Текст книги "Над Кубанью. Книга вторая"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
ГЛАВА XXVII
Четырехдневный бой за городом не дал результатов. Укрепленная линия обороны не была прорвана. Даже частичное поражение правого крыла, взятие артиллерийских казарм было локализовано подошедшим отрядом красной таманской пехоты. Город, заранее обреченный Корниловым, не сдавался. Огромные потери не могли сломить революционного мужества.
Тридцатого марта Корнилов собрал военный совет в составе Алексеева, Маркова, Богаевского, Деникина, Романовского и наказного атамана Филимонова. На совете присутствовали Гурдай и Лукомский. Невдалеке ог Корнилова в извечной позе преданного телохранителя стоял молчаливый Резак-бек Хаджиев, кавалерийский офицер, начальник текинского конвоя и личной охраны Корнилова. Командующий осунулся, на лбу легла глубокая складка, придававшая его лицу суровое страдальческое выражение. Слышались разрывы снарядов, дребезжали стекла.
– Противник проявил упорство доселе небывалое, – сказал Корнилов глухим голосом, – мы очутились лицом к лицу с какой-то новой армией, – он поднял тяжелые веки, набухшие от бессонницы, – армией, не понятной ни мне, ни, вероятно, вам, господа. Положение тяжелое, и я не вижу другого выхода, как взятие Екатеринодара. Поэтому я решил – завтра на рассвете атаковать по всему фронту. Ваше мнение, господа?
Все молчали. Корнилов видел беспомощную нерешительность на лицах своих ближайших соратников. Его предложение застало их врасплох. Он обратился к Деникину:
– Вы, Антон Иванович?
– Об Екатеринодар мы разобьемся, – тихо, выдавливая слова, сказал Деникин. – Первый порыв прошел. Неудача же за собой повлечет катастрофу. Нам надо сохранить армию. Нам надо сохранить инициативу в выборе путей отхода, Лавр Георгиевич. Если раньше мы ориентировались на уход в Грузию, то теперь, в связи с изменением ситуации, нам выгодно вновь прикрыться Доном… Краснов за это время значительно преуспел. Нам надо снова консолидировать силы в районах войска Донского. Это разумное возвращение к тем проблемам войны, которые поставлены вами, Михаил Васильевич, в январском письме во французскую миссию, в Киев. Кроме того, – Деникин несколько смутился, – группа… оккупационная группа… успешно борется с большевистской анархией. Последние сведения, – он вытащил серенькую газету, торопливо развернул ее, – сведения, идущие из екатеринодарской прессы… Оккупационная армия взяла Киев, Одессу, Николаев, Херсон, Елисаветград, Знаменку, Кременчуг… Продвигаются на Екатеринослав и Полтаву… При таком наступательном порыве Ростов в нескольких форсированных переходах…
Деникин релятивно перечислял захваченные германскими войсками русские города. Корнилов сухо остановил своего заместителя. Его понимающий и одновременно укоризненный взгляд как бы напомнил Деникину о неуместности подобных высказываний.
– Даже взяв Екатеринодар, – сказал Романовский, – мы вынуждены будем распылить силы, охраняя город. Распропагандированное большевиками население, безусловно, враждебно нам. Я уже не говорю о потерях во время уличных боев. Узкие улицы, каменные ограды и строения – удобный баррикадный профиль.
Корнилов смотрел в окно. Отсюда было видно поле сражения и город – близкий, но недоступный.
Заговорил Филимонов, он по своему обыкновению искал «золотую середину» и уклонялся от прямого и искреннего совета.
– Я поддержал бы мнение Ивана Павловича. В свое время мы вынуждены были отдать город, предвидя неизбежность уличного боя. И, кроме того, опасности, коим мы подвергли бы гражданское население…
– Вы думаете, так же поступят большевики? – перебил Корнилов.
– Мнение Ивана Павловича…
– Мнение Романовского мне известно, – нетерпеливо, во второй раз, перебил Корнилов, – аналогии же не в вашу пользу, господин полковник. Гражданское население, с которым вы непростительно гуманничали, оказывается, не оценило ваших высоких моральных качеств. Что думаете вы, Михаил Васильевич?
Алексеев пытливо посмотрел на командующего. Он понял, что тот ищет поддержки в столь тяжелый для него момент.
