохо справлявшаяся со своими обязанностями, никогда не допустила бы других, более вольных танцев.
С простенка на солдат глядел портрет Вильгельма Второго с милостиво-размашистой подписью; кайзер ничего не имел против того, что его солдаты не только косили врага, но предавались и другим развлечениям. А императрица с ниткой крупного жемчуга и пышно, взбитыми волосами терпеливо и благосклонно следила за танцующими приветливыми, пустыми глазами.
Широко открытая дверь позволяла наблюдать за «молодежью» из соседней комнаты – это была своего рода «святая святых» с плюшевым диваном и вязаной скатертью на круглом столе.
Графиня с приторной улыбкой на устах обратила внимание пастора на весьма знаменательный факт; в клуб явилась, к сожалению, лишь после торжественной части празднества, также группа солдат-евреев и даже евреи из офицеров, ибо только что прошел, сопя, военный судья Познанский с выпуклыми глазами за безобразно толстыми стеклами; писарь Бертин, пришедший, по-видимому, вместе со своим начальником, скрестив руки, прислонился к стене, в углу.
Обер-лейтенант Винфрид вальсировал с сестрой Барб. Внезапно появилась сестра Софи, которой прежде не было видно. Впрочем, отсутствия ее никто и не заметил. Весьма возможно, что фрейлейн фон Горзе, со свойственной ей сдержанностью, с самого начала сидела где-то в углу, вместе с сиделками и скромно внимала словам проповеди господина Людекке, сегодня особенно сердечным и содержательным.
Сестры из солдатского клуба разливали чай в походные кружки, принесенные гостями с собою. Чай был очень горячий, и иной неопытный парень обжигал губы о жестяной сосуд. Костюм унтер-офицера Маннинга с каждым днем все более смахивал на лейтенантский. Пастор Людекке неодобрительно обратил на это внимание графини, которая, однако, взяла Маннинга под свою защиту, оправдывая его поведение отсутствием у берлинцев утонченного чувства такта. Закончив танец, Винфрид и Барб, запыхавшись и смеясь, подошли к Бертину, достояли недолго с Познанским, подразнили Маннинга.
В таком городе, как Мервинск, отчетливо проступали черты провинциального гарнизона. Интерес возбуждали, главным образом, переживания или поведение особенно заметных лиц, в конечном же счете господствовал шпионаж всех против всех.
Вот почему пастор и графиня взволнованно выжидали: неужели адъютант генерала пройдет мимо их двери, не заглянув к ним, или сестра Барб Озан нарушит все законы вежливости и не выкажет должного почтения старой даме, заведующей клубом, изысканная любезность которой, между прочим, приводила в трепет всех сестер.
Со сладкой улыбкой на стареющем лице она умела пронзать сердца младшего персонала словесными штыками, еще при этом дважды поворачивая их в ране. Но что вы скажете? Молодые люди не только поздоровались с этой парой, представлявшей как бы хозяев дома, но даже присели к их столу, чтобы составить им компанию.
Один только Маннинг, засунув, вопреки всем правилам, руки в карманы, остался сидеть за роялем.
– Маннинг, – шепнул лейтенант Винфрид, – извлеките как-нибудь из норы с помощью вашего бренчащего ящика этих двух старых аллигаторов, нам на несколько минут нужна эта конура.
Маннинг выразил согласие взмахом ресниц. Ученик знаменитых мастеров, он, когда хотел, умел играть на рояле музыкально, виртуозно, вдохновенно – смотря по настроению… В то время как в приемной появились чашки с чаем и печенье «Августа» в синей фарфоровой вазе, твердые, как камень, обсыпанные маком, лепешки, изготовленные по рецепту военного времени из овсяной муки и мармелада – их можно было только грызть, – он обдумывал, как бы поскорее поддеть на удочку обоих крокодилов. Эти звери любили музыку, серьезную музыку… Ему и самому пришлась бы по душе какая-нибудь мрачная, бурная соната Бетховена, ибо сестра Барб ограничивалась тем, что бросала ему ласковые взгляды, а сама держалась поближе к своему обаятельному Винфриду.
