Текст книги "Дондог"
Автор книги: Антуан Володин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
8
Габриэла Бруна
Стояла ясная погода, говорит Дондог. Разгар лета. Только-только началась война. Уничтожение уйбуров делало первые шаги, пустяк на фоне всего остального в эти свои первые дни. В небе проплывали дирижабли-шпионы без опознавательных знаков на фюзеляжах и какие-то монопланы, солдаты с легкостью сбивали их из карабинов. По дорогам на рысях разъезжали мелкие кавалерийские подразделения, одуревшие после недели неприкаянных бивуаков, беспрестанных маневров и мелких стычек. Фронт никак не мог стабилизироваться. В некоторых деревнях, на некоторых дорогах противники сменяли друг друга через считанные часы. Подчас каких-то сорок минут разделяли прохождение вражеских войск и частей татар, скифов, вангров и их тогдашних союзников. Я не называю все вовлеченные в боевые действия народы, говорит Дондог. Все равно судьба судила им слиться во время резни воедино, объединиться вскоре в единую вопиющую грязь, напоенную кровью.
Солнце искрилось на летательных аппаратах, а ниже рыжило поля хлебов, леса, холмы, окружавшие городок Островец, и на южном выезде из города томило и припекало промышленный район с его чередой заброшенных промзон, с железнодорожными путями и длинными глухими стенами.
Как раз там, в этом угрюмом фабричном лабиринте, и находилась совсем юная Габриэла Бруна. Одета она, как и подобает учительнице, была строго. Ее заливал свет. Она не прогуливалась, она шла быстрым шагом, раздраженная, что заплуталась среди серых построек и стен из серого кирпича. Уже более получаса она тщетно искала вход на заводы Васильева, и ей казалось, что она в очередной раз от них удаляется. Она не переживала, что опаздывает, ее не ждали к какому-то определенному часу, но она не хотела упустить послеполуденное зрелище, необыкновенный праздник огня, организованный в кузнечных цехах Васильева. Он позвал ее полюбоваться, как будут гореть вагоны с сахаром и спиртом, которые командование приказало уничтожить, чтобы они не достались врагу.
Габриэла Бруна уже год работала у Васильева воспитательницей, но у нее ни разу не было повода на свой страх и риск углубиться в эту часть Островца. Ее прогулки с детьми проходили совсем в других местах, на противоположном краю города, и, по правде говоря, она не слишком хорошо представляла, на что похожи фабрики ее работодателя. Она обогнула очередной склад, прошла метров сто пятьдесят вдоль железнодорожных путей, миновала водоем со стоячей водой и оказалась на тупиковой дороге, которая вела к какому-то черному порталу, а потом продолжалась до груды щебня. Дальше простирался надцатый комплекс построек, пригорков и невозделанных полей.
Все заросло травой, редкой и желтой.
Водруженная с краю рва вывеска гласила по-русски красными буквами, что проход запрещен. Молодая женщина остановилась. Порыв ветра обмел пылью стену, уродовавшую левую сторону дороги. На столбе задрожала вывеска. Затряслись слова: «ЧАСТНЫЕ ВЛАДЕНИЯ, ЗАПРЕЩАЕТСЯ», затем пыль осела, и на какое-то мгновение воцарилась тишина. Потом с юго-запада докатился гул канонады, прервался, раздался с новой силой. За холмами, в направлении Сандомиржа, а может быть, и ближе, может быть, у железнодорожного узла Леванидово, чувашские и австрийские батальоны истребляли друг друга из тяжелых орудий.
Шла вторая неделя августа. Новости поступали тревожные. Союзники отступали, оставляя город за городом. Было ясно, что когда придет черед Островца, они его, чести ради несколько часов позащищав, в конечном счете оставят врагу.
Красавица Бруна, Габриэла Бруна, колебалась под ясной лазурью. Несмотря на ворчание артиллерии, все вокруг смягчало безмерное летнее спокойствие – не только далекие ели, но и рельсы, груды угля и заполонившие тупики железнодорожных веток колючие кустарники. Палил зной. Ни клочка тени. Стрекотали насекомые. Нигде ни души.
Габриэла Бруна направилась вдоль стены, по откосу, стараясь обойти шлак, представлявший явную угрозу ее ботинкам. Куда лучше топтать траву. У нее из-под ног так и прыскали кузнечики, распрастывая трескучее великолепие своих надкрылий, ярко-красных, морской волны или индиго.
Завод Васильева выпускал особые сорта стали, и патрули охраняли его от саботажников. Габриэла Бруна рассчитывала, что рабочие или солдаты подскажут, как добраться к печам, в которых после полудня должны были вспыхнуть десятки тонн сахара, но уже довольно давно ей не попадалось ни единой живой души. Она, должно быть, проскочила сектор, где теплилась жизнь. И теперь, судя по всему, скиталась в той части промышленных кварталов, деятельность которых после объявления войны была сведена к минимуму. Вокруг не слышалось никаких звуков, так или иначе связанных с работой. Она отошла далеко от города и от литейных цехов и теперь заметила, что дымящиеся трубы вырисовываются совсем в другой стороне и довольно далеко.
Прямо под ухом зажужжала оса. Она отогнала ее.
Она дошла до портала. Рельсы расходились, пересекали дорогу и среди трав, рядом с наполненным черной водой водоемом, воссоединялись с железнодорожными путями. На портале, не поленившись соскоблить пузыри ржавчины, какой-то активист выцарапал ножом по-польски: «ДОЛОЙ ВОЙНУ, ДА ЗДРАВСТВУЕТ ИНТЕРНАЦИОНАЛ!»
Лозунг резался пополам. Портал был не закрыт. В просвете можно было различить узкую полоску почвы и, на земле, гайку, пошедший в семя кустик подорожника. Чтобы расширить проем, Габриэла Бруна уперлась руками в «ИНТЕРНАЦИОНАЛ». Краска шелушилась. Петли сопротивлялись, потом, отчаянно заскрежетав, слегка поддались.
В это же мгновение из узкого прохода между стенами донесся цокот копыт. Секунд десять никого не было видно, затем там, где дорога упиралась в тупик, вынырнул конный стражник. Он был облачен в форму имперской армии, с плоской фуражкой с широким козырьком и при сабле. Под ним покачивалась каурая кобыла, которую он вел неспешным шагом. Он взобрался на откос, с него спустился. Обогнул груду щебня и оказался на дороге.
Направился к Габриэле Бруне.
Ну а та, застыв перед проемом, потирала ладони, чтобы стереть с них рыжие опилки, рыжевато-коричневые блестки, и думала, как неудачно все складывается: представитель правопорядка вполне может заподозрить ее в шпионаже – испачканные руки, приоткрытый портал, пустынное, ныне обезлюдевшее место. Вместо того чтобы обрадоваться, что наконец встретила того, кто может прийти ей на помощь, она боролась с предчувствием, что всадник не станет слушать ее объяснений, а упрямо будет видеть в ней крайне подозрительную личность и попортит немало крови.
Она думала, что сказать.
Я ищу, как попасть в литейни Васильева… Хочу посмотреть, как горят вагоны с сахаром… Я живу в семье директора завода, самого Васильева… Воспитываю его детей…
Кобыла приближалась. У нее на морде красовалось пятно в форме полумесяца. Ее слезящиеся глаза встретились с глазами Габриэлы Бруны. В них угадывалось животное безумие, ошалевшая и неприязненная влага. Ни искорки симпатии. Она яростно встряхивала гривой. Была уже у самого портала. Уже перешагнула рельсы, рядом с которыми замерла в неподвижности Габриэла Бруна.
Всадник потянул за повод.
Кобыла остановилась. Ее ноздри трепетали. Она споткнулась. Взгляд ее был дик и злобен.
Тишина снова сомкнулась над пейзажем: дорога, пути, яма с водой, товарные склады, вагонетки с углем, гравием, а дальше – серо-зеленые сельские просторы, ели и тут же постройки из кирпича цвета старого пепла. Все это в безмолвии безжалостно утюжило солнце, поверх время от времени накладывались звучные пируэты ос, удары сердца, дыхание; ну и не прекращался обстрел железнодорожного узла Леванидово, километрах в тридцати отсюда.
Молодая женщина не осмеливалась заговорить первой. Она повернула голову к мужчине, который возвышался над ней всем своим телом, и, чтобы не раздражать его излишней уверенностью, хранила молчание.
Здесь мне бы хотелось упомянуть о замечательной внешности Габриэлы Бруны, говорит Дондог. У нее была изящная фигура, и она собирала свои маслянисто-черные волосы в безукоризненную прическу. Ей было в полной мере присуще изящество учительницы начала века, но меня привлекает в этом образе, привлекает неудержимо, говорит Дондог, ум, излучаемый ее лицом с тонкой и нежной кожей того светло-бронзового цвета, что часто свойствен уйбурским женщинам, стоит им выйти из отрочества, бескомпромиссный ум, явственно сочетающийся с неукротимой энергией. Ее рот не улыбался, взгляд не бегал по сторонам. Он смотрел прямо, сосредоточив на своем объекте два сумеречных, с янтарным отблеском, камня. По типу обаяния ее можно было принять за красавицу-сефардку или чеченку, говорит Дондог.
Такою, почтительной и прекрасной, она и держалась перед всадником, стараясь сохранить безмятежную мину, несмотря на одышку и смрадное злопыхательство кобылы.
Стражник не разжимал зубов. Он понудил свою лошадь прижаться боком к порталу. При таком положении Габриэла Бруна могла сдвинуться только внутрь завода, через проем, в который она не имела никакого желания проскальзывать. Он не опустил на нее взгляд, он продолжал делать вид, будто здесь один и остановился по случайности. Габриэла Бруна ощущала его озлобленность, его враждебность. Животина же двигалась, нервно попирала копытами землю, цокала ими о рельсы. Совсем небольшое расстояние отделяло молодую женщину и от подрагивающего портала, и от покрытого потом крупа, от блестящего сапога, в который были заправлены украшенные алым лампасом галифе из синего, пропахшего ваксой и казармой сукна.
Мужчина, судя по всему, вынашивал коварные и опасные мысли. Следовало как можно скорее прервать их течение.
Габриэла подняла голову.
– Меня ждут на заводе Васильева, – сказала она по-русски. – Я знаю его владельца. Я у него живу. Воспитываю его детей.
Мужчина повел подбородком. Возможно, выразил свое мнение, возможно, что-то отвлекло его где-то на уровне шеи – насекомое, жесткая нитка в ткани, головка чирья. У него было грубое лицо, которое с трудом прочитывалось в контровом освещении, с выдубленной солнцем кожей и раскосыми глазами, выдававшими его сибирское или монгольское происхождение. Ничего особенного, по правде говоря, на этой вполне заурядной физиономии не проявлялось, ничего особо запоминающегося, разве что, под челюстью, несколько омерзительных сантиметров розового шрама.
Продолжая говорить, Габриэла Бруна изучала его взглядом. Позади почти сомкнутых век тлела злобная воля.
– Васильев, – гнула она свое. – Промышленник.
Всадник не отвечал. Возможно, он плохо понимал по-русски. Казалось, он прислушивается к далекой канонаде. Габриэла Бруна обдумывала, как сформулировать следующую фразу, когда он наконец оживился. Он отдал указания каурке, диктуя ей руками и коленями, какие действия предпринять. Зверюга вдруг вздыбилась над Габриэлой Бруной угрожающей горой разгоряченной плоти. Она трясла своей длинной головой затронутого психозом животного, она содрогалась, она напирала боком. Она оттесняла Габриэлу Бруну к порталу. Внезапно молодая женщина оказалась прижата К «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ИНТЕРНАЦИОНАЛ!». От напора проем расширился. Вновь запричитали петли, возопил на утрамбованной земле ролик.
И Габриэла Бруна оказалась на заводской территории.
За нею надвинулась умело направляемая каурая масса и, трепещущая, внушительная, обогнула ее, вынуждая отступить за створку портала. Всадник не медля, словно речь шла о самой обычной операции, затворил за собою левой рукой и ногой перекатную створку. Габриэле Бруне пришлось попятиться, и, чтобы избежать прикосновения к рыжеватой испарине животного, она снова прислонилась к металлической поверхности. Она знала, что пачкается в ржавчине и пыли.
Они находились во дворе, ограниченном с юга конюшней, а с запада высокими, с дверьми нараспашку, строениями, не иначе цехами. На виду не было никого из рабочих. Рельсы вели к козловому крану и уходили во второй двор, от которого угадывались только две покоящиеся на бетонных опорах цистерны. Солнце утюжило это пустынное место с пыльной беспощадностью, наводило ужас на шиферные крыши построек, стены из темного кирпича. Повсюду пробивались пучки пошедших в семя растений, особливой, уродливой травы.
Кобыла фыркнула. Уже целую минуту Габриэла Бруна в предчувствии беды не могла отвести взгляд от ее выпученных глаз, в которых блуждало безумие.
– Мне нужно в литейню, – сказала она, обуздывая поднимающееся негодование. – Меня ждет Васильев.
Она жалела о том, что подалась под напором кобылы и всадника. Пространство вокруг нее сузилось. Ей приходилось жаться в неприглядном коридоре, между ржавым железом и зверюгой, чей запах и жар вызывали у нее отвращение.
Что до мужчины, тот хранил молчание. Ни слова не говоря, он вынудил Габриэлу Бруну отступить вдоль портала, затем вдоль стены. Она не сопротивлялась, не желая, чтобы ее опрокинула громада мышц и пышущей потом кожи. Она прошла по подорожнику, лопухам, пару раз по крапиве. На ней была юбка из синего ситца в черный цветочек и, под бархатной жилеткой, вышитая белая блузка с длинными рукавами, правый локоть которой терся по кирпичу, иногда и плечо. Она гробила свою одежду.
Хотя всадник постоянно маневрировал, чтобы не пустить ее во двор, он продолжал делать вид, что не обращает на нее никакого внимания. У него, казалось, были совсем иные интересы. Так, например, он с большим вниманием следил за перепалкой трех воронов, которые намеревались усесться на крышу конюшни и задирали друг друга, клювы полны поношений.
– Я хочу поговорить с офицером, – сказала Габриэла Бруна и отказалась идти дальше.
Всадник не принял эту несвоевременную остановку и оттеснил ее еще на пять-шесть шагов, потом вынудил податься еще на пару метров, потом еще на метр. Она оступилась, схватилась за стену, ободрав руку. Габриэла Бруна пыталась сохранить хладнокровие. Уворачивалась от головы, которая раскачивалась в ее направлении, от слюны и пены каурки, ее отвратительной одышки, равно как и от стального стремени, которое то и дело, словно по недосмотру, задевало, стоило ей упереться, ее руку.
Еще раз вплотную к ней приблизилась нога, синее сукно, красный шов, сапог. Стремя было цвета тусклого серебра. Она попыталась отыскать на ножнах сабли указание на воинское подразделение, чтобы потом пожаловаться военным властям, но ничего не обнаружила. Зато успела прочитать выгравированное на седле кириллицей имя. Гюльмюз Корсаков.
Что этот тип от меня хочет? подумала она.
И, после крохотной паузы, внутренности подпрыгнули.
Уж не хочет ли он меня изнасиловать? подумала она.
В то же мгновение налет ужаса выстудил ей живот. Пред ней предстали картины мужских зверств, четкие, предельно грубые, красно-фиолетовые, вместе с серией анатомических – ничуть не смягченных, жутких – видений. Сей немой фильм дополняли прогнозируемые ощущения, хрипы, идиотское мужское сопение, толчки с всхрюком, боль, унижение, взбрызги с всхрюком.
Сестричка, бормочет Дондог. Он в отчаянии, что она не может его услышать. До сих пор он сопровождал ее будто в простом рассказе о сне, но теперь уже разделяет ее тоску и тревогу.
Габриэла Бруна была кем угодно, но не кисейной барышней, говорит он. Родившись в уйбурском клане, где вещи назывались своими именами, она была вполне сведуща в людском насилии. Ее научили жить среди людей, выживать среди опасностей, в лоне преступлений, лицом к лицу с заурядными людьми.
– Говорят вам, я хочу поговорить с офицером, – сказала она четким, даже властным голосом.
Они добрались уже до конюшни. Там, должно быть, неведомо когда, но, уж во всяком случае, до начала нынешних военных реквизиций, держали тяжеловозов, перетаскивавших груженные ломом платформы. В одной из огромных деревянных створок была проделана куда меньшая дверь. Она была полуоткрыта. За нею угадывался неприятно теплый полумрак, весь в разводах засохшего навоза и соломы. Кобыла повернула к Габриэле Бруне свою пышущую жаром морду, меченную пятном в виде полумесяца, свой вылезший из орбиты, налитый злобой глаз и пристукнула копытом.
– Отведите меня к вашему начальству, – приказала Габриэла Бруна. – Я хочу с ним объясниться.
В водосточной трубе загудел ветер.
Теперь вне поля зрения, вороны с карканьем съезжали по шиферным плиткам.
Мужчина нагнулся. У него были приплюснутые скулы, слабо развитые уши, он был обрит наголо. И не смотрел ей в лицо. Она отшатнулась от потянувшейся к ней руки. Мужчина вздохнул, потом сказал:
– Ну же, учителка. Заходи.
Чтобы уклониться от него, она скользнула вдоль двери в конюшню. Кобыла двинулась наискосок, и Габриэла Бруна снова оказалась перед ее мордой. Какую-то долгую секунду она вглядывалась в массивный, истерический глаз, такой же блуждающий, как и у ее хозяина. И затем, со всего размаха, влепила затрещину туда, до чего могла достать: во влажную вокруг мундштука пасть, в основание лоснящихся соплями ноздрей. Животина жутко заржала и стала на дыбы, тут же завертевшись от боли и страха, стараясь избавиться от своего всадника, изливая избыток страдания в смертельную акробатику.
Габриэла Бруна сорвалась с места. Она увернулась от копыт, пахтавших воздух у самого ее лица, и бросилась туда, где, как ей представлялось, удастся скрыться в целости и невредимости. Кобыла металась во дворе из стороны в сторону и, неукротимая, преграждала дорогу то к порталу, то к цистернам. Она прыгала и делала кульбиты, она опережала беглянку, устремляясь во весь опор, потом лягалась, умножая беспорядочные движения и повороты на месте. Габриэла Бруна припустила в сторону цехов. Она надеялась с мгновения на мгновение услышать, как с шумом рушится вылетевший из седла всадник. К несчастью, тот оказался превосходным наездником и упорно держался в седле.
Она добралась до порога цеха, который стоял настежь распахнутым пыли и ветру вровень со двором. От стен отражалось цоканье копыт и конские иеремиады. Пронзительные рулады, квинты животного безумия. На долю секунды она обернулась. Гюльмюз Корсаков даже не потерял фуражки. Он лежал на лошадиной шее, обнимал гриву, вещал что-то в правое ухо кобылы. Он не разъединялся со своей животиной. Он бормотал ей невесть что, заговорщицки и вкрадчиво.
Молодая женщина лавировала между мертвыми машинами. Ей было совершенно необходимо выбраться во второй двор, исчезнуть там или хотя бы отыскать где-то оружие для защиты. С кабестанов свисали цепи, тяжелые, бесполезные. У одной из печей были разбросаны обломки угля. Сквозь грязные стекла поблескивал летний свет.
Снаружи ритм взбрыкиваний замедлился.
Дверь, выходившая во второй двор, оказалась заперта. Габриэла Бруна налегла на нее и хорошенько тряхнула. Запоры были надежны. Габриэла Бруна не стала упорствовать и повернула назад. Она в спешке обшаривала взглядом периферию машин, подступы к печам, пытаясь отыскать какое-либо орудие, которым могла бы угрожать, молоток, лопату. Ничего не было.
Во дворе успокаивалась кобыла. Она виднелась рядом с порталом, отдувающаяся и дрожащая, всадник опять удобно устроился в седле.
Ох, сестричка! не мог сдержать горести Дондог.
Словно услышав голос Дондога, Габриэла Бруна застыла на месте. Ее попытка к бегству провалилась. Теперь оставалось встретить реальность лицом к лицу, презрев ее ужасы, или призвать на помощь сверхъестественное, или убить себя, чтобы настоящее не свершилось. Она вновь зашевелилась, дернулась туда-сюда, не в силах понять, какое из трех решений будет для нее наилучшим, потом остановилась у одной из машин и снова замерла в ожидании. Она решилась. Она знала, что не хочет умирать прямо сейчас и что сверхъестественное не существует. Единственным путем к спасению было, стало быть, создать внутри себя пустоту и как можно скорее в этой пустоте укрыться.
Во дворе всадник пустил кобылу рысью по кругу. Сделав все более спокойным аллюром два круга, он приблизился к цехам. Зверюга чуяла присутствие женщины, которая только что ее оглоушила, и ее рот корежила ярость. Еще сильнее выкатились налитые кровью глаза. Гюльмюз Корсаков пересек порог здания, составляя вместе с лошадью среди висящих цепей, сияющего неба, мерцания гигантский ансамбль, и, с настоятельной нежностью погладив ей холку, спрыгнул на землю. Кобыла отступила метра на три. Ее била конвульсивная дрожь, она споткнулась.
Мужчина направился к Габриэле Бруне с равнодушием борца перед показательной схваткой. Он был коренаст, среднего роста. Позвякивала, цепляясь за ногу, его сабля. Она смотрела, как он приближается. Она полуприкрыла глаза и больше не двигалась, словно исчерпав силы, смирившись или слушая утешавшие ее внутренние голоса. Он счел, что она молится. Убедившись, что она не припасла никакого куска железа и не скрывает его на себе, он схватил ее за локоть.
– Ну же, – сказал он. – Все кончено.
Он повел ее к конюшне. Она не сопротивлялась. Кобыла, стоило им появиться во дворе, прянула в сторону.
Когда они готовы были проникнуть в темноту, Габриэла Бруна подняла глаза к небу. Над промышленным районом, не очень высоко, проплывал дирижабль. Его сопровождали любопытные вороны, ласточки, галки. Поднял голову и солдат. Они были там оба, бок о бок, рассматривали летучие предметы и птиц, как старая пара, которой уже не нужно обмениваться фразами, чтобы вполне друг друга понять. Они выдержали паузу. В ту эпоху воздухоплавание, безмолвное, великолепное скольжение явно более тяжелого, чем воздух, аппарата еще с трудом воспринимались сознанием. Потом солдат пробормотал:
– Пошли.
Габриэла Бруна не пыталась отбиваться. Надвигавшееся было неотвратимо и должно было быть ужасно. Ей только и оставалось, что пройти через это как через скобку дурного сна.
Мужчина покрепче закрыл дверь и отвел ее в угол, где под кормушкой желтело несколько охапок соломы, и, так как она, похоже, более не протестовала против своей судьбы, отпустил ее локоть и велел лечь перед ним. Она так и сделала. Тень была не такой уж густой. Он расстегнул свой ремень, отошел положить его вместе с саблей в нескольких шагах оттуда, у самой стены, и, сняв фуражку, хотел было повесить ее на торчащую деревяшку, но, наверняка из-за охватившего его возбуждения, в этом не преуспел. Фуражка упала, поднимать ее он не стал. Потом встал на колени на солому перед своей жертвой. Одной рукой задрал ей юбку, а другой стянул к щиколоткам хлопчатобумажные панталоны, прикрывавшие под юбкой промежность. Она больше не реагировала. Можно было подумать, что какая-то порча не дает ей воспользоваться сухожилиями и нервами. Он по-прежнему остерегался и какое-то время размышлял, какое еще коварство она вынашивает, прикрываясь настолько показательной покорностью. Потом пришел к выводу, что, по сути, эта прострация связана с тысячелетним чувством поражения, с женской подчиненностью, с древним и добровольным повиновением. Это размышление о женщинах его успокоило. Он кончил наконец расстегиваться и занялся своим удом, потом, пристроив к ней удобным для себя образом таз, приступил к чему-то, что с абстрактной точки зрения могло сойти за сношение между их органами.
А потом, когда он с этим кончит? подумала Габриэла Бруна.
Ей было больно, она чувствовала в себе кровоточащий и постыдный ожог насилия, а под собою – оставляющую синяки жесткость почвы. Она пыталась дышать так, как учили старые уйбуры, но затхлость подстилки и порхающие частички соломы душили ее. Мужчина тяжеловесно утюжил ее тело. Он отказался от позы на коленях, в которой примостился поначалу, ибо она требовала от него усилий и не давала свободы рукам, и улегся на нее. Он плющил ее груди и вминал в плечи свои пальцы. Иногда дергал за выбившиеся из прически пряди. Он тяжело дышал. Теперь он ее рассматривал. Он приоткрыл свои сибирские глаза, зрачки его расширились, он пытался завладеть тем, что она скрывала, что тайком покоилось на самом дне ее души.
…Когда он с этим кончит? сообразила она. Но это же проще простого: он встанет и, чтобы ты не смогла пожаловаться на него начальству, тебя убьет.
Движения мужчины стали более судорожными. Он выдавил что-то гортанное и закрыл глаза, потом снова их открыл.
Под каркасом здания и в сочленениях стен пел ветер. Вороны цеплялись за шифер. Со стороны железнодорожного узла Леванидово грохотали гаубицы.
После трех секунд трупного оцепенения Гюльмюз Корсаков вновь ожил. В тени можно было различить его бесстрашное лицо. Он вновь обрел свою привычку отводить взгляд в сторону. Он приподнялся, обследуя застывшие в равновесии по краю кормушки стебли соломы. Она почувствовала, как он отстраняется. Он отстранился. Теперь он изучал паутину. Первым делом, как в самом начале, встал на колени. Принялся вытирать рукой уд.
Все было невыносимо спокойно.
А теперь? спросила Габриэла Бруна.
Теперь опереди его, говорит Дондог. Убей же, убей его.
На нее словно накатила апатия. Он начал одеваться. Отвернувшись. Не сказав ни слова, не посмотрев на нее, медленно направился к тому месту, куда закатилась фуражка.
Габриэла Бруна пошевелилась. Подтянула панталоны, принялась кое-как расправлять юбку, выгибаясь, чтобы хоть как-то привести в порядок свою одежду. Потом, без малейшего перехода, прянула, вытянулась всем телом и подхватила лежавший у самой стены бесхозный ремень. И тут же завладела ножнами. Сжала правую руку на рукоятке сабли. Стремительно ее потянула. И уже избавилась от ножен.
И так она и замерла, держа обнаженную саблю за левым плечом, угрожая отсечь голову расхристанному солдату, который прыгнул было вперед, чтобы завладеть своим оружием, а потом назад, когда увидел обнажившееся лезвие, и теперь шипел как гадюка.
Ножны еще подскакивали на земле, солдат шипел как змея; быть может, он хотел тем самым смутить своего противника, а может, так молился, вдруг сообразив, что обезоружить своего противника не сможет. В действительности я поставил Габриэлу Бруну в идеальную, грозную бойцовскую позицию, и она, никогда не имевшая дела с холодным оружием, держалась перед Гюльмюзом Корсаковым как усвоившая вековые секреты фехтовальщица. Ее руки были скрещены на уровне груди, и она скрывала у себя за спиной саблю, вибрацию которой по горизонтали отчетливо ощущала, остро отточенной, ненасытной, словно одушевленной своей собственной силой. Этой стойке меня научили японские пленные, говорит Дондог.
Когда приходит пора действовать, нельзя терять и десятой доли секунды, сестричка, говорит Дондог.
Габриэла Бруна дала волю правой руке и описала лезвием размашистую сверкающую кривую. Первым делом она обрубила пальцы руки, которую солдат инстинктивно выбросил перед собой, наверняка в заблуждении, что сможет перехватить оружие на лету или умерить его напор. Потом перерезала ему шею.
Не думай, что этого достаточно для моей мести, Гюльмюз Корсаков, подумала она, потом на нее накатил приступ тошноты. Она выплевывала грязный воздух, который пропах обезглавленным, пропах конским навозом, кровью, замаранной спинным мозгом и навозной жижей соломой, спермой, который пропах сапогами, начищенными перед утренним построением, поруганной плевою, спешно перерезанными артериями, пропах преступлением и наказанием за преступление.
Тело осело под кормушками. Оно больше не булькало. Габриэла Бруна не выпускала из рук саблю. Она, словно для того чтобы пронзить оказавшееся перед ней препятствие, направила ее кончик вниз, на уровень колен. Обошла что-то алое, упокоившееся у самых ее ног, с трудом потянула запиравший дверь засов и выбралась наружу.
А теперь, братишка? спросила она.
Не знаю, говорит Дондог. Теперь, сестричка, ты переминаешься с ноги на ногу во дворе, на солнцепеке. Волосы твои растрепаны, юбка разорвана, замызгана чудовищными звездами. Ты чувствуешь, как стекают по промежности холодные жидкости. Рядом, у кирпичной стены, бьет копытом кобыла. Трясет гривой, нетерпеливо сердится, она с самого начала была заодно с хозяином, она устремляет свои выкаченные зенки в сторону конюшни, свои недовольные, безумные глаза, бросает на тебя полный ненависти взгляд, с самого начала она была просто-напросто животным двойником своего хозяина, такой же преступной, как и он сам.
По-прежнему сжимая в руке саблю, ты направляешься к ней.