355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Над Кубанью. Книга вторая » Текст книги (страница 9)
Над Кубанью. Книга вторая
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Над Кубанью. Книга вторая"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

ГЛАВА XVII

Кружным путем Мостового привезли в Жилейскую. Извещенный телеграфно, на полустанок прибыл Батурин. Он мимоходом пожал руку Василию Ильичу и, приблизившись к раненому, оправил овчинную шубу, что прикрывала Егора. Мельком оглядел Доньку, укладывавшую в мешок кое-какие вещи.

– Сам не можешь, Егор? – спросил он.

Мостовой скривился от боли.

– Пожалуй, не смогу.

– Снесем, – сказал Павло и взялся за носилки. – Сенька, прикажи кучеру прямо к поезду подавать.

– Вроде нельзя, дядя Павло.

– Для такого дела можно.

Тачанка въехала на перрон. Жеребцы испуганно толкались на непривычном асфальте. В поезде, составленном из товарных и пассажирских вагонов, ехал вооруженный отряд со знаменами и пулеметами. Из теплушек высыпали бойцы. Батурин оглядел их, указал на Мостового.

– Корнилов пометил, – процедил он, сдвигая челюсти.

Отряд двигался против Корнилова. Все стояли молчаливо, выжидательно.

– Мы его позже пометим, – сказал красногвардеец в солдатской шинели.

– Скипетр добывать идет, – добавил Батурин и выругался. – Трогай…

Жеребцы натянули постромки, цокнули копытами. Поезд проходил мимо, и из вагонов глядели сотни сосредоточенных лиц.

Возле полустанка ожидал Меркул на второй подводе. Поверх сена была накинута добротная полость, расписанная коричневыми цветами. На линейку сели Шаховцов и Донька. Тачанка пошла вперед.

– Не растрясут? – недовольно буркнул Меркул,– Говорил Павлу, дай я на козлы сяду, не послухал.

– Там же фельдшер, – сказал Шаховцов, – Пичугин. Он знает.

– Знает, как живот йодом мазать да клизму ставить, а с пораненными людьми – без привычки. – Подтолкнул Шаховцова: – Чья? Егорова, что ли? Не у Корнилова отбил?

– Каверина Евдокия, из Новопокровской.

– Из Покровки? – Меркул приподнял брови. – Чего же ее шут в Жилейскую занес?

– Помогала, ухаживала. Без нее, пожалуй, не справились бы.

– За милосердную сестру, выходит. Что ж, баба хорошая.

Заметив, что Донька прислушивается к их шепотку, покричал на коней и лихо выскочил из балки на бугор. Над полями носились грачи, черные, одинаковые. Изредка они опускались стаей и долбили землю крепкими клювами. Меркул намотал вожжи на баранчик, пустил коней шагом и вынул кисет.

– Вдовка? – шепнул он, наклоняясь к Шаховцову.

– Замужняя.

– Замужняя, – удивился Меркул, застывая с кисетом в руке и с бумажкой, приклеенной на нижнюю губу, – как же ее муж пустил?

– Пустил вот.

– Новое дело, – вздохнул Меркул, сворачивая папироску, – какой-ся, видать, святой у нее муж. В чужие края, с чужими людьми пустил.

Донька полуобернулась, задев спиной Шаховцова. Тот подвинулся. Она оглядела Меркула, поправила платок.

– Скоро-то станица?

– Да вон уже церковь видна, – поспешно ответил дед, искоса наблюдая ее смешливые серые глаза и здо-ровые, похолодевшие щеки.

– То разве Жилейская?

– Жилейская.

– Я когда-сь была. Мне скидывалось, что она на бугре стоит.

– То ежели снизу глядеть, с Кубани. Бугор дай боже.

– Ну, должно быть, я на нее снизу глядела.

Донька отвернулась. Меркул подтолкнул Шаховцова.

– От такой любую рану затянет.

Они въезжали в станицу. Батурин помахал им рукой с тачанки, требуя, чтобы они побыстрей подъехали к нему. Линейка запрыгала на мерзловатых кочках. Сблизились.

– До нас поедем, – сказал Павло, а то в Егоровой хате давно пе топлено, как бы еще какую-нибудь хворобу не подцепил.