Он снял с рояля несколько томов «Прибрежного утеса» и кипу старых номеров журнала «Неделя», открыл крышку и с отсутствующим взглядом, держа в уголке рта сигарету в длинном мундштуке из слоновой кости и янтаря, опустил руки и склонился над черными и желтоватыми клавишами.
В его душе теснились, сменяя одна другую, темы любимых произведений. Как героические тени облаков, проносились пред ним страстная соната F-dur, «Лунная», с ее накипевшими слезами и душевной мукой. Чтобы заставить встрепенуться этих любопытных животных, – а это было обещано в ответ на сверкающий, настойчивый взгляд Барб, – и поднять к тому же собственное душевное настроение, надо сыграть что-нибудь ослепительно-блестящее. А, нашел!
И среди всеобщей болтовни, в волнах табачного дыма вдруг загремели и понеслись мощные аккорды посвященной Вальдштейну сонаты, которой Бетховен взрывал будни человеческой жизни.
Люди в поношенных серых тужурках зашикали, когда после первых семи тактов еще не совсем замолкли разговоры: они хотели слушать. Стало довольно тихо, только графиня слащаво и неугомонно болтала, то и дело поднимая густые черные брови. Наконец проняло и ее.
Жалкое существо с пустой душой, она всегда стремилась нахвататься побольше впечатлений. Слушать музыку – это не удовлетворяло ее. Надо было еще насытить безудержную жажду зрительных впечатлений.
Она поднялась с дивана и устремилась к двери, впрочем, не особенно заботясь о том, чтобы не производить шума. Ей хотелось видеть пальцы пианиста, с таким блеском танцевавшие по клавишам. Ведь и на концертах Ганса фон Бюлова, Рубинштейна, Розенталя она никогда не могла ограничиться только слуховым восприятием.
Пастор Людекке, для которого она являлась олицетворением большого света, снизошедшего до его скромного, унылого мекленбургского существования, почтительно последовал за ней.
Что сестре Эмми и сестре Неттль нельзя было продолжать сидеть здесь, когда графиня покинула свое место, – это было крепко вколочено в их сознание. Они стали в дверях, за спинами графини и пастора, которые, приложив пальцы к губам, бесшумно, хотя половицы все же заскрипели, устремились к пианино.
Маннинг улыбнулся уголком глаза – клюнуло, значит! – но тут же его опьяненная легкой болью и задетая не слишком ласковым прикосновением душа унеслась в высоты музыки…
В соседней комнате шепотом начался военный совет…
– Завтра я совершу паломничество к Бреттшнейдеру. Он должен отложить казнь, дождаться телеграммы, – озабоченно шептал Познанский.
– Предположим, он этого не сделает, – вмешался Бертин, – что тогда?
– Его превосходительство поручил этого человека вам, – напомнила своему другу сестра Барб, глаза ее говорили: «Ведь мы молоды, дерзнем же вмешаться, действовать!»
– Наш брат больше тут ничего не сможет сделать, – нерешительно сказал Винфрид.
– Бросить на произвол судьбы бедного парня? И вы решитесь на это? – воскликнула сестра Барб, в возбуждении наклоняясь вперед. – Будь я мужчиной и занимай я такое положение, как вы, я крикнула бы: позор вам!
Обер-лейтенант Винфрид высоко поднял брови.
– Как бы то ни было, приказ Шиффенцана лежит на столе, – резко ответил он.
Но Барб грозно и пытливо посмотрела на него.
– Какое это имеет значение?
– Это значит – пожалуйте на западный фронт! – усмехнулся Винфрид.
– Его превосходительство одобрит ваши действия, – размышлял вслух Познанский.
– Что же, собственно, можно предпринять? – спросила сестра Софи.
А Барб, низко нагнувшись над столом, зашептала:
– Надо вырвать несчастного из рук этой ужасной комендатуры, пока не вернется Лихов.
– И спрятать его, – дополнил Бертин.
Винфрид разломил овсяное печенье.
– Значит – похищение?
– По меньшей мере содействие бегству, – пояснил Познанский. – Попросту говоря, надо вытащить его из чьих-то кривых зубов[10]10
Игра слов: schiefer Zahn – кривой зуб; Шиффенцан – фамилия генерала.
[Закрыть], как некая птица вытаскивает кость из глотки у гиппопотама…
Все замолчали. В соседней комнате гремело великолепное рондо. Аккорды сонаты то замирали, то буйно вздымались. Упорные, неотрывно прикованные друг к другу взгляды Винфрида и сестры Барб как бы проложили между ними своего рода блестящий рельсовый путь.
– У нас еще найдется достаточно депо и рабочих команд в старых окопах и на полевых позициях вне района комендатуры. Там Гриша так же недостижим для Бреттшнейдера, как на луне, если только этот молодчик не вступит с ними в открытую войну и не заберет его силой.
– Так мы и сделаем, – поддержала, шепелявя по-швабски, сестра Барб, – ведь этот Гриша пока все еще прикомандирован к вам.
– Формально, – добавил Бертин. – Если он выберется отсюда, его зачислят в какую-нибудь рабочую команду и он останется там на все время, пока, не вернется его превосходительство.
– Лихов поддержит вас, – подтвердил еще раз Познанский.
Винфрид ясно видел опасность, которой он себя подвергал. Но еще яснее, еще ближе он видел сестру Барб, которая в своем волнении за жизнь невинного человека казалась ему обольстительнее, чем когда бы то ни было. Руки ее, скрытые рукавами форменной, неуклюже скроенной зимней одежды, большим полукружием легли на стол, как бы требуя и зовя. Винфрид решился.
– Похищение русского! – засмеялся он.
В соседней комнате гремел старый рояль, звучали заключительные аккорды ликующе-мощной, пронизанной жаждой счастья бетховенской сонаты.
«Человеку будет все-таки оказана помощь, – облегченно вздыхая, подумал Познанский. – Но паломничество к Бреттшнейдеру я все-таки предприму. Легальные способы тоже имеют свою привлекательную сторону – по крайней мере для нашего брата – людей незначительных, некрасивых».
В половине одиннадцатого, когда они вышли на улицу, всю в снежных сугробах, возвышавшихся по обе ее стороны, снегопад уже прекратился. С ясного неба смотрело бесчисленное воинство звезд, казавшихся бледными в ночном сумраке. Но воздух уже был совсем иной – это чувствовалось при дыхании.
– Благодарение создателю, будет мороз, – сказал Винфрид сестре Барб, стоявшей рядом с ним у машины. – Если начнет таять, тогда хоть бассейн для плавания открывай.
На перекрестке в снежной шапке, словно голова сахара, покачивался дуговой фонарь, отчего ряды домов как бы подпрыгивали.
– Ну я тяжесть нависла, – сказал Познанский, широким жестом указывая палкой на фонарь, провода, оконные карнизы.
«Столовая местной комендатуры», – прочитала на вывеске сестра Барб. Слово «комендатура» вернуло ее к действительности. Она спросила вполголоса:
– Ты уже придумал план действий?
– Да нет же, – ответил Винфрид. – Заранее обдуманные планы всегда срываются. Посмотрим, как развернутся события завтра, и будем наготове в любую минуту.
Легкий восточный ветер предвещал поток ледяного воздуха. Над западными областями Европы и над океаном еще реяло достаточно тепла, чтобы разрыхлить морозный воздух и отогнать ледяные слои в степи, тундры и леса восточной России. Но вряд ли продержатся еще большие ветры. Восточный ветер пошалит немного – и этим дело кончится.