Текст книги "Дондог"
Автор книги: Антуан Володин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Часть II
ГАБРИЭЛА БРУНА
6
Надпарковая линия
Не знаю, решится ли Джесси Лоо, сказала старуха с улицы Ло Ян, порыгивая овощами с чесноком. Но если решится, то будет на Надпарковой где-то около пяти. Не стоит подниматься наверх с улицы, добавила она. Пройдите крышами. Это опасно, пару раз надо будет перешагнуть через пустоту, зато не придется торить дорогу среди отбросов. Лестницы Надпарковой из самых грязных в Сити, заметила напоследок старуха.
И теперь, как обычно, когда он ждал кого-то или что-то, Дондог присел на корточки. Вокруг него перетекал зловонный воздух, и он вдыхал его скромными глотками, стараясь ограничиться как можно меньшим. У ног он положил свою зэковскую телогрейку. Тяжелая и грязная, она занимала много места. По щекам Дондога катились капли пота, и он чувствовал, как они скапливаются в волосах, на бровях. Они набухали, скатывались наискосок по многострадальному лицу и в конце концов падали. За последние полчаса на лестничной площадке четвертого этажа не произошло ничего мало-мальски примечательного. В углу потолка сидела в засаде ящерица агама, по ее горлу изредка пробегала пульсация. Раз в семь-восемь минут по ведомым только им причинам из одной квартиры в другую перебегали тараканы. За вычетом этого никакой особой суеты.
Свет поступал из квартир, через стены, сложенные отчасти из стеклянных кирпичей. Сюда выходило несколько дверей: двери квартир 4А, 4В, 4С и 4D и еще одна, с лестничного пролета.
Было без тринадцати пять.
Через какой-то промежуток времени в здании обозначилось присутствие кого-то нового. Кто-то прошел через вестибюль на первом этаже и начал подниматься по лестнице, останавливаясь через каждые пол-этажа, чтобы перевести дыхание. Было слышно, как разгребают мусор его лодыжки, одышку. Кто-то тяжелый, в плохой физической форме, и это была не женщина.
Дондог привстал. Его охватило смятение.
Я готовился к встрече с Джесси Лоо, говорит Дондог, но не с неизвестным страдающим одышкой мужчиной. А что, если это швитт? подумал он. До тех пор он не принимал в расчет существование швиттов, этих отставных полицейских, которые за малую мзду или для собственного удовольствия брались уничтожать беглых, а подчас и честно отбывших свое наказание заключенных, чье перевоспитание хотела бы продолжить, спроваживая ударом ножа в лучший мир, администрация. Я не чувствовал себя готовым схватиться со швиттом, повторяет Дондог.
Внезапно он выпрямился, не подбирая телогрейки, которая заняла почти всю лестничную площадку. С бьющимся сердцем подумал о насильственной смерти, о конце. Его тело накрыла волна беспокойства. Человек постепенно продвигался по лестнице. С брюзжанием топтал мусор. И не думал тихариться. Если речь шла об охотнике за наградой, то это наверняка был старый скот, полный уверенности в себе и всех презирающий.
Потом человек добрался до четвертого этажа и остановился за дверью на лестничную площадку. Так он провел какое-то время, пыхтя и отплевываясь, обливаясь потом, потом потянул на себя скрипучую дверь и проник на сцену крохотного театра, где уже на протяжении часа исполнял свою роль Дондог.
Теперь там вблизи друг от друга очутилось два неподвижных актера. По невнимательности или по злому умыслу вновь пришедший наступил на телогрейку Дондога. Он подозрительно водил головой с блуждающими глазами, словно подслеповатый, который пытается компенсировать свой изъян, прибегая к остальным чувствам, и принюхивался к затхлым запахам мусорного ведра, проникшим вслед за ним с лестничного пролета. Это было коренастое существо лет пятидесяти с гаком, облаченное в пропитанную потом белую рубашку с короткими рукавами и штаны в армейском стиле, с несколькими карманами и многочисленными пятнами. Из-за пояса по кругу вываливался складками жира живот. Он не угрожал оружием. Определить, не швитт ли это, не представлялось возможным.
Прошло шесть секунд. Потом седьмая.
Тогда человек спросил:
– Вы здесь, Бальбаян?
Дондог изучал изнуренное, покрытое потом лицо, желтоватую кожу, которой приток крови придавал коричневый оттенок, серые волосы, зондировал лишенный выражения взгляд этого типа, готовившегося, быть может, выхватить из-за спины десантный нож и пырнуть его, а может, и нет. Глаза человека были в общем-то мутно-карими. И незрячими.
– Да, – сказал Дондог.
Тот навострил левое ухо в направлении, откуда донесся голос Дондога, и его веки сместились не объяснимым разумно образом, словно избрали в качестве мишени дверь в квартиру 4В.
– Я здесь, – уклончиво подтвердил Дондог.
– Джесси Лоо прислала меня вместо себя, – сказал другой.
– А, – сказал Дондог.
– Меня зовут Маркони, – представился человек.
Он подправил угол удара своего взгляда. Было такое впечатление, что теперь он сосредоточил все внимание на правом плече Дондога.
– Джон Маркони, – добавил он.
– А Джесси Лоо, – сказал Дондог, – она что, не придет?
– Думаю, должна подойти, – сказал Маркони. – Но попозже.
– А, – откликнулся Дондог.
– Она или я – для вас это без разницы, – сказал Маркони.
Он порылся у себя в заднем кармане. Дондог прислонился к стене. Он готов был увидеть, как возникнет остро отточенное стальное лезвие и вонзится ему для начала в печень, но Маркони вытащил ригельный ключ с прицепленной пластиковой биркой, на которой фигурировали цифра 4 и буква А. Без колебаний, ничего не ощупывая, он вставил ключ в замочную скважину квартиры 4А. Уверенность его движений разбудила в Дондоге подозрение, что, возможно, явившийся только прикидывается слепым. Гипотеза, однако, влекла за собой настолько несообразные и неприятные последствия, что лучше было ее немедленно отмести. В этом нет никакого смысла, подумал Дондог. Это ни к чему не ведет.
Поскольку Маркони перестал вытирать подметки о рукав телогрейки, Дондог подобрал ее и встряхнул, потом, не зная, что с ней делать, натянул на себя. Маркони тем временем зашел в квартиру. Дондог последовал за ним.
4А оказалась в полном порядке, но слишком долгою была череда лет, когда сюда никто не наведывался, чтобы убрать и проветрить. Вот почему во влажном летнем зное и во влажной прохладе прохладного сезона здесь разросся и преумножился черный грибок, покрывший пушистым слоем все поверхности. Мебель тонула под его проказой, диван, казалось, превратился в липкую западню, линолеум на полу словно опрыскан коричневатым клеем. На потолке и стенах распустились огромные мохнатые пятна, в общем и целом угольно-черные, но не лишенные нюансов: цвета воронова крыла, крыла летучей мыши, бистра, антрацита, антрацитовой пыли.
Весь кислород куда-то подевался. Его заменила пропитанная плесенью вонь.
– О-хо-хо! Тут нечем дышать, – сказал Маркони.
У него был совершенно одуревший вид, как будто отрава в мгновение ока лишила его последней способности проявить какую-то инициативу. Отступив с хрипом на шаг, он наткнулся на дверь, и та захлопнулась у них за спиною. Дондог вздрогнул, услышав ее клацанье, но ему было все равно, закрыта квартира или нет. Он и не думал возвращаться на лестничную площадку. Поскольку в 4А он попал в некотором роде по инициативе Джесси Лоо, ему не следовало привередничать и из нее уходить. Единственное, что нужно было немедленно сделать, это поскорее пустить сюда свежий газ. Он нырнул в удушающую полутьму, намереваясь открыть дверь на балкон или, на худой конец, ее высадить. Перед стеклом висела занавеска. Он схватился за нее, и ткань тут же подалась, выпустив на волю примерно семьсот шестьдесят двух крохотных мотыльков, блекло-серых, вряд ли способных пробудить снисходительность по отношению к чешуекрылым.
Насекомая мелюзга распорхалась плотным облаком во все стороны. Мельтешила в полной тишине.
– Моль, – откомментировал Маркони.
Дондог оглянулся, пытаясь уловить в его глазах живой отблеск, который объяснил бы ему, как слепой мог с такой уверенностью определить сих паразитов. В радужной оболочке Маркони, в светло-карих с водянисто-зеленой примесью глазах не скрывалось ничего определенного. Зрачки были ни живы ни мертвы. Никаких выводов из этого было не сделать.
После чего Маркони как-то странно свесил голову на плечо.
– Закрыта? – спросил он.
– Кто? – сказал Дондог.
– Дверь на балкон, – просипел Маркони.
– Не знаю, – сказал Дондог. – Собираюсь ее открыть.
– И побыстрей, – согласился Маркони.
Теперь он весь ушел в созерцание пола, какой-то конкретной точки пола. И не двигался.
Дондог снова взялся за занавеску. На него дождем хлынули ошметки ткани и мертвые крылышки. Он старался совсем не дышать. Теперь он пытался сдвинуть дверь по пазам. Дверная ручка, оконное стекло, алюминиевая рама сопротивлялись и содрогались под его усилиями, наконец возник просвет. Дондог сумел его увеличить и выбрался наружу, дабы поскорее насладиться глотком-другим не такого гнилостного воздуха. Чтобы отогнать вездесущую моль, приходилось размахивать перед лицом руками.
Маркони присоединился к нему, тоже отмахиваясь от сбившегося в рой противника, с отвращением похрюкивая и отплевываясь, да и что оставалось делать, когда на языке у тебя восьмимиллиметровая в размахе крыльев тварь, лишенная всякого вкуса.
Небо снаружи было неподвижно серым, говорит Дондог. Над этой крышкой на котелке солнце себя не щадило. Из-за влажности зной становился просто адским. Маркони вытянул руки и, помогая себе проложить путь кончиками пальцев, подобрался к перилам балкона. На лбу у него выступили крупные капли пота, говорит Дондог. Я избавился от своей телогрейки, повесив ее на веревку для белья, которая с незапамятных времен поддерживала остатки твердой, как дерево, дерюги, потом облокотился рядом с Маркони. Мы оба были измотаны высокой температурой. Пот лил с нас ручьем.
Было пять часов, один из самых невыносимых моментов дня. Даже если бы в этот миг хлынул тропический ливень, ему бы не удалось облегчить атмосферу.
Маркони никак не мог перевести дух. Он обшаривал своим двусмысленным взглядом облака и промакивал левым запястьем щеки. Сия брюхатенькая личность выглядела довольно комично, но из-за так и не утративших актуальности вопросов касательно швиттов и слепцов излучала при этом что-то мрачное.
– Знаете, Бальбаян, – сказал он, помолчав. – Изо дня в день мне в этот час кажется, что я вот-вот подохну. Я же не отсюда, я с севера, и никак не могу приспособиться к здешнему климату. Не переношу эту жару. Ночью она не дает вам спать. Днем убивает.
– Да, она сурова, – сказал Дондог. – В самом деле сурова.
Какое-то время они помолчали. Поблизости долгим пронзительным стрекотом разразилась цикада. Маркони повел в ее сторону ухом, бестолково прошелся головой перед пейзажем. Он в пейзаж вслушивался. Глаза его застыли на месте.
Балкон выходил на лишенную всякой прелести обширную и унылую чересполосицу заброшенных строительных площадок, незавершенных построек и невнятных участков земли, загроможденных рыжеющим металлоломом и горбылем. Виднелись деревья. Кое-где на террасах сохло белье, но не было видно ни души. Покрывавшие все ровным слоем травы вкупе с лианами придавали всем предметам зеленоватый, чрезвычайно нежный вид. Время от времени в воздух на несколько метров поднимались большие черные птицы, чтобы тут же спланировать на прикрытое растительностью, богатое отбросами или пищей место. По сути дела, эти образы ничуть не отличались от тех, что стали привычны Дондогу в последний период его жизни, после того как его перевели в южные лагеря.
На лице Маркони, как и Дондога, пыль вкупе с раздавленной молью сложилась в жутковатые полосы.
– Видите там, внизу, такие приземистые, совершенно серые дома с просмоленными крышами? – внезапно встрял Маркони.
– Нет, – сказал я.
Я попытался проследить за его взглядом, говорит Дондог. Голова Маркони была повернута к небу. Глаза действовали, но он ни на что не смотрел.
– Внизу, среди деревьев, – подсказал он.
Теперь он указывал левой рукой на условную треть пейзажа. Вяло обвел эту треть.
– А, да, вижу, – сказал Дондог. – Бетонные одноэтажки.
– Это Кукарача-стрит, – сказал Маркони.
Бетонные одноэтажки среди деревьев, с просмоленными крышами. Дондог к ним присмотрелся. Ничего особенного.
– Кукарача-стрит, – повторил он. – Ну и что?
– Там вам предстоит умереть, – сказал Маркони.
Дондог воспринял информацию, но никак на нее не среагировал. Всегда слегка немеешь, услышав фразу подобного рода. В ней невольно начинаешь видеть какую-то угрозу. Швитт или не швитт, Маркони говорил с невыносимой объективностью, словно палач, описывающий препорученному его заботам осужденному детали своего ремесла. Дондог покачал головой. Он продолжал изучать раскинувшиеся внизу скверные постройки и свалки. Ему не хотелось выдавать свои чувства. На данный момент он не обнаружил в Маркони ни грана враждебности, но у него сложилось впечатление, что ситуация может измениться.
– Джесси Лоо сказала, что это не так уж и важно, – сообщил Маркони.
– Что? – рассердился Дондог. – Что не так уж и важно?
– Не знаю, – сказал Маркони. – То, наверное, что произойдет на Кукарача-стрит.
– Для меня еще как важно, – сказал Дондог.
С добрую четверть часа они не произносили ни слова, опершись локтями о балкон, втягивая, словно астматики, кипящий воздух. Медленно хмурилось небо, но гроза никак не могла разразиться. Каждые десять-двенадцать минут небосвод прорезала зигзагом вспышка без раската грома, но ничего за этим не следовало. Облака спаялись в единый слой, равномерный, как расплав олова.
Этажом ниже никак не могла угомониться цикада. С минуту она громко верещала, потом успокаивалась. Ей никто не отвечал. В следовавшей за стрекотом тишине иногда было слышно, как падает одинокая, огромная капля, разбивается о кожух кондиционера. Ливень свелся к этим хаотичным всплескам. Трудно было понять, идет дождь или нет. Напротив Надпарковой линии, с другой стороны от Сити, были и люди, и движение, машины, торговые улицы, но сюда лишь изредка долетали житейские звуки. Казалось, ты на краю света.
Казалось, что ты на краю света, перед тобой – Кукарача-стрит, и, коли тебя зовут Дондог Бальбаян, ты понимал, что ты как бы и на краю своей жизни.
Маркони попытался возобновить разговор.
– Я знаю, что вы разыскиваете нескольких людей, чтобы их убить, – сказал он.
– Ну, убить, – сказал Дондог. – Легко сказать. Кажется, они уже мертвы.
Цикада смолкла. Черные птицы не утруждали себя больше перелетами в глубине ландшафта. Они лениво перебирали крыльями, сваливаясь с одной крыши на другую. Никаких животных звуков. Гигантская капля дождя устремилась к земле. Взорвалась на пластиковом навесе. Все было спокойно.
– Джесси Лоо дала понять, что речь идет о мести, – сказал Маркони.
– Не знаю, может, и о мести, – сказал Дондог. – Когда выходишь из лагеря и вот-вот умрешь, хочется убить двух-трех людей. Людей, которых когда-то знал. Не знаю, месть ли это.
– Вон оно что, – сказал Маркони.
– Как бы там ни было, хочется, – сказал Дондог.
Прошла минута. Совсем рядом одна из капель врезалась в выдающийся из фасада бетонный прямоугольник.
– Мне трудно их разыскать, – сказал Дондог. – Мое сознание увечно. Память копошится в грязи без формы и цвета. Я помню только некоторые имена.
– Ну так скажите, – приободрил его Маркони.
– Гюльмюз Корсаков, Тонни Бронкс, – сказал Дондог. – И, может быть, Элиана Хочкисс. Но про нее я не уверен.
– Гюльмюз Корсаков… – выдохнул Маркони.
Дондог повернулся к нему. Руки Маркони блестели от пота, на них жалкими серыми сгустками налипли утопшие насекомые. Маркони тяжело дышал. Его кожа безошибочно свидетельствовала об общем органическом упадке.
– Вам, похоже, это что-то говорит, – вымолвил Дондог.
– Что? – сказал Маркони.
– Корсаков, – сказал Дондог.
– А, да, Гюльмюз Корсаков, – сказал Маркони.
– Вы его знали? – спросил Дондог.
– Да, – сказал Маркони. – Ну и натерпелся же он, перед тем как умереть.
Повисла тишина. Маркони больше ничего не сказал. Он предоставил своим глазам шарить в направлении Дондога, но не смотрел именно на него, потом сглотнул слюну.
– На него имела зуб некая Габриэла Бруна.
– А, – сказал Дондог.
– А вам это имя что-то говорит? – спросил Маркони.
Дондог, перед тем как ответить, задумался.
– Знаете, – осмотрительно начал он, – это весьма ходовое имя. Еще в детстве я знал двух женщин по имени Габриэла. Они были чрезвычайно похожи. Мне кажется, знаете ли, что я их путаю. Путаю по большей части. Они были убиты в одну ночь. Моя бабушка и мать моего друга.
– Ох, как она над ним наизмывалась, – вздохнул Маркони.
– Габриэла Бруна?
– Да.
– Над Гюльмюзом Корсаковым, вы хотите сказать?
– Да, над Гюльмюзом Корсаковым.
– Он же этого и заслуживал, разве не так? – сказал Дондог.
– Ну да, – нахмурился Маркони, потом ушел в себя, в свои воспоминания, и более ничего не произнес.
Сгустились сумерки. Опускалась ночь. Они оба час за часом не шевелились. На небе не было звезд, но рассеянный свет позволял различить сгустки материи и очертания. Со стороны Кукарача-стрит поблескивал крохотный огонек, возможно пламя керосиновой лампы.
– Дождь так и не пошел, – сказал Дондог.
– Так и не пошел, – сказал Маркони.
7
Крики и брюзжание
Позже им надоело задыхаться, стоя на балконе, который знойной ночью отдавал обратно накопленный за день жар, и они снова очутились внутри 4А, в гостиной, где можно было присесть и вдыхать чуть менее зловонный, нежели на склоне дня, но по-прежнему отягченный мотыльками, спорами и миазмами воздух, вдыхать и от него отплевываться. Они расположились в темноте, развалившись случайным образом и не претендуя на территорию, но все же стараясь не оказаться слишком близко друг к другу. Температура в квартире была такой же убийственной, как и снаружи.
Первый час они почти не шевелились. Они ждали, когда замедлит свой ток пот. Зайдя в комнату, Дондог вновь надел телогрейку, и, даже когда сохранял полную неподвижность, ручейки рассола размывали ему хребет, бедра, бока. Маркони не двигался, но и он потел, пот бил из него ключом.
Здание было пусто, говорит Дондог. Ни звука в пользу того, что в соседних квартирах кто-то есть. Они забрались далеко от центра Сити, в сектор, обитатели которого куда-то делись. Тем не менее по сети подвесных улочек и коридоров кое-какие городские звуки доносились и до Надпарковой линии. Нельзя сказать, чтобы они нарушали ночную тишь, но при желании их можно было услышать. Достаточно было навострить ухо. Например, размеренное биение насосов мафии, которые перегоняли воду из-под земли в резервуары на крыше. С некоторых пор также ничуть не менее навязчивый и монотонный барабанный бой, удары в ритуальный барабан: в таком месте, как Сити, всегда отыщется церемония в самом разгаре или шаманский танец на задворках никому не ведомого, необнаружимого и неосвещенного лабиринта. Барабан, надо думать, был огромных размеров, и били в него без устали. Он испускал замогильные колебания, которые расстояние преобразовывало в призрачные волны.
Эти звуки совершенно меня не отвлекали, говорит Дондог. Я размышлял о Габриэле Бруне, о Маркони, о Гюльмюзе Корсакове.
Меня отнюдь не радовала смерть Гюльмюза Корсакова, ибо причиной ее стал не я, говорит он. Я не знал, о какой Габриэле Бруне говорил Маркони, и не имел никакого желания вступать по этому поводу в беседу, ибо этот тип по-прежнему не вызывал у меня доверия. Он не нападал на меня и вел себя не как швитт, но что-то в нем продолжало вызывать у меня беспокойство. Не хочется вести важные разговоры с тем, кого подозреваешь, что на самом деле он не слепец. Мне, однако же, было бы приятно увериться, что Гюльмюз Корсаков был наказан и убит должным лицом в должное время, говорит Дондог. Маркони навел на мысль, что это взяла на себя Габриэла Бруна, какая-то Габриэла Бруна заставила Гюльмюза Корсакова, пока он не умер, настрадаться, и мне хотелось знать больше о личности этой женщины. Следовало бы расспросить Маркони, говорит Дондог, стребовать с него уточнения, и тогда бы я наверняка смог восстановить всю историю. Но я не решился на беседу с этим человеком. Нет никакого желания обращаться к тому, кто пыхтит во мраке и при этом не враг и не друг.
Ночь под выходившими на Надпарковую линию окнами была не вполне безмолвной, продолжает Дондог. Царил покой, но подчас с Кукарача-стрит доносились отголоски голосов и даже смех. Открывалась на мгновение-другое дверь, чтобы впустить или выставить гуляку, и, стоило ей закрыться, все опять успокаивалось. И тогда становилось слышно темноту. Лаяла собака. Гукали на пустырях жабы. В окрестностях четвертого этажа вели охоту летучие мыши.
Несмотря на жару, Дондог вновь облачился в свою лагерную телогрейку, я уже упоминал об этом, говорит Дондог. Ему не хотелось оставлять ее без присмотра на бельевой веревке, но прежде всего его мучила ностальгия по лагерям, и ему казалось, что он не так гол перед лицом судьбы, когда облачен в свою тюремную униформу. Телогрейка причиняла неудобство, прибавляя еще несколько градусов к окружающей температуре, зато позволяла избежать соприкосновения с заплесневевшей искусственной кожей и квадратами линолеума. Он так и сидел на полу, привалившись к дивану, и ткань защищала его спину и зад. Каторга приучила Дондога не слишком привередничать, какою бы ни была окружающая обстановка, но здесь поверхности так и норовили замарать.
Он попытался целиком и полностью сосредоточиться на Габриэле Бруне.
Целиком на своей бабушке Габриэле Бруне, целиком на Габриэле Бруне, матери Шлюма, целиком на женщине, которая, по словам Маркони, уделала Гюльмюза Корсакова. Исходя из этого он пытался о чем-нибудь вспомнить.
Ничто не приходило на ум.
Он слушал шаманский барабан и пульсировавшие в глубинах Сити насосы. Мафиози валялись рядом с моторами и подсчитывали выкачанные у нищенской братии доллары. Роняли капли трубы, распространялись запахи чернушной затхлости, на покрытом грязью полу мерцали лужи. Несколько мафиози спало за машинным залом, в уродливой комнате, выложенной плиткой, словно пришедший в упадок бассейн. Было бы легко проскользнуть к ним и во имя бедняков их расстрелять, но никто в Сити и не подумал организовать подобную операцию, каковая была бы нормой в иных местах, я имею в виду, например, в реальности или во сне. Что касается Дондога, он знал, что должен, прежде чем окончательно угаснет, собрать остатки сил, чтобы отомстить, а отнюдь не для развязывания борьбы за равенство. И посему, отогнав от себя образ спящих или казненных мафиози, слушал насосы.
Он обратился к шаманской перкуссии. Где-то, вдалеке от мафиози, вдалеке от всего, танцевал шаман или шаманка. Если бы удалось подстроиться под эти магические звуки, если бы удалось поддаться колдовству их раскатов и дойти под их ритм до транса. Тогда бы он, пожалуй, вспомнил о Габриэле Бруне что-нибудь определенное.
Он заставил себя погрузиться в эту музыку, музыку мафии и шаманов. Он оставался погруженным в нее на протяжении часа или двух, дожидаясь, пока всплывут воспоминания или какие-либо детали.
Ничего не всплывало.
Еще позже у самого балкона принялась кружить летучая мышь, не без настойчивости испуская отрывистые ультразвуки, и Маркони внезапно что-то промямлил.
– Ее-то я знаю, – проворчал он.
– Кого? Летучую мышь? – тотчас выдохнул Дондог.
Находясь в трех шагах от Дондога, Маркони до той поры помалкивал. Не прерываясь, он испускал астматические стоны, как стойкий умирающий, но его хрипы не выводили к языку, и в этот миг он вступил в новую фонетическую фазу, фазу бормотания сквозь зубы.
– Как не знать. И она, она тоже его, Корсакова, сгноила, – сказал Маркони.
– Кто? – пытался дознаться Дондог.
Но бормотание Маркони уже сошло на нет.
– Джесси Лоо? – навскидку подсказал Дондог.
Теперь Маркони мусолил какую-то невнятную тягомотину. Он был тут, во мраке, постоянно пробуждая в Дондоге глухое недоверие, уполномоченный Джесси Лоо, но заменяющий Джесси Лоо из рук вон плохо, не готовый помочь в поисках следов Тонни Бронкса, Гюльмюза Корсакова и Элианы Хочкисс.
Дондог пожал плечами. По сути дела, его не интересовало то, что может сорваться с языка Маркони.
Часы тянулись один за другим, жаркие, сумрачные.
В обрамлении долгих минут тишины неуклонно повторялись одни и те же звуки: лай с пустырей, однообразный писк летучей мыши, чье имя Маркони так и не произнес, пульс насосов и ритуального барабана, одни и те же всплески гвалта с Кукарача-стрит.
Габриэла Бруна, думает Дондог.
Думает или даже бормочет.
Я опускаю детали, бормочет он. Я все или почти все забыл. Это было давно, задолго до моей смерти. Во всяком случае, до моего рождения. И даже раньше. И того даже раньше.
Он замолкает. У него неприятное впечатление, что, разглагольствуя, ему никак не удается зафиксировать своими фразами образы. Слова наворачиваются на язык будто лишенные смысла. Некогда, в небольших книжицах, которые он сочинял в лагере, его персонажи часто вели речь в темноте, не слишком хорошо представляя, и они тоже, о чем, собственно, говорят. Они декламировали монологи, подчас имевшие отношение к текущей истории, подчас нет. Они могли так бормотать часами.
Голос во тьме позволял отодвинуть самые мучительные воспоминания или их затуманить, он воздействовал на реальность, видоизменяя самые болезненные стороны настоящего, объясняет Дондог. Голос во тьме подчинял себе настоящее, иссушая его до такой степени, что оно становилось просто-напросто чем-то, что было сказано и чему, следовательно, можно было заткнуть горло. Что в любой момент можно было внезапно запретить или замолчать, говорит Дондог.
Он оглядывается по сторонам.
Среди мрака виден Маркони. Он теперь на ногах, он идет.
Тьма не смущает Маркони.
Маркони встал, чтобы пошарить на кухне и в ванной. Брюзжа, возится с краном. Кроет почем зря головки крана, ржавчину, отсутствие проточной воды, тараканов, которых давит ногами рядом с раковиной, унитазом, умывальником. На крыше на Надпарковой линии под открытым небом находится резервуар, и оттуда время от времени просачивается несколько капель. Слышно, как Маркони собирает их в пригоршню и жадно всасывает. Он пьет, проклинает чудовищный вкус воды и ворчит. Костит тараканов за то, что они оказались здесь, где нечего есть, а не на лестнице, не на нижних этажах, где вдоволь помоев. Тараканы не отвечают. Давить их Маркони не старается, но такое время от времени происходит.
Когда ему уже не вымолить у того, что осталось от канализации, даже капли влаги, Маркони влачит свой неясный силуэт из комнаты в комнату.
Дондог следит за ним взглядом.
Неведомо как что-то без предупреждения запустилось в Дондоге, и вот он уже собирает воедино детали эпохи до своего рождения – о Габриэле Бруне, о Гюльмюзе Корсакове, о самом времени до своего рождения и того раньше.
Быть может, сняться с мертвой точки помогло размеренное биение барабана, или крики летучей мыши над фасадом Надпарковой линии, или ворчливые перемещения Маркони, который вовсе не пляшет в 4А как шаман, отнюдь, он тяжеловесно расхаживает взад-вперед, что, пожалуй, может ввести в транс: слегка магическим, если призадуматься, образом.
Кроме кухни и ванной в 4А еще две спальни, в которых постельное белье сгнило настолько, что от нечего делать туда вряд ли сунешься, и примыкающий к гостиной крохотный закуток, хранящий свою тайну. Душ, наверное, или чулан. Дверь заперта, туда невозможно попасть и разобраться, что же это такое. Маркони раз за разом заканчивает свои прогулки по квартире, пытаясь высвободить дверь. Он тянет за ручку, трясет ее, потом отступает и вновь усаживается. Нередко садится в паре метров от Дондога, прямо на тошнотворный линолеум, на порог этой невидимой комнатушки, и вновь заводит сквозь зубы свое бормотание с того места, где прервался, – или с какого-то другого.
В свою очередь так же поступает и Дондог.
У двух этих существ вошло в привычку говорить в одиночестве, говорит Дондог, когда ни зги не видно, не заботясь, слушают тебя или нет, как персонажи книг Дондога. Маркони брюзжит по поводу жары, по поводу тех, кто замучил Гюльмюза Корсакова. Дондог стонет. В его выдохе можно смутно различить имя его бабушки или матери Шлюма.
– Чтобы сгноить, его сгноили, – бурчит Маркони.
Иногда ему случается испустить странный звук, который Дондог не может распознать и который похож на недолгое шуршание, на мягкий шелест, на шипение раскрываемого и вновь складываемого веера. Сразу после этого Маркони выказывает смущение. Он шевелит ногами, бормочет обрывки извинений и остается на мгновение немым, как будто наконец заснул или умер.
– Это было в начале войны, – внезапно говорит Дондог, как будто начиная вспоминать о чем-то. – Это было в самом начале первого уничтожения уйбуров. Я не вполне уверен в датах и подробностях.
– Говорите-говорите, ну же, – бормочет про себя Маркони.
На неисчислимом расстоянии сплетают свои навязчивые ритмы насосы мафии и барабан шамана.
– Габриэла Бруна была совсем-совсем молода, – цедит сквозь зубы или вспоминает Дондог. – Она шла вдоль заводской стены. Только-только началась война. Стояло лето. Была великолепная погода.
По соседству с Кукарача-стрит полаивает какая-то зверюга. В 4А слышится поскрипывание тараках, которые не то скитаются, не то задирают друг друга под плинтусом. Сгущается тьма, способствуя, кажется, рождению рассказа, но благоприятствуя также и темным стычкам тварей, темному вызреванию отложенных ими яиц – благоприятствуя смутному и темному продолжению их жизни.