Шаховцов сидел сгорбившись. Ему казалось, он перенес какую-то мучительную болезнь, от которой никак не мог оправиться. Он односложно отвечал на вопросы Мер-кула, раза два перекинулся словом с Донькой и потом снова погружался в свои мысли. В воздухе носились бодрящие запахи, звонко кричали галки, задорней и деятельней стали воробьи. Перекликались молодые петухи, чувствуя весну и тепло. Ехали мимо закопченной кузни, возле которой беспорядочно навалены были повозки, колеса, плуги, садилки. В кузне отблескивал горн, слышалось посапыванье меха, по наковальне отчетливо били молотки. Пахло известным с детства дымком курного угля и охлаждаемого железа. У Шаховцовых при молотилке был переносной гори.

Люди у кузницы, проводив их глазами, снова принялись за свои дела. Помогали натягивать шину, придерживая колесо железными крючьями, подводили под мажару окованный передок. В станок – четыре столба с перекладинами – с криком начали заводить для ковки строптивую серую лошадь.

– Я, пожалуй, здесь слезу, – сказал Шаховцов, – тут до дома ближе.

– Может, подвезти?

– Пройдусь пешком, тут же недалеко.

– Ну, как хотите. – Меркул тронул лошадей.

Отъехав, покричал:

– Отцу поклон передавай, матери тоже!

Донька обернулась, улыбка мелькнула на ее лице. Заметив, что Шаховцов смотрит вслед, Донька отвернулась.

«Они ничего не знают, – мучительно подумал Шаховцов, направляясь домой. – Признаться? Признаться хоть Барташу. Тот поймет его, может, – один из всех поймет, – но он далеко, и потом… Поведать позор падения, рассказать о своей подлости. Ведь сообщи даже Барташу, не один же он будет знать. Лучше пусть никто, – решил Шаховцов, – никто из… своих. Согласие на предательство еще не означает предательство. А может, тех уничтожат… уничтожат…»

Его встречали обрадованные родители, Петя, Ивга. Василий Ильич долго целовал их родные, близкие лица. Потом он разделся, умылся, с наслаждением переменил белье и переоделся в непривычный штатский костюм.

– Разве уже можно? – спросил его отец, разглядывая сына из-под очков.

– Еще нельзя, папа, но хочется.

– Может, уже не пойдешь? – осторожно спросил отец, присаживаясь к столу.

Марья Петровна задержала руки возле горячего чугунка с картошкой, который она только что поставила на стол. В лице ее Василий Ильич видел радость ожидания.

– Нельзя, – коротко ответил он и опустил глаза к тарелке.

– Ну, раз нельзя, значит нельзя, – сказал отец, наливая рюмки из четверти, доверху набитой разбухшими вишнями.

– Я так и знал, – громко сказал сестре Петя, – Вася не из таких. Раз пошел драться, значит – до конца.

– Мы думали, – подсаживаясь, сказала мать, – чем воевать, не лучше ли снова учителем. Уже и с директором высше-начального договорились.

– Мать, – укоризненно остановил ее Илья Иванович.

Марья Петровна покачала головой.

– Вроде когда царь на службу брал, другое дело было. Хочешь не хочешь, а иди. А сейчас ведь никто не неволит. По доброй воле дерутся.

Она приложила фартук к глазам, потом поставила локти на стол и застыла, глядя куда-то в одну точку. Василий Ильич взял ее за плечи.

– Мама, не надо. Все будет хорошо.

– Ну, давайте выпьем по этому случаю, – нарочито веселым голосом произнес Илья Иванович, надувая свои пухлые розоватые щеки, – мать, полно тебе… Никого не хороним. Бог не выдаст – свинья не съест.

Прослышав о приезде сына к Шаховцовым, к ним пришли Мартын Велигура и старик Литвиненко. Они принесли с собой водки, сразу же выставили ее на стол и принялись издалека расспрашивать о Корнилове и его действиях. Василий Ильич подробно говорил о бое под Средним Егорлыком, тяжелом ранении Мостового, о потерях красных. Гости переглядывались между собой, выспрашивали, вставляли колкие замечания. В конце концов Василий Ильич потушил душевную тяготу, и эти люди, враждебные Мостовому, показались ему близкими, приятными.

