Текст книги "Дондог"
Автор книги: Антуан Володин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
– У нас в роду еще не было таких закоснелых в злобности и лжи, – комментировала мать Дондога. – Иметь сына – вруна и упрямца! – почти что раздумчиво жалилась она с увлажненным тоскою взором. – Нечестного до абсурда, лжеца из лжецов! Как раз из-за таких мадам Аксенвуд имеет все основания оплевывать твою мать и всех уйбуров!..
Затем она подытожила факты, которые, похоже, знала наизусть, назубок.
– Когда в точности ты сказал, что учительница – старый гнилой гриб? До того, как надел шинель, или когда застегивал последние пуговицы?..
– Элиане Хочкисс как-никак не пригрезилось. Или Элиане Шюст, не столь важно. Ей могло бы достать великодушия тебя не выдавать, но коли она так поступила, ничего уж тут не попишешь. Итак, это было, когда ты болтал с Мотылем Головко?
– Или когда ты нагнулся, чтобы перешнуровать башмаки? Правый, который все время расшнуровывается?.. Или левый?..
Дондог плыл против течения, наперекор всему со спасательным кругом правды. Он все больше и больше уставал, росли его отвращение и подавленность. И постепенно он понял, что пропал, оказавшись в руках тех сил, что насмехаются над правдой, что ни секунды не думают о правде и хотят от него только признания – и ничего другого. Нет такого возраста, когда можно убить истину, нет такого возраста, когда можно спасти свою шкуру бесчестием и ложью, просто в жизни приходит момент, когда надо начать смешивать в себе ожог лжи с ожогом правды и поддерживать этот ожог на протяжении пятидесяти или шестидесяти катастрофических лет, которые ты еще способен для себя предвидеть.
Дондог в очередной раз порылся в памяти и без особого труда обнаружил то, что до тех пор ускользало от его разысканий. Он поверил-таки в версию обвинения и сказал:
– Правый. Шнурки развязались. Я наклонился и сказал Мотылю Головко, что учительница – старый гнилой гриб.
– Я в этом не сомневалась, – сказала мать Дондога.
Полностью восстановив спокойствие, она тут же пошла писать свои извинения мадам Аксенвуд, свое нелицеприятное признание как матери, педагога и уйбура.
Еще пару минут я оставался в неподвижности на соломенном стуле, говорит Дондог. Столовая была кроткой и мирной. Небо обрело осеннюю, несколько холодную красоту. Дымил танковый завод. Вновь появился Йойша и предложил Дондогу перейти в комнату, чтобы сыграть разок-другой в домино. Мы так и сделали, стараясь не очень шуметь.
Больше никогда, ни тем вечером, ни на следующий день, ни дома, ни в школе история с гнилыми грибами не упоминалась, даже в виде намека.
Это было пятьдесят лет назад. Почти все с тех пор умерли. Мать Дондога и Йойша…
Мать Дондога и Йойша были схвачены и убиты во время второго уничтожения уйбуров. Что касается учительницы Дондога, теперь она лежит в небытии. Покоится и разлагается под безразличной землей, она чужда всего органического, она теперь ничто.
Учительница Дондога теперь уже даже не гнилая тополиная агроцибе, не гнилой белый подгруздок, не гнилая горькушка, не гнилая поддубешка, не гнилой перечный гриб, не гнилой зернистый масленок, не гнилой рожковидный вороночник, не гнилая порховка, не гнилой ежевидный дождевик, не гнилой чертов табак, она уже не гнилое иудино ухо и даже не гнилая печеночница – да, она уже даже и не самая обыкновенная старая и гнилая печеночница.
3
Йойша
В какие-то дни возникало предчувствие, что вот-вот произойдет нечто ужасное. А в другие нет. Мерзость копила силы к совсем близкому уже будущему, убийцы умывали руки, у властей уже лежали в кармане речи, призывающие сразу и к убийству, и к величайшей умеренности в убийстве, были состряпаны и розданы по казармам и местным комитетам длинные списки, соседи посмеивались, и однако ничто особенное не предвещало кошмара, так что когда он наступил, не обошлось без эффекта неожиданности.
Выдавались и такие утра, когда разрыв между сном и явью не имел места или же был крайне зыбок. Тревога мучила тогда Дондога до самого вечера, но в ней не было элемента упреждения. Она была связана со слишком уж тошнотворным сочетанием жизни ночной и жизни реальной. Дондога извлекали из постели, когда он еще оставался душой и телом внутри своей грезы. Вынужденный открыть глаза и притворно изображать жизненные движения, он пытался затормозить рассудок на последних образах своих сновидческих приключений. Он всеми средствами сопротивлялся реальности. Говорил как можно меньше, двигался чисто механически, с трудом реагировал, если от него требовалось произнести фразу, произнести обрывок фразы.
И час за часом медлительно капало школьное время, разбитое на уроки грамматики, на диктовки и перемены, но умственная активность Дондога пребывала в оцепенении. В такие дни он без конца пережевывал свои глубоко личные видения. И писал ли он у себя в черновике или решал устно примеры, он вновь и вновь вызывал в памяти, переливал из пустого в порожнее, просматривал как сторонний наблюдатель эпизоды, участником или свидетелем которых когда-то был, уже не представляя, к какому миру отнести сменяющие друг друга в глубине его черепа впечатления. Ночи, прошлое, тайные видения, опыт пережитого, детские домыслы, реальность и параллельные реальности смешивались воедино. В каком, например, круге памяти надлежало поместить заброшенные мызы, плоскогорья и степи, которые неотвязно его донимали?.. И эти продымленные храмы, обагренные кровью гражданской войны портовые города?.. Откуда являлись эти незнакомцы, обращавшиеся к нему так, как будто были его близкими родственниками?.. Когда он скитался по бескрайним городским лабиринтам, все выходы из которых перегораживала колючая проволока? И эти войлочные дома, монгольские юрты, в которых непонятным образом оказывалась задействована его семья, спал он в них или нет – и когда?..
На самом деле, говорит Дондог, места таким вопросам не было. Просто-напросто так воздвигался его мир, мир Дондога, компактная область моей жизни, моей памяти и моей смерти.
А еще и этот, другой вопрос, задача, которую ему срочно нужно было решить, чем быстрее, тем лучше, написать на своей грифельной доске ответ, – какой во всем этом смысл? Триста сорок три минус пятьдесят четыре запятая пять?
– Повторяю. Триста сорок три минус пятьдесят четыре запятая пять, – повторила учительница.
Внезапно этот простенький пример на вычитание показался ему невообразимо трудным. Выдавались минуты наподобие этой, когда арифметические шестеренки Дондога вдруг барахлили, хотя обычно он получал от вычислений удовольствие, особенно если число, с которым приходилось работать, оказывалось таким симпатичным, как триста сорок три, семижды семью семь. Мальчуган принялся с озабоченным видом разглядывать свой мелок, латунный зажим, в котором тот закреплялся кольцом. Пятьдесят четыре запятая пять оставались у него в голове какими-то бесформенными. Вместо того чтобы отщепить от них сорок три и сбросить остальное под черту к трем сотням, мальчуган вновь погрузился в воспоминания, в очередной раз переживал чувства минувшей ночи.
Его бабушка Габриэла Бруна только что переступила с ним порог какого-то храма – приземистого строения с потушенными фонарями. Чтобы войти, им пришлось обогнуть яка, который весомо обосновался у самого портала. Было темно, сонный як пускал слюну и цедил что-то сквозь зубы. От него дурно пахло. Габриэла Бруна сначала зажгла в полумгле палочки благовоний, потом присоединилась к людям, которые курили, присев за ширмой на корточки. Все они были одеты как нищие или как нищие воины, у всех были ружья. Насколько можно было разглядеть, вокруг шеи у них висели колдовские талисманы.
– Поцелуй своего дедушку, – сказала Габриэла Бруна.
– Это кого? – спросил Дондог.
– Вот того, – показала Габриэла Бруна. – Его зовут Тохтага Узбег.
Дондог приложился губами к плохо выбритым щекам и в свою очередь уселся на пятки. Присутствующие взрослые считали себя народными комиссарами. Они говорили о борьбе с классовым врагом, о войне класса против класса, о лагерях. Они критиковали последние указания Военного комитета, согласно которым им предстояло переселиться по ту сторону гор и тайги. Как и як, некоторые из них дурно пахли и цедили что-то сквозь зубы. Им было страшно. Они проиграли войну, и им было страшно.
Дондог усвоил все это как самое настоящее воспоминание. Ему не было нужды пускаться в долгие разбирательства по поводу реального и нереального. Все было правдой, все так и было пережито. Из этого храма с потушенными фонарями ему передался страх, и теперь, здесь, в школе, он его смущал.
А вычитание? В общем-то об этом не думая, он выделил малую числовую массу, одиннадцать и пять десятых. Ну да, одиннадцать и пять десятых, а что же дальше? – прикидывал он в оцепенении. Он забыл, что требовалось с этим сделать.
Учительница хлопнула по своему столу металлической линейкой. Можно было наконец хвататься за мелок.
Подчиняясь сигналу, ребята вокруг Дондога нарушили навязанную им за какие-то мгновения до этого неподвижность. Руки лихорадило. Белые кончики заскрипели по грифельным доскам. По второму удару линейки каждый должен был представить результат вычислений.
Железка обрушилась.
Дондог поднял руку вместе со всеми.
Он не написал ни одной цифры.
Учительница велела ему встать из-за парты, выйти в проход и продемонстрировать своим товарищам доказательство того, что в мозгу у уйбуров полно черных дыр. Я запомнил это выражение, говорит Дондог. Я поворачивал доску во все стороны. Черные дыры в мозгу. Отчетливо помню эту саркастическую формулировку. Этот образ таил в себе угрозу. В голосе учительницы проскальзывали тревожащие нотки. Класс разразился уничижительным смехом, потом стих. Дондог сел на место.
Это был несчастливый день, говорит Дондог.
Много позже, копаясь в лагерной библиотеке среди газет, я отыскал точную дату. Я наткнулся на нее чисто случайно и поспешил ее снова забыть. Оставим подобные уточнения историкам, ученым, изучающим мерзости. Скажем, что дело было в марте. В середине марта, думается мне. Было не слишком холодно, но все пропитала сырость. Я учился во втором подготовительном классе. Мне было семь, восемь лет.
Тем утром матери Дондога не удалось скрыть, что и ее обуревают зловещие призраки. Она искоса, украдкой, оглядела своих детей, и всем ее жестам недоставало откровенности, искренности, как зачастую бывает, когда взрослый пытается скрыть что-то трагическое. У нее ушло необычно много времени на то, чтобы перезавязать шнурки Дондогу, застегнуть пальто Йойши. За недостатком сна вокруг ее глаз чернели круги. В расширившихся от этой черной каймы глазах мерцала тоскливая лихорадка. За ночь несколько раз звонил телефон. Возможно, это и помешало ей выспаться. Было видно, что она не позволяет себе выразить бурлящие в ней чувства. Она боролась со своей склонностью к театральности. Не прижимала порывисто нас к себе, удерживалась, чтобы не приласкать. Как обычно, перечислила все, к чему ни под каким видом нельзя приближаться: канал, незнакомцы, утверждающие, что приходятся тебе дядюшкой, компании, которые горланят песни или лозунги, тела на тротуаре, если на тротуаре попадутся тела. Она владела собой, у нее был строгий голос. Она едва поцеловала их на пороге дома.
Что касается отца Дондога, тот так и не показался. Наверное, еще спал, а может, и не возвращался еще домой, так как по ночам, когда все в городе и деревнях отдыхали, он боролся против классового врага. Ни Дондог, ни Йойша не могли представить, какие формы принимает эта ночная борьба: они просто знали, что снаружи после полуночи в героическом подполье рыщет во мраке их отец.
Оставляя за собой необъяснимую тревогу, невысказанную печаль, за ними захлопнулась дверь. Мальчики не стали скатываться по лестнице словно два полоумных щенка. Напротив, несколько помедлили и, оказавшись на тротуаре, зашагали без всякого оживления.
Улицы заполнил густой туман. Слабыми, охрипшими нотами дребезжали велосипедные звонки. Грузовики и редкие частные машины возникали из ватного небытия, рокотали и вновь в него погружались, мгновенно растворяясь и замолкая. Дондог и Йойша шагали по тротуару набережной Тафарго, но не испытывали никакого желания переходить проезжую часть, чтобы поразглядывать свысока переменчивые воды канала или баржи. Прохожие почти не попадались. Ребята шли вплотную к стенам, некоторые из них не подновлялись с последней повстанческой войны и все еще сохраняли следы пуль. Обычно перед воронками и шрамами, которые расходились лучами на уровне их роста, Дондог и Йойша замедляли шаг. С гордостью прикасались к ним, ощупывали их, с видом знатоков разглядывали, как будто сами участвовали в пальбе. Но в тот день ни один из них не нашел в себе смелости играть в бывалых бойцов. Они безучастно миновали место, где цемент был изрешечен попаданиями. Дондог не хотел ни на что отвлекаться. Он все мусолил и мусолил месиво своего сна. Вновь видел вооруженных нищих, ощущал их испуг и заново обдумывал неловкое прощание матери на лестничной площадке. Она смотрела на них так, как смотрят при расставании на вокзальном перроне.
Не скрывал своего угрюмого настроения и Йойша.
Он был весьма озабочен. Причины его опасений были куда понятней, чем смущение Дондога: накануне ему пригрозили старшеклассники. В классе Йойши учился один мальчик, Шиелко, долгое время он был приятелем Йойши и даже лучшим его другом, но теперь часто с ним ругался то из-за школьного соперничества, то из-за того, что оба искали безраздельной любви Василии Темирбекян и Норы Махно, двух девочек-подготовишек. В эти разборки малец подключил своего старшего брата, почему-то прозванного Тонни Бронксом. Йойша изложил хитросплетения своего конфликта с Шиелко. Его речь не отличалась связностью. Он перескакивал с красивых глаз Норы Махно на темную историю с жульничеством во время опроса по географии. Дондог слушал вполуха.
– А в придачу, – заключил Йойша, – родители Шиелко против мировой революции.
– Не говори глупостей, – перебил Дондог.
– Я же знаю Шиелко лучше, чем ты, – неожиданно возмутился Йойша. – Мне ли не знать, что думают о мировой революции его родители. Они в нее не верят, они даже против нее.
– Не смеши меня, – сказал Дондог. – Невозможно быть против. За нее даже мелкие торговцы, мама нам объясняла. Даже мелкие собственники.
– Так всегда, – пробурчал Йойша. – Как только ты не согласен, тут же прячешься за мамиными словами. С тобой невозможно спорить.
Диалог пошел было на повышенных тонах, но быстро прекратился. Мальчики дулись друг на друга, каждый сам по себе, неохотно глотая окружающую враждебную сырость. Туман разносил запахи тины, дизельного топлива, временами подванивал дохлой рыбой. Вдыхать приходилось и взвесь дефолиантов, занесенную из тех секторов города, где восстановление еще не началось.
Внутри школы эта сладковатая токсичная вонь только усилилась. Классные комнаты полнились эхом, словно материального присутствия учеников не хватало, чтобы заполнить пустоту. Голосом, усиленным отголосками гласных, какая-то девочка рядом с Дондогом заявила, что от дыма у нее щиплет глаза, хотя никакого дыма не было и в помине. Когда на десятичасовой перемене все высыпали во двор, гризайль оказалась еще более липкой. Лишенное неба пространство давило на воображение. Одуряющий запах дефолианта послужил поводом для шуток и подначек на тему удушья и противогазов, порчи воздуха и химической войны. Кто-то распространил информацию, согласно которой отряды Вершвеллен вот-вот приступят к уничтожению уйбуров и что как раз для них и плавает в воздухе этот газ.
Из боязни подвергнуться нападкам брата Шиелко Йойша просто приклеился к Дондогу, не отходя от него ни под каким предлогом; к этой же тактике он прибег и на перемене в конце утренней части занятий, и в столовой на полднике. Но потом, успокоенный отсутствием выпадов со стороны Шиелко и безразличием Тонни Бронкса, который явно не торопился его прижучить, опять смешался с одноклассниками.
Вновь начались занятия, говорит Дондог. В такой смутной атмосфере, как тем утром, настолько сумрачной, что учительнице пришлось зажечь лампу над классной доской, чтобы мы могли переписать за ней с доски урок, тянулось время пополудни. Речь на уроке шла о сахаре. Дондог пробудился, но все равно время от времени проваливался в теплую пену давешних сновидений. Он пытался удержать в памяти лицо своего деда Тохтага Узбега. Он был все так же невнимателен. Учительница призвала его к порядку резким тоном, таким гнусным и отвратительным, что на сей раз его сотоварищи попросту смолкли, а не разразились смехом и подначками.
В четыре часа я обнаружил Йойшу у решетки ограды. Он прихрамывал, спал с лица, одна штанина была изгваздана. В конце последней перемены, около трех, Тонни Бронкс и другие старшеклассники затащили его за туалет, чтобы хорошенько припугнуть. Они схватили его за пояс и объявили, что намерены спустить с него штаны. Йойша отбивался, он выскользнул из державших его рук, он упал вперед и расквасил себе колено. Кровь произвела на его мучителей впечатление. Они тут же угомонились. Брат Шиелко дал сигнал разойтись, да тут, впрочем, как раз прозвенел колокольчик. Ученики построились рядами. Для всех, не считая Йойши, инцидент можно было считать исчерпанным.
Теперь, перед школьной решеткой, Йойша держался совсем не так, как обычно. Он колебался между отчаянием побитой собаки и лихорадочной потребностью болтать. Не успел он закончить свой рассказ, как на меня навалилось жуткое ощущение вины, говорит Дондог. Я не видел издевательств, жертвой которых стал Йойша, уже это было само по себе достойно осуждения, но сверх того, после перерыва, когда учительница объясняла, почему сахар растворяется в воде и как он карамелизуется, я никоим образом не разделил невзгоды Йойши. Эта эгоистическая отстраненность не имела себе прощения. На протяжении долгого сумеречного часа, когда лампы мрачно освещали подготовительный класс, Йойша оставался один на один со своей болью, с воспоминанием о своем страхе и, возможно, со своим стыдом. Я не справился со своим долгом старшего, не сумел защитить младшего брата. Не смог соблюсти самой элементарной солидарности, сподобиться тех же мук, что и он, в то же, что и он, время.
Йойша нервно улыбнулся и начал отмывать слюной кровяное пятно, метившее штанину его брюк. Он и не думал в чем-то меня упрекать, да, впрочем, в нем уже чуть ли не сквозило удовлетворение, что он так легко отделался. Действительно, у старшеклассников не было времени спустить с него штаны – процедура, которую ученики называли продувкой.
– Не рассказывай об этом дома, – попросил Йойша.
Глаза его не знали покоя.
– А колено? – возразил я.
– Скажем, что упал на перемене, – сказал Йойша. – Не стоит говорить о старшеклассниках и о Шиелко. Не стоит говорить о продувке.
– Хорошо, договорились, – сказал я. – Но постой. Они этого не сделали, продувку… Или все же сделали?
– У них не было времени, – покраснел Йойша.
– Это правда? – спросил я.
– Говорят же тебе, – закричал он.
Теперь я уже не был так уверен, что Йойше удалось избежать бесчестия. Снятие штанов являлось постыдным событием, куда более убийственным, нежели избиение. Беспощадно и предельно грубо ты оказывался отброшенным в вызывающее омерзение детство человечьей породы; перед другими выставлялось напоказ, что ты – ничто, всего-навсего одинокое смехотворное животное, снабженное смехотворными срамными частями. Хотя угроза была из нередких, не помню, чтобы мне приходилось присутствовать при многих продувках; те, кто практиковал подобную форму травли, отлично понимали, что редкость делает ее более ужасной.
На самом деле я помню только одну продувку, продувку Шлюма. Шлюм был худющий старшеклассник, поджарый как волк, с очень коротким темно-русым ежиком. Он держался под крышей галереи на школьном дворе, в центре круга. Ребятня вокруг него перекидывалась шуточками. Его высмеивали за то, что его семья живет на барже, за то, что он родился невесть от кого, за то, что его старшую сестру расстреляли; не проходили мимо и его матери, которой не стоило носить одежду в монгольском духе, с броскими вышивками. У Шлюма было лицо загнанного зверя, но зверя отнюдь не из покладистых, так что никто не осмеливался подобраться, чтобы раздразнить его, вплотную. Он пожимал плечами в ожидании, что травля сама собой сойдет на нет. Кто-то из учеников вероломно подкрался сзади и неотразимым движением содрал с него до самых лодыжек сразу и брюки, и трусы. Венцом этого нападения стало сальное проявление коллективной радости, пусть даже, честно говоря, из-за мятой, обвислой рубашки нагота Шлюма и осталась практически незамеченной.
Шлюм, который до того так стойко держался перед лицом позора и бесчестья, внезапно сгорбился и окаменел, словно какая-то ужасающая сила лишила его всякой энергии. Его желтоватое лицо порозовело. Глаза затуманились. Задрожали веки. Он так и оставался пять-шесть секунд, прежде чем вновь подать признаки жизни. Он наклонился. Быстро одеться ему не удалось. Неимоверных, казалось, усилий стоило снова застегнуть штаны. Не знаю, как так случилось, но в тот момент я почувствовал, что ранен не менее Шлюма. Мне хотелось плакать, говорит Дондог. Волна одиночества, которая обрушилась на Шлюма, в то же мгновение обрушилась и на меня. На своем веку я повидал немало гнусностей, навидался куда худшего разгула дикости, но так и не забыл ту неподатливую медлительность Шлюма, эти цепенеющие руки внезапно исключенного из мира, пораженного на месте Шлюма.
Дондог замолкает, потом продолжает.
Я сжал руки Йойши в своих, говорит он. Я не знал, что делать, чтобы его утешить.
– В следующий раз, – сказал я, – зови меня изо всех сил. Кричи, вопи.
– Я звал, но ты не услышал, – поведал Йойша.
Мы зашагали вдоль канала. За день мир взрослых погрузился в безысходное безумие, всякий, кто имел слово, призывал к этническим чисткам, но мы тогда об этом даже не догадывались. Нас обогнал военный грузовик, потом второй. На боковых скамьях в кузове сидели солдаты, мы видели нарукавные повязки отрядов Вершвеллен. Мы едва подняли на них глаза. В тот час нас совсем не пленяли военные экипажи и авангард пехотинцев.
На набережной, с другой стороны от проезжей части, лежало, вытянувшись, тело. Напротив затормозил второй грузовик. Из него спустилось трое. Они приподняли тело, положили на парапет и, через пару секунд мерзкой тишины, перекатили его, чтобы оно свалилось в воду.
Мы с Йойшей украдкой обменялись взглядами.
– Не говори об этом, – опять попросил Йойша.
– О чем, – спросил я.
– О продувке, – выдохнул Йойша.
– Не беспокойся, – сказал я. – Даю честное слово.
Туман не растекся, он просто воспользовался легким пополуденным потеплением, чтобы подняться до уровня крыш, и теперь вновь спускался к земле. Когда грузовик отъехал, мы побороли желание перейти улицу и поглазеть на погрузившееся в канал тело, но потом, когда Йойша выказал желание остановиться на минутку около шлюза, вдруг показалось, что нам это было разрешено испокон века.
Пока мы разглядывали хлынувшую в бассейн воду, к нам подошла крупная, крепкая женщина, одетая в черную вязаную куртку с вышивкой и черную же просторную ворсистую юбку; от нее сильно пахло костром и мазутом. Она наклонилась к нам, поцеловала и взяла наши руки в свои.
– Как хорошо, что я вас тут нашла, мои маленькие, – сказала она. – Ваша бабушка очень беспокоилась. Она послала меня вас встретить.
Йойша тут же почувствовал к ней доверие и не стал этого скрывать. Дондогу хотелось быть осмотрительней, но сердце его забилось. На какую-то секунду ему показалось, будто вернулся давешний сон и что его бабушка и эта женщина – одно и то же. Они похоже одевались и в общем и целом напоминали друг друга по складу. Через три секунды формальной сдержанности он решил, что можно забыть предостережения о злокозненных незнакомцах. Эта женщина, пусть даже трудно было понять, кто она такая, упомянула о бабушке. Нелепо было полагать, что речь идет об уловке торговцев детьми, о колдунье или погромщице.
– Мы к вам не вернемся, – сказала женщина. – Не вернемся в квартиру на набережной Тафарго. Мы пойдем в другое место.
– Куда? – поинтересовался Йойша.
– К баржам, – сказала женщина.
– Мы попадем на баржу? – спросил Йойша.
– Да, – подтвердила женщина. – Такой же дом, как и все остальные, только плавучий.
– А я уже поднимался на борт баржи, – не без гордости сообщил Дондог. – В прошлом году.
– Я прекрасно это знаю, – сказала женщина. – Мне об этом рассказывала твоя бабушка. Она приходила к нам в гости. К сожалению, никого не застала.
– Ну да, никого не было, – сказал Дондог. – Только собаки.
– А ты, – спросил Йойша, – ты подруга моей бабушки?
– Да, – сказала женщина. – Подруга твоей бабушки. У нас с ней одно и то же имя, Габриэла Бруна. Я – мать парнишки, что учится в одной с вами школе. Мать Шлюма.
– А, Шлюм, – сказал Дондог, – он из старших классов.
– Да, он из старших, – сказала мать Шлюма.
– Мы, если из разных классов, не разговариваем, – пояснил Дондог.
– Это не важно, – сказала Габриэла Бруна. – Все равно Шлюм никогда не отличался разговорчивостью… Идемте, мальчики! Нужно перейти на ту сторону шлюза.
По хребту ребятишек пробежал холодок. Спускаться по ступеням набережной и подходить к внешнему берегу канала было запрещено – запрет, который они не раз хотели нарушить, но никак не решались это сделать, но то, что сегодня предлагала им мать Шлюма, превосходило по дерзости все, что когда-либо приходило им в голову: перебраться через водяную бездну, пройдя по верхотуре шлюзовых ворот, по узкой платформе из черного, глянцевитого металла.
– Нам нельзя здесь ходить, – заметил Йойша.
– Конечно, – сказала мать Шлюма. – Но со мною, если крепко возьмете меня за руку, можно.
– Нас не будут ругать? – спросил Дондог.
– Нет, – пообещала мать Шлюма.
Переход через шлюз был таким замечательным приключением, что за ним мы забыли и думать о дневных неурядицах. Справа ревела пучина. Слева вода стояла высоко, гладкая, темно-зеленая, в радужных разводах дизельного топлива. Мы наконец-то увидели вблизи зубчатые колеса, которыми управлял смотритель шлюза, рычаги, железные штурвалы. Почувствовали под ногой вибрацию мостков. Нас возбуждала опасность, страх утонуть. Мир взрослых не имел более от нас секретов.
С другой стороны от шлюза мостовая была окутана легкой дымкой. Мы остановились и с гордостью оглянулись, чтобы посмотреть на пройденный путь. По ту сторону канала пейзаж утратил былую привычность, и даже сам канал не был похож на то, что мы знали. Трудно было поверить, что мы находимся всего в паре сотен метров от дома. Изменилась точка зрения, сдвинулись здания, теперь они казались голыми и грязными. Чужим был город. Туман поглотил верх нашего дома. Посчитав этажи, мы смогли разглядеть балкон, с которого иногда нагибались, чтобы плюнуть