– Город надо взять, – сказал он, – только штурм отложить до первого апреля. За сутки войска отдохнут, и могут подойти на пополнение казаки.
Марков, до этого похрапывавший у плеча Романовского, поймав последние слова Алексеева, проснулся, откровенно зевнул.
– На клич Палея, казаки! Не налетят со всех сторон…
Корнилов пристально и недовольно оглядел его. Марков выпрямился, быстро протер глаза.
– Извините, ваше высокопревосходительство, разморило, двое суток не спал. Какое-то физическое и умственное изнеможение. Но казаки не придут, ей-богу, не придут, я их знаю. Тугой народец. На клич Палея, казаки…
– Ваше мнение? – строго спросил Корнилов.
– Облачиться в чистое белье и… наступать, – сказал Марков уже серьеано, сознавая ответственность сказанного. – Оборона, отступление погубят нас. Не дай бог дать им почувствовать нашу слабость. Только вперед и вперед!
Корнилов благодарно кивнул Маркову, поднялся.
– Итак, решено. На рассвете первого апреля мы повторим атаку всеми силами. Иван Павлович, в резерв оттяните партизанский полк. Я лично поведу его в решительную минуту, – он задумался, тихо добавил: – Если бы только жив был Неженцев…
Совещание оставило в душе Гурдая тягостный осадок. Задумчивый, он покинул штаб.
Обрусевший татарин, старожил этих мест, рассказывал двум гимназистам из команды связи историю старого генерала Бурсака:
«…провинился тот генерал Бурсак. Выехал сюда с одним верным человеком – денщиком. Выпили они четверть водки, закусили. Сказал генерал денщику: «Должна принять меня Кубань-река, хотя и провинился я перед всем государством». Просил его денщик-казак: «Не кончайте жизнь свою, ваше высокое превосходительство, лучше давайте поскачу я в город, в монопольку, привезу еще одну посудину, выпьем и закусим». Заплакал Бурсак, поцеловал казака. «Нет, – сказал он, – раз решил – значит сделал; на то я и генерал, а не собака». Синим башлыком завязал глаза жеребцу, сел на него, плетью раз-раз и вниз. Денщик, хотя и пьяный был, за ним кинулся. Денщик кое-как выплыл, а генерал погиб. Когда прискакали из лагерей (лагери вон там были), вытащили казака наполовину только живого. «Ты сшиб генерала?» – спросили его. «Нет, – ответил он и заплакал, как маленькая девочка. – Устроил генерал скачку, хотел Кубань пересигнуть и поломался вместе с конем и шашкою». И увидели все, несет генерала Бурсака Кубань, будто копицу соломы. Не приняла, выходит, его река, ко дну не подпустила. Отсюда и место это с тех пор стали называть «бурсаковскими скачками». Л фермы молочной тут тогда не было. Позже ее немец выстроил и только недавно перед войной продал ее обществу, а сам в Германию уехал».
Гурдаю отдаленно припоминалась путаная бурсаков-ская легенда. Татарин, отнюдь не смущенный его присутствием и тем, что гимназисты вскочили, не меняя тона, докончил рассказ. Свернув тоненькую папироску, покричал что-то наезднику-черкесу, гонявшему на корде молодого жеребчика.
Отчетливо гудело тяжелое дальнобойное орудие, добрасывая перелетные снаряды почти до Елизаветинской. Над обрывом, расстелив бурки, совершали вечерний намаз текинцы. Обратившись к востоку, они молитвенно воздевали к своему мусульманскому богу натруженные войной руки. По береговой дорожке неторопливо подвигалась пароконная повозка, запряженная серыми лошадьми. Очевидно, вывозили убитых, им уже было не к спеху.
К Гурдаю тихо подошел Деникин.
– Хороший вечер, – тихо сказал он.
Кубань катила почерневшие воды. В конце крутой тропки, выбитой порожками, колыхался плоскодонный челн, подвязанный цепью. Лодку наполовину затопил дубовый карч, с отрубленным топором верхом.
– Население вашего города ведет себя несносно, – как-то обидчиво сказал Деникин, – это чрезвычайно волнует Лавра Георгиевича. Вы замечаете? От него половины не осталось.
– Гм, – Гурдай пожевал губами, не найдясь что ответить на это брюзжанье.
– Мы слишком быстро забываем обиды, Никита Севастьянович, – сказал Деникин. – Малейший поворот счастья, пофортунит, как говорится, и – благорастворение воздусей, мирное житие. Мы зачастую забываем о необходимости возмездия, жестокого возмездия. Мало быть завоевателем, надо сделаться твердым правителем. Умеем ли мы, солдаты, хорошо управлять? Нет. Твердость, жестокость – вот методы. Народ издавна привык к нагайке, к топору… Даже ваш земляк Кулабухов – православный священник, с которым мне пришлось по-; беседовать, – настроен именно так.
Гурдай наклонился к Деникину.
– Собственно говоря, Антон Иванович, чувства, изложенные вами, – губернаторские, я бы их назвал, чувства – в какой-то мере привиты нам издавна, нам, охранявшим престол и отечество на гражданском или военном поприще. Теперь только, по моему разумению, необходимо их углубить, Антон Иванович. Углубить и основательно укрепить, так укрепить, чтобы уже не шатались. Нисколько не шатались, Антон Иванович.
– Да, да. – Деникин коротко посмеялся, закашлялся, – видите, все же никакие микстуры не помогают… Кажется, к вам, Никита Севастьянович?
– Карташев? – воскликнул Гурдай. – Полковник Карташев.
Оказывается, это он ехал по береговой дороге.
Карташев, сойдя с повозки, медленно приблизился к ним. Сквозь марлю, обмотавшую голову, просачивалась кровь; глаза глубоко ввалились, губы растрескались и почернели, забинтованная правая рука была подвязана обыкновенным солдатским пояском.
– Что с вами? – спросил Гурдай, торопливо подходя к Карташеву.
– Со мной – ничего. Но там… ваш сын, Никита Севастьянович… Марковцы обнаружили его при взятии артиллерийских казарм.
Гурдай, пошатываясь и неуверенно ступая, направился к повозке, прикрытой куском орудийного брезента…
На следующий день, под натиском кубанской конницы Кочубея, Эрдели отводил расстроенные полки. Обогнув поле боя, Покровский скакал к ставке в сопровождении небольшой группы всадников.
С ним были неизменный Самойленко, послушный и почтительный адъютант, Брагин, сумевший уже отличиться в бою и заслуживший поощрительный отзыв самого Эрдели, и конвойная группа кубанцев.
Покровскому часто попадались повозки с наваленными на них ранеными. Опытным глазом военного он подмечал крайнюю усталость и трагическое безразличие, словно написанное на их ввалившихся щеках, на резких линиях, округливших сухие рты.
Покровский внутренне радовался поражению. Оно в известной степени оправдывало его, когда-то побежденного этим же противником.
Покровский спешился у конюшни и пошел в домик.
Узкий коридорчик, переделивший штаб, как бы сдавливал плечи. Покровского бесцеремонно толкали хлопотливые офицеры. В штандартной, откуда вынесли знамя к крыльцу, перевязывали хмурого Казановича. Какой-то человек в погонах подполковника ожидал очереди. Он стонал, судорожно уцепившись за перекладины носилок. Казалось, тело его вздрагивало от сдерживаемых рыданий. На полу в изобилии валялась серая клейменая обшивка индивидуальных пакетов. Миловидная сестра, та, которая грызлась с офицерами в Елизаветинской, безразлично, будто поссорившись с кем-то, сидела на подоконнике, пощипывая кусок хлеба и бросая крякающим под окном уткам.
– А, Покровский! – воскликнул адъютант командующего, вошедший в перевязочную. Он панибратски похлопал Покровского по плечу и увлек за собой. – Вы почему здесь? Вы же не особый любитель штабов. Может, вас прельстила та, с ямочками? Правда, недурен кусочек? Главное, еще нетронутая, а? Но злючка, ох, какая злючка…
– Мне нужен начальник штаба, господин поручик, – отстраняясь, прервал его Покровский, – начальник штаба действующей армии – Романовский.
– У вас плохо? – затревожился адъютант.
– Когда в главном штабе имеются полки-любимчики, хочется просить перевода в каптенармусы, – сухо сказал Покровский. – Вы скоро лишитесь кавалерии, господа штаб-чиновники. Нашу бригаду лупят пятый день подряд, и никто не думает ни о какой смене, о подкреплениях. Нас вскоре всех вырубят…
– Завтра генеральная атака, – любезно, но с оттенком покровительства, раздражавшим Покровского, произнес адъютант. – Вы же видели раненого Казано-вича? Сам Лавр Георгиевич поведет его полк… Если хотите знать, мне сообщили по секрету, что поднимаются переяславские, брюховецкие, уманские казаки…
Короткий взрыв сотряс домик. С треском распахнулась дверь, ведшая в комнату Корнилова. На пол посыпалась штукатурка. Вырвался едкий дым, наполнявший коридорчик.
– Корнилов!
Адъютант бросился вперед. Захлопали двери. Прошло несколько минут.
– Дорогу! – крикнул кто-то акцентирующим гортанным голосом. – Дорогу!
Это был Резак-бек Хаджиев, без папахи, в испачканной кровью шелковой гимнастерке, с горящими каким-то внезапно пришедшим безумием черными, блестящими глазами. Хан оттолкнул адъютанта и снова закричал что-то по-текински прибежавшим со двора и столкнувшимся у входа конвойцам. Текинцы расступились.
Корнилова несли на мохнатой бурке, поддерживая его и снизу, чтобы не провисало тело. Корнилов лежал вверх лицом, неестественно выставив вперед бородку, со слипшимися от крови волосами. Штукатурная пыль обсыпала и эти слипшиеся от крови волосы, лицо, и прикрытые, чуть-чуть подрагивающие веки с короткими ресницами.
Когда Корнилова сносили с крыльца, послышался характерный свист летящего снаряда, грохот, мгновенный блеск пламени и тонкий, поющий свист разлетающихся осколков. У конюшни, что справа от домика штаба, разорвалась вторая граната. На аллею зонтичных сосен ринулись сорвавшиеся с коновязи кони. На земле, усыпанной черепичными обломками, корчились смертельно раненные офицеры штабного резерва.
Корнилова положили у Кубани, над обрывом, там, где вчера совершали намаз люди его личного конвоя. Над Корниловым наклонился Деникин, и на его спине подергивались мускулы, туго обтянутые диагональю защитного френча. Филимонов с растерянным видом снял шапку. Вслед за ним обнажили головы Кулабухов, Быч, только что прискакавший Султан-Гирей…
Покровский первым приблизился к поднявшемуся Деникину и осторожно поддержал его.
– Вы? – бездумно спросил Деникин. Крупная слеза дрожала в уголке глаза.
Покровский склонил голову.
– В тяжелый момент общей скорби моя жизнь… располагайте ею, командующий!
Отсюда, от крутояра, так называемых «бурсаковских скачек», начался поворот в карьере Покровского. Кулабухов, умиленно наблюдавший эту сцену сближения, не ведал еще тогда, какой трагический конец подготовят ему эти генералы…
Трусцой подошел полковой священник, на ходу надевая епитрахиль. Принесли походный налой. Текинцы сбились гурьбой. Сверкало дорогое восточное оружие. Пахучий дымок ладана сизо расплывался в воздухе.
Ночью Добровольческая армия сняла осаду. Деникин уводил полки из-под стен города. В глубокой тайне увозилось тело Корнилова.
Только члены военного совета и начальник конвоя знали место погребения. В станице Елизаветинской, на площади, демонстративно была оставлена могила, в которой якобы похоронили Корнилова.
В колонии Гнодау белые уничтожили из-за недостатка снарядов часть орудий кубанских батарей и, пустив ложные слухи о движении в районы приазовских плавней Славянского отдела, резко повернули на сечевые станицы – Медведовскую и Дядьковскую.
Деникин возвращал потрепанную армию снова в поселения степного Сала, по пути, проторенному Корниловым. Доходили слухи, доносили об успехе красновско-го мятежа, о действиях походного атамана Попова, задонской группы генерала Семенова, южной группы полковника Денисова, «степного отряда» Семилетова. С Украины подвигались немецкие оккупанты, имевшие целью не только получение продовольствия, но и главным образом свержение советской власти и восстановление старого буржуазного режима. Деникин, продолжая дело Корнилова, начинал новую фазу борьбы с революционным народом, борьбы при поддержке иноземцев-интер-вентов.
ГЛАВА XXVIII
Зацвели вишни и терны. Горные ополченцы с радостными улыбками угадывали, какое молоко разлили теперь дикий фруктарник по ущельям и долинам. Город торжествовал. Трое суток улицы были переполнены народом. Горожане надевали лучшее платье, на улицах, в сквере, в садах играли оркестры, и отважные командиры разъезжали, украшенные лентами и цветами.
В окопы ходили, как на экскурсии, собирая осколки снарядов и гильзы. В течение трех дней по городу возили «труп Корнилова». Когда толпа напирала, анархисты из отряда Золотарева поднимали на блоках тело, привязанное к доске.
– Покажи золотой зуб! – крикнул Сенька, горделиво проезжавший на Баварце, найденном им при вступлении их роты на территорию фермы.
– Золотой зуб! Зуб! – шумно потребовали снизу.
Один из анархистов вскарабкался наверх, чтобы по-казать эту надежную примету. На зеленых кафельных стенах дома, что на углу площади войскового собора и Красной улицы, поколыхивалась доска, а на ней – тело человека с, желтым лицом, удлиненным темной скупой бородкой.
Шаховцов, находившийся возле Сеньки, отвернулся.
– Пойдем, – предложил он, трогая с места свою тяжелую артиллерийскую лошадь.
– Где-сь еще надо Неженцева откопать, – сказал Сенька, – ишь как Баварца занавозил. Еще бы Кутепова, суку, поднять до третьего этажа.
Шаховцов с удивлением оглядел мальчонку, похудевшего от сражений. Сенька не терял веселого расположения духа. Шапка с чужой головы, неуклюже и тоже не по росту сапоги, вдетые в высоко подвязанные стремена, тяжелая винтовка за плечами. Такое снаряжение, безусловно, стесняло движения, но это, по-видимому, нисколько не отражалось на самочувствии мальчишки.
– Давай еще поглядим, – попросил Сенька, – а то вот-вот с его золу сделают. Здорово все же ты его ухо-кал, дядя Василь. Ишь как по лбу черкануло.
Шаховцов недовольно поморщился. Артиллеристы неожиданно оказались в центре внимания. Несколько батарейцев с пеной у рта оспаривали «корниловский» снаряд, но все же молва, очевидно распространяемая заинтересованными земляками, приписывала смерть Корнилова ему, меткому артиллеристу Шаховцову. Василий Ильич мучительно переживал неожиданную славу.
В начале боя он умышленно вел перелетный огонь, выкладывая снаряды либо к Кубани, либо значительно левее тополевой рощицы, примыкавшей к ферме. Его поведение обусловливалось чувством – «там свои». Потом, заразившись могучим порывом защитников города, он обрушил меткий огонь по боевым участкам противника, с целью уничтожить их и навсегда покончить с кошмаром двойной игры. Шаховцов вспомнил, как примерно на третий день осады мозг его пронизала страшная мысль: «Разбитая Добровольческая армия в поспешном бегстве оставит документы штаба, где, безусловно, хранятся бумаги, подтверждающие его измену».
– Гляди, гляди, дядя Василь, – растроганно говорил Сенька, дергая его за рукав.
Растрепанная простоволосая женщина на вытянутых руках подняла испуганного, плачущего ребенка.
– Он убил твоего отца, – кричала женщина, идя сквозь расступившуюся толпу, – он убил твоего отца! Он!
Толпа смолкла, потрясенная этим зрелищем, потом разъяренно зашумела, в Корнилова полетели сухие комья грязи, камни, отскакивающие от стен.
Мы не будем осуждать нравы того буйного времени и поведение людей, накаленных ненавистью и горем. Десять тысяч лучших сынов Кубани лежали в братских могилах на западной окраине города. Десять тысяч революционных бойцов навсегда покинули свои семьи. Кровь убитых взывала к отмщению, как когда-то пепел Кла-аса стучал в сердце Уленшпигеля-гёза.
Автономов и Сорокин, командиры вооруженных сил, опьяненные победой и властью, не сумели до конца довести разгром белых.
Не говоря уже о преданных и достаточно сплоченных отрядах пехоты, готовых к выполнению любого боевого маневра, в распоряжении Республики имелась отчаянная казачья конница, в том числе и конница Кочубея, которую можно было пустить в погоню.
Военные руководители ограничились бомбардировкой колонии Гнодау и мелкими поисками разведки по дорогам отхода.
Ликующие толпы прославляли хмурых от безделья вожаков-всадников, обвешанных цветами, словно дружки богатых казачьих свадеб.
А в это время уходили части Деникина, неумело задерживаемые малочисленными дружинами поселений, лежавших в направлении марша.
Совершенно неожиданно для Павла его разыскала Любка, недалеко от театра, где продолжались заседания съезда.
– Ты зачем тут? – удивился Павло.
– На корниловский зуб поглядеть, – слукавила Любка, прижимаясь плечом к мужу.
– На колечко бы, а? – засмеялся Павло, как-то весело ощутив приезд жены, радость жизни. – Только нам навряд достанется тот зуб, женушка. По всему видать, золотаревцы вместе с челюстью выдерут.
Они шли среди шума и гомона. Живописные отряды дефилировали по мостовым, окруженные девушками и мальчишками. Одинокий трамвай завяз на линии. Внутри открытого вагона играли на гармошке, пели, грызли семечки. На площадке завтракали вагоновожатый и кондукторша, держа в руках бутылки с молоком и ломти хлеба.
– С бабами приехала, Павлуша, – говорила Любка, – тут наших много, жилейдев. Кто с Хомутовым еще ушел, кто тогда с Мостовым.
– Те, выходит, объявились? Все? – обрадованно переспросил Павло, вспомнив свои тревоги за судьбу одностаничников.
– Кто живой – тот объявился. – Поймав пристальный женолюбивый взгляд какого-то черноусого всадника, Любка оправила платок и зарделась. – Харчи привезла, бельишко чистое. Все, что на тебе, постираю. Ну-ка, расстегни. Ой, ой, как сажа… Тяжело пришлось?
– Хуже чем под Калущем да под Тарнополем-го-родом. На два аршина три мертвяка.
– Теб^-то, видно, обманули, Павлуша, – сказала Любка, – вызвали на съезд, а заставили бить Корнилова.
– Никто и не заставлял. Сам пошел.
– Тоже так думала. Разве утерпишь, – приостановилась, расстегнула мелкие пуговки розовенькой кофточки: – Было запамятовала, письмо Степка Лютый передал.
Батурин на ходу прочитал послание Шульгина, довольно подробно рассказывающее, как блюдется станичное хозяйство.
В письме, как и полагается, Степан именовал Батурина по имени и отчеству и обращался на «вы».
«В заключение могу сообщить вам, Павел Лукич, – писал Шульгин, – што Кубань-река из-за тех самых отводов течет правильно, берега не заваливает, саломахин-ские гребли в порядке, общественные яровые засеяли. Днями думаю наруньживать на ремонт травянки, чтобы не застарить сенокосы. На кладбище огорожу подправили, заставлял третий квартал, на мосту правый бок пересыпали, а перила приказал подвести суриком, стали как новые. Нащет земли, драки не наблюдалось, если не считать баловства Никиты Литвиненкова. Зарезал Никита азиатским кинжалом Федьку Бондаренкова, вы того самого Федьку, Павел Лукич, кажись, не знаете, бо он еще молодой и к тому же из городовиков. Кинжал отправили в город вещественным доказательством, а Никита убег до Корнилова…»
– Чего это Литвиненко нагородил? – спросил Павло, сдвигая брови.
– Какого-сь городовика зарезал, – отмахнулась Любка, – ну его к шутам, того городовика. Знала бы, что Степка всякую глупость пишет, ей-бо, письмо не передавала бы. Мало тут у тебя своих резаных.
– Как дело вышло?
– Папаня балакал, – из-за земли, нехай она треснет. Литвиненки-то в отказ пошли свои паи засевать, ты знаешь, при тебе еще было, а Степка возьми да отдай Литвиненковы паи городовикам. Вот тут и завязалось, – Любка что-то вспомнила, приостановилась, зашептала – Буревой приходил вместе с Огийченко «биноклем» с батей балакали… Не одобряют твои и Степкины дела.
– Какие дела?
– Неподходящий, мол, коленкор – казацкую землю транжирить.
Павло несколько времени шел молча, глубоко задумавшись.
– Ягодки только поспевают, – сказал он, – на съезде таких решений наворочали! Должен я следить теперь, как барбоска, чтоб свободные земли в первую очередь беспортошным нарезались, коммуниям разным, чтобы работников, у кого имеются, рассчитать, по миру пустить, выходит. Молотилки под свой расчет забрать. Беда прямо. Вроде должен я, как председатель Совета, над всем юртом быть хозяином, за всех хозяинов головой додумать, ногами добегать, руками доделать. В ка-кую-сь ямку вскочил и, видать, не выберусь.
Любка взяла его руку, погладила, приложила к щеке.
– Не кручинься, Павлуша. Брось. Всё дела да заботы. Соскучилась по тебе. Грешные сны в голову лезли. Избаловал ты меня последние дни любовью.
Павло провел ладонью по Любкиной спине и задержал руку на ее бедре, покачивающемся в такт шагу. Вспомнил ее чистое и теплое тело.
– В городе негде, Люба. Подвечереет – до Кубани поедем.
– Мне все едино, – благодарно сказала она, прижимаясь к мужу.
– Егора с собой захватим.
– А Доньку? – с женским любопытством оживилась Любка.
– Можно и ее. Сестру-сиделку.
Павло коротко посмеялся.
– Я и запамятовала. Каверин с Покровки конями приезжал, злой. Я, говорит, ее, подлюку, на три дня отпустил, а она завеялась. И тебе досталось и Егору. Пьяный напился, на батю с кулаками полез, насилу успокоили… А у меня такие думки: кто любит, тот ближе. У Егора ласка есть до баб, а Каверин какой-ся жесткий.
– Щупала, что ли? – Павло насупился.
– Для чего мне его щупать, – засмеялась Любка, приласкиваясь, – коли б щупала, до тебя не приехала.
Вечером по узкой уличке, развороченной ухабами, спускался к реке фаэтон, на котором Мостовой выехал в атаку.
Извозчику по просьбе Егора выделили трофейных лошадей, попородистей и помоложе прежних. Поэтому старик охотно согласился на эту не совсем обычную ночную поездку.'Улица кончилась. Прикубанские дворы угадывались в темноте кипенными клубами цветущей вишни.
Остановились возле похлюпывающей воды, подступившей в уровень с кромкой берега. Мостовой и Донька остались в экипаже, а Павло перекинул на плечо шинель и, полуобняв Любку, пошел вдоль берега. Река плескалась, хрипели кружины. Особая могучая материнская сила чувствовалась в ней, вспоившей десятки воинственных и трудолюбивых казачьих и черкесских поколений.
– От Жилейской идет, – сказал Павло, тяжело ступая по вязкому песку и зачерпывая горстью воду, – чего-сь мутная. Не сбрехал ли Степан, не рухнули наши обрывы?
Любка села на разостланной мужем шинели и, не ожидая, пока он устроится, притянула к себе.
– Соскучилась, Павлуша.
Павло ощутил ее горячие влажные губы и такое близкое хмельное тело. Он приник к ней, и Любка покорно и вместе с тем озорно опрокинулась навзничь, целуя его и шепча, точно кто-то мог бы их услышать:
– Сердце запеклось. Тошным свет становился. Тошным, постылым.
Сквозь порывистый шепот к его сознанию подобралась стыдная мысль, что во всей этой сутолоке он как-то ни разу не вспомнил про Любку…
Над рваной линией полузатопленного левобережного леса вылез молодой месяц. Повиснув тяжелой серьгой, он, казалось, готов был вот-вот соскользнуть и утонуть во влаге, повсюду разлитой щедрой Кубанью. Глухо ухнул филин, по-человечьи захохотала сова; толкаясь о берег, как слепой щенок в колени, проплыл лохматый карагач.
– От Жилейской несет, – сказал Павло, расстегивая ворот. – Ишь как уморился.
Он принялся быстро раздеваться. Любка чуть приподнялась.
– Ты чего, Павлуша?
– Окунусь.
– Простынешь.
– Привычный.
Павло стал спиной к жене, немного отставив локти. От него ложилась куцая расплывчатая тень на песке, виднелись вмятины – их следы.
– Красивый ты, – сказала Любка и закрыла глаза. – Ну, ныряй!
Павло вытянул руки, приподнялся и бросился вниз головой. Холодная вода сразу же сковала тело, сделав его собранным и сильным. Течение подхватило, и Павло понесся в бурлящем потоке. Со всасывающим хрипом пенились водовороты, впереди кружились листочки и щепки, и он никак не мог догнать их.
– Павло! Павлуша!
Любка бежала, прижимая к груди его одежду. Батурин саженками прибивался к берегу. Вдруг что-то скользкое и холодное коснулось бока. Павел брезгливо дернулся. Но снова натолкнулся. Белое пятно, похожее на огромную тыкву, поплыло на уровне глаз.
– Человек!
Брезгливое чувство прошло. Батурин толчками погнал находку.
– Утопленник, – постукивая зубами, сказал он подбежавшим женщинам, – покличьте деда, шматок бечевки попросите. Там у него, кажись, на оси подвязана.
Любка принесла веревку. Павло подхватил, подхлестнул петлей подмышки и привязал к одинокой ветле.
– Теперь можно поглядеть, не знакомый ли? Вроде нет. Склизкий какой-ся.
Павло сполоснул руки, поднялся, нисколько не стесняясь подошедшей к берегу Доньки. Любка подавала чистое белье, одежду, и приятная теплота разлилась по его телу.
– Бои шли, – сказала задумчиво Донька, охватив колени руками, – ко дну сразу опустился, поболтался возле коряги зацепленный, потом желчь лопнула и наверх вытолкнула.
– Может, и так, – согласился Павло, – только в бой без штанов не ходют. Придется коменданту сообщить, может, кто опознает. Пойти к Егору, что ли, перекурить?
Павло и Любка шли пешком. Они возвращались в город. Старик извозчик усердно расхваливал веревку, которую он отдал, чтобы подвязать покойника. Старик всячески превозносил качества веревки, а при упоминании слова «утопленник» крестился. Павло глядел на далекое взгорье. Там, где была последняя главная квартира генерал-лейтенанта Корнилова, красно подмигивая, горел костер. От дворов, занявших косогоры Прикуба-нья, лаяли собаки и пахло дымом, так же как и в родной Жилейской. Любка вполголоса запела:
Ой, полети, утка,
Против воды прутко…
– Не эту, – остановил ее Павло и тихо запел слышанную им тогда, на улицах осажденного города, Марсельезу.
Любка притихла, обиженно вслушиваясь в новые слова.
– Какие-сь слова чужие, быстрые, – она отвернулась, – под их любить нельзя, по-моему… Доня, ты чего слезла?
– Важко коням, а баба с возу – кобыле легче.
Павло остановил женщин, догнал экипаж, Любка и Донька пошли вместе.
– В Покровку сбираешься?
Донька вскинула голову.
– Нет.
– Почему?
– Скушно там.
– А муж?
– Что ж я до него, подвязанная? Люди дерутся, а он бессонницами мучается, какие-сь программки сочиняет трусливые. Я геройских мужиков люблю.
– Как же теперь, Доня? – трогая ее за руку, спросила Любка. – Жизнь новую начинать?
– С ними пойду, с красными казаками да солдатами.
– Гулять с ними придется. Так нашу сестру держать не будут.
– Будут, – уверенно произнесла Донька, – они тоже видют, что чище теперь бабы стали. Вот я, к примеру. Вроде семинедельным постом отговелась, через этого Корнилова. Жизнь поняла по-другому. Подорожала она у меня, как возле смерти потолкалась.
Помолчали. Каждая была со своими думами.
– Егора любишь? – неожиданно спросила Любка.
– Люблю.
– Пойдешь за него?
– Это как он захочет. А ежели и не захочет, нужен будет ему человек возле… Вот я и тут как тут… Человек… слово-то новое для нас, для баб.
Донька засмеялась, подхватила подругу и побежала, озорно прикрикивая.
– Чего ты? – сказал Егор, подбадриваясь.
– Ну-ка отсунься, Павло, – приказала Донька, повисая на подножке. – Дай поцелую тебя, Егор. – Она быстро притянула его, впилась губами. Со смехом откинулась.