– Выходит, супротив Корнилова не дюже приходится фасонить, – заметил Велигура. – Это тут, что ни день, новый отряд шумит.

– Отряды бывают? – спросил удивленный Василий Ильич.

– Чего доброго, а их хватит. Все ленты из потребиловки поразобрали. Всю зиму будто свадьбы. – Велигура оживился. – Позавчера какой-ся командир ихний в лавку прикатил, а с ним еще с десяток гавриков. После узнал: раньше тот командир был на лесной бирже приказчиком. Здоровый чертило, еле в двери влез, голос вроде колокольного звона, аж в ушах больно. Растолкал народ, к стойке. Подавай товар на сапоги. Видите ли, он нигде по своей ноге готовых сапог найти не может. Сто офицеров вроде он побил, и все ноги китайские. Подал я ему гамбургских передов пар шесть на выбор да шагреневых голенищ. Он покрутил их, покрутил, посопел, да как хлобыстнет меня голенищей по морде. «Ты чего ж это на смех меня перед бойцами поднимаешь! Покупателя не видишь. Дите к тебе пришло? Давай не обмерки, а чтоб на мою ногу годилось. Без обуви хожу». Наклонился я поглядеть, и верно, несчастный человек, ножища длиныие нашей вывески, а до колен и полсажени верных. А ему голенища с козырьками хочется, наполеоновские. Принес ему со склада юхтовые вытяжки, что для болотных сапогов идут, а они ему на четверть короче. Прикинул он вытяжки и еще пуще заревел. Потом весь товар со стойки зацепил и был таков. Что ж, за ним не угонишься…

Литвиненко подозрительно глянул на Велигуру.

– Что-то ты, Мартын Леонтьевич, раньше не так рассказывал. Вроде ты рассказывал, что тот лесной приказчик только одни гамбургские переда прихватил да поднаряда на две пары. Ты уж брехал бы в лад, в одно.

– Как брехал? – взъершился Велигура.

– Да я ничего, – тихо сказал Литвиненко, собирая крошки в ладонь, – только дойдет твой разнобой до peвизионной комиссии, ну и не придется за счет того алаха-ря проехаться. За тобой все зачислят.

– Как за мной? – Велигура поднялся. – Всякая шантрапа будет грабежом заниматься, а я ответ держи. Позавчера кожевенный товар, вчера кумачовую штуку на флаги да десять аршинов миткалю на буквы по бату-ринской записке отпустил. Потом два автомобиля прислал: керосином их накачай. Влезло в их не менее полбочки. И все без копейки. Одни записки на барбарисовой бумажке. Коммуния, мол. Деньгам конец. На конфетные бумажки переходим. По-моему, так надо закрыть потребиловку, а паи по рукам.

Велигура наступал на Литвиненко, и Илья Иванович насилу усадил гостя. Налил водки и перевел разговор опять на войну, на Корнилова. Велигура успокоился. Литвиненко изредка оглаживал узкую седоватую бороду и хмуро поглядывал на собеседников.

– Конные есть у них? – будто невзначай спросил он.

– Очень мало, – сказал Шаховцов.

Литвиненко крутил хлебный шарик. Вспомнив, что хлебом нельзя баловаться, оглядел шарик, кинул в рот и коротко перекрестился.

– Надо помочь конными, – тихо произнес он, ни к кому не обращаясь. – В кубанских степях пеши скоро уморишься. Долго не натопаешь. Штык-то хорош, но без шашки цена ему маленькая.

– Это смотря кто к чему привычный! – сказал Илья Иванович, переводя разговор на начатую тему. – Вот я про себя скажу. Как был маленький очень, помню, кулака боялся. Потом свой кулак окреп. Начал я тогда уважать камень в кулаке. Помню, бил больно и до крови. Когда же научился камнем владеть и не хуже других – признал за грозу палку. Но и палка, скажу я вам, страшна была до первого удара. Нашел я у нее второй конец и потерял уважение к палке, деревянной палке. Но есть у нас по станице мода с железными прутками таскаться. Помню, в бытность парубком, швырнули мне в грудь железным прутком, кажется, на саломахин-ском яру.

– Не на яру, – перебила Марья Петровна, – на саломахинском мосту, на покров день.

– Верно, на мосту, – согласился Илья Иванович, – тебе лучше помнить. За тебя дело вышло, суженую-ряже-ную.

– За тебя, мама? – игриво спросила Ивга. – Это хорошо, когда за девчонку мальчишки дерутся.

– Молчи уже, – остановила ее покрасневшая мать, – молода еще.

– Так вот, – продолжал Илья Иванович, – стал тогда уважать я железный прут, но снова до поры до времени, пока сам таким прутком не обзавелся. Гляжу, пустяк – палка и палка. Был тогда я далек от казачества и начал с большим уважением на шашку поглядывать. Страшнее всего мне шашка показалась. А потом подержал ее в руках, помахал ею, и ничем я ее от прута не отличаю. Ничего страшного у нее нет. Ну, кусок железа, плоский кусок, да к тому же еще и короткий. Кто знает, если ударить ей по шее, башлыком завязанной? Перерубит ли? По-моему, не перерубит. А по спине? Если хорошая дубленка на плечах? Ну, пусть овчину просечет, кожу чуток, но ведь кость-то твердая.

– То ты еще шашки не попробовал, – ухмыльнулся Велигура, – кто ее пробовал, таких речей вести не станет. Она ему и во сне снится.

– Ну кто ее пробовал? – пожимая плечами, сказал Илья Иванович. – Что-то я не видел, чтобы пришел казак с фронта и хвалился, что вот руку у него шашкой отхватили. Одни шрамы. И верно, ведь железо по кости боком скользит, раз упора нет. Погляжу я на мясника. Чтоб кость перерубить, да не где-нибудь, а на колоде, как он крякает, да как топором замахивается. И то с одного раза не всегда пересечет.

Литвиненко поднялся.

– Если злобы в сердце нет, Илья Иванович, то шашкой не то чтобы кость, а даже лозину не перехватишь. Для удара злоба нужна. А по злобе можно развалить недруга до самого седла, правильно говорю тебе. Шашка с сердцем на одной жиле подвязана, если хотишь знать. А насчет того, что никто с отрубленной рукой не возвращался, удивляться не приходится. У наших-то врагов-ка-заков нема. А у врагов-басурманов калек небось немало по ихним ярмаркам шляется, копейки в чашки собирают. Казачий удар пока по своим не приходился. Потому и примера нету, Илья Иванович. – Он истово перекрестился и подал руку. – Ну, пока прощайте. Спасибо за хлеб, за соль, за угощенье, за ласку.

– Не обессудьте, – кланяясь, сказала Марья Петровна. – Если дядю Тимофея увидите, пускай заходит, а то Вася опять уедет и не повидает его.

– Опять уедет? – переспросил Литвиненко, исподлобья оглядывая Василия Ильича. – Опять с ними?

– Да, – опуская глаза, сказал Василий Ильич, сразу почувствовавший какую-то робость.

Литвиненко вздохнул.

– Был у нас в станице один хороший офицер – Брагин. Тот добра хотел людям, а вы… Егорки Мостового подпихачи. Тошные дела творите, народу ненужные…

Василий Ильич направился к Батуриным, захватил с собой брата и сестру. Возле Карагодиных, на лавочке, Сенька собрал ребят. Шаховцов удивился, как мальчишка, узнавший отвратительную изнанку войны, мог с таким воодушевлением рассказывать о пережитом. Он приостановился и слушал, как Сенька, рассказывая о поражении, говорил тоном победителя.

– Я тут останусь, – попросил Петя.

– Хорошо.

Ивга давно заметила Мишу, и ей хотелось тоже остаться.

– Вася, и я с Петей.

– Только придете после. Домой вместе, сами не уходите.

Позади слышался Сенькин голос.

– Пущай они генералы да прапорщики. Все едино мы их бить будем. Все едино нас больше. Вот у fiac по станице есть генералы? Нема. А офицеров тоже мало, один-два, и обчелся. А казаков сколько! А солдат!..

У Шаховцава снова защемило на сердце.

– Заходите, заходите, Василий Ильич, – радушно приглашала Любка, выскочившая на стук.

– Как у вас дела?

Любка наклонилась к нему ближе.

– Батя сам не свой. Егор-то его когда-сь обидел, а Павло его к нам в дом. Шуму было, почти до драки.

В горнице держался тот особый запах, который появляется сразу же вместе с больным. Мостовой тихо похрапывал. Он был накрыт одеялом из мягкой байки, резко очерчивавшей его исхудавшее тело. На сдвинутых лавках были уже приготовлены две постели.

– Горницу им уступили, сами на печь перейдем, – шепнула Любка и, кивнув на Доньку, тихо спросила – Правда, она замужняя?

– Замужняя.

– Выходит, опять Егор холостой, – вздохнула Любка.

Павло писал, поставив на перекладину стола ноги в шерстяных фиолетовых чулках. Перед ним стояла лампа с жестяным абажуром.

– Работаете? – спросил Шаховцов, присаживаясь.

Павло искоса поглядел на Доньку, а потом на жену, ревниво перехватившую его откровенный мужской взгляд.

– К весне готовлюсь, не за горами, – потягиваясь, сказал Павло. – Атаманское хозяйство. Даст ли только новый царь хозяиновать, а?

– Какой царь?

– Да этот самый, Гришка Отрепкин… Корнилов. Тут батя все об нем жужжит над ухом, как муха в банке, да вы еще расстроили. Работаю, аж голова с непривычного дела опухла. От одних отношений можно рассудок потерять. Думаю, оценют ли мою эту пухлую голову, аль нет? На днях зашалился в Совет пьяный сапожник, вы знаете его, Филипп-матрос, у него еще жинка рябая. Кричать начал: «Давай земли двенадцать десятин». На его, значит, да на рябую жинку. «А плуг у тебя есть?» – спрашиваю. «А зачем мне плуг, абы земля». – «Что ты с ней делать будешь? – спрашиваю я. – Плясать на ней, штаны сняв, что ли? Боком кататься, так там колючки, можно бока пошкарябать». Так вы знаете, какой шум поднял, насилу ему руки на спину скрутили.

Павло помолчал.

– И все казачеством меня попрекают. Вроде сапожник звание хорошее, а казак коростливое. Вот об этом самом и думаю, Василий Ильич. Дорогой ли я человек для новой власти, аль нет? Может, я вроде колечка, что старьевщики детишкам дарют за всякое там ржавое железо да за кобыльи кости. И блестит, и на палец его надеть можно, а потом подойдет иэбоку кто-нибудь вроде Филипла-сапожника да шепнет: «Чего ты его носишь, срамишься, выкинь его». Через то с тобой говорю, Ильич, что ты прежде всего человек образованный, а во-вторых, сам этой власти присягу принес. Сам на моем положении. Егора вот бы спросить. Тысячу вопросов к нему накопил. Ведь все бросил, как на пожар собрался. И (вот – поспешишь, людей насмешишь…

Шаховцову стало неловко и мучительно стыдно. Он не нашелся даже, что ответить Павлу, но тот, занятый своими мыслями, и не искал немедленного ответа. Он просто выговаривался и от этого, очевидно, чувствовал известное облегчение.

– Как Егор? – спросил Василий Ильич после короткого молчания.

– Должен выдуться. Какой сволотой Братин оказался. Мало того что на прицел взял, да еще штыком пырнуть надо было. Пичугин сказал, что пулевое ранение ничего, а вот от штыка дырка сурьезная.

– Уход нужен.

– Взялась вот дамочка Покровская уход делать. Ежели ничего не выйдет, придется за ней самой поухаживать.

Любка вскинула свои смородиновые глаза.

– Ну что ж, попробуй, – шутливо сказала она, – чужая завсегда красивше.

В голосе ее Павло все же почувствовал ревнивую тревогу. Ему захотелось успокоить жену: появление красивой казачки в их доме, естественно, должно было зародить у Любки это тревожное чисто женское чувство. Он поймал ногами чувяки, подтянул очкур, встал и приблизился к женщинам. Изучающе уставился на Доньку.

– Каждому коню свой хомут удобней, – сказал Павло, прищуриваясь. – Другой хомут и красивше и с медным набором, а влезь в него, а он либо на горловину давит, либо холку жмот.

Донька облизала полные губы, подняла глаза. Улыбка осветила ее, и лицо у нее так и осталось какое-то задорно сияющее.

– Я тоже, Павел Лукич, дюже красивых не люблю, – сказала она. – У красивых мужиков что-сь бабское есть, а сало на сало, сам небось знаешь, не годится.

– Смотря кому сало на сало, не у всех вкус одинаковый. – Павло улыбнулся, обнажив ровные белые зубы.

Застонал Мостовой. Павло оправил одеяло.

– Ну ладно, хватит… Думаю его в город прихватить, там доктора получше. Да и дружки не так надоедать будут. За сегодня больше дюжины перебывало. Не говорю уже про баб, что за своими мужьями беспокоятся.

– Какими мужьями? – спросил Шаховцов.

– Да что вы под Корнилова увели. Ведь пока только вы двое.

– Ия третий, – сказал Сенька, незаметно вошедший вместе с Мишей и Шаховцовыми.

– Ну, и ты третий, Семен Егорович, – согласился Павло, ущипнув его.

– Дядька Павло, – тихо сказал Сенька, отзывая Батурина в сторону, – аль меня снова к вам в работники сосватали? Тогда где-сь в сундуке мои сапожата да полушубок заробленные.

– Ты чего? – Павло непонимающе нахмурился.

– Батя ваш заставил меня баз чистить. Я взялся было – гляжу, на ладони волдырь. Отчего ж он, думаю? Вроде от работы не отвык. Гляжу, у вилок держак надколотый. Я возьми и попроси вилы другие, а он меня кулаком. Насилу увернулся. Вон и Мишка видел все, и Шаховцовы.

Лука появился в занавоженных сапогах, подпоясанный свернутым в жпут рушником.

– Павлушка, иди-ка на часок, – сердито позвал он сына.

Павло направился в теплушку.

Лука стоял избочась, широко расставив короткие ноги.

– Ты долго думаешь этих беспортошников кормить?

– Каких?

– Мостовых… Егорку да вон этого кутенка: того и гляди палец отхватит, або всю руну по самый локоть.

– Пока выздоровеет.

– Ты что! – зашипел старик. – Лазарет у меня открываешь аль общий дом для разных публик?

– Какой это общий дом для разных публик? – не понял Павло.

– Бабу гулящую с собой приволок Егорка, а ты им опять хвост подносишь. Уже вся станица балакает. От родного мужа сбежала… Срам…

– Пущай языки почешут. Заткни ты, батя, себе ухи, всякую сплетню подбираешь. Донька милосердие оказывает, а ты ее пятнишь.

– Милосердие, – не унимался старик. – Когда дегтем ворота вымажут, узнаешь милосердие. На твою ж Любку клеимо ляжет, уж не на мать же.

Перфиловна, сидевшая за пряжей и было оставившая работу, чтобы послушать разговор, наклонилась к кудели и снова зажужжала веретеном.

– Иди, батя, – сказал Павло, поглядывая на мать.

– С хаты вытуряешь, – наершился старик, – твоим голодранцам да их кралям помешал?

– Батя, ты меня не так понял. Думал, что тебе еще по двору управиться нужно.

Старик поворчал и, уже выходя, подтянул к себе сына.

– Еще одно скажу, Павлуша. Выдужает Егорка – сопхнет тебя.

– Иди, батя. Эх ты, – укорил Павло, – иль кто тебе мозги перцем натер. Ведь человек же Егор…

Павло вернулся в хату, обнял детей, притянул к себе.

– Вот что, парнишки, вон там на столе бумажки-отношения. Раскидайте их по папкам, какая куда. Да кроме того, – он помялся, – тут я землю рассчитываю. Никак цифры с цифрой не сходятся. Проверьте да свяжите их в кучу; а то дня через три пахать, как бы вилами не начали расписывать. Лучше загодя уж карандашом померекать, чем вил испытать.

Ребята сели за стол. Сенька отошел в сторону, Павло водил пальцем по цифрам, диктовал. Проворные пальцы Пети и Миши бегали по бумаге.

– Гляжу я, парнишки, – сказал Батурин, – пора вам к делу привыкать. Вот поприсылали мне с отдела каких-ся девок, стариков с золотыми очками, что-сь пишут, пишут день и ночь, перьями скрипят, а все напутано. Я даже удивляться стал, как раньше Велигура управлялся с двумя писарями. Заберу вас к себе в Совет.

– Не пойдем, дядя Павло, – защитился Миша.

– Вон оно что, – удивился Павло, – а куда ж вы пойдете?

– Воевать, – разом сказали они.

– Это уже Сенька настропалил. Его работа. Воевать не хитро. Особой науки не требуется. Сколько воевал, ни разу в мозге кишки не заворачивались, а вот тут из-под пера дым, а из глаз слезы. – Наклонился ближе: – Этот столбик не трожьте. Тут озимки идут. В них уже разобрался, а вот второй столбец подкиньте, никак не пойму, сколько ж у нас под толокой земли гуляло.

Во дворе остервенело залаяла собака. Павло отложил карандаш.

– Чего-сь Рябко кинулся.

Послышалась перебранка, ввязался голос Франца. Прибежала из теплушки встревоженная Перфиловна.

– Павлушка, кто-сь ломится. Миприч «ричит, не убивать ли?

Она ухватила сына и приникла к плечу, тревожно вслушиваясь.

– Стойте, маманя.

Мельком оглядев, желтеют ли, в гнездах нагана патроны, сунул его в карман, вышел.

Сенька бросился к оружию, сложенному на лавке. Схватил овою винтовку, ткнул Мише отцову. В его поведении (была серьезная, взрослая решительность.

– Сади в упор, только сбоку, из-за дверей, – шепнул он, – пуля цель любит. А вы, дядя Василь, напрямик стойте, чтоб ничего не подумали.

Хлопнули сеничные двери, голоса, отнюдь не похожие на враждебные, загомонили на кухне. Вслед за Павлом появился вооруженный Меркул. Ребята отложили винтовки. На Мишином лице обозначилось разочарование.

– Пущай его огник задушит, проклятого деда, – пробормотал Сенька на ухо приятелю, – придется ворожку кликать переполох Перфилихе выливать. Как квочка, до Павла кинулась.

– Весь дом наиужал, – сказал Пачвло, перекладывая наган в карман висевшей на крюке шубы, – хуже варфоломеевского почина. Чего там?

Меркул поспешно расстегнул крючки, полез за пазуху.

– Телеграмма тебе, Лукич, важная. С полустанка сам начальник привез.

Павло покрутил поданную ему Меркулом бумажку.

– Ты ему чертей прописал?

– Кому?

– Начальнику тому.

– За что? – не понимал Меркул.

– Распечатанная.

– А, – протянул Меркул и подморгнул, – то я распечатал. Как дежурный по Совету. Ведь можно, кажись?

– Можно.

Павло пробежал глазами, нахмурился, поднес телеграмму к лампе.

К нему наклонились Василий Ильич и Любка. Дети напряженно ждали.

«Войоками революции взят Екатеринодар. Контрреволюционное кубанское правительство бежало в горы. Немедленно оповестить станицы хутора».

Телеграмма была круговая из областного города Армавира.

– Видать, Хомутов крепче вас с Егором дерется, – сказал Павло, обращаясь к Шаховцову. – Катеринодар-город взяли. Правительство выгнали. Надо Егора побудить, хорошо ли это, аль плохо. Что ж правительство в горах делать <будет? Ежей ловить?

Павло шатнул к кровати Мостового. Но перед ним, закрыв собой раненого, встала Донька.

– Нельзя, Павло Лукич.

– Чего нельзя?

– Пускай спит.

Она широко расставила руки и стояла перед ним со строго сдвинутыми бровями.

– Как же нельзя? Город взяли.

– Шут с ним, с городом, – тихо сказала Донька, – городов много, а Егор один. В городах дома да камни, а тут живой… человек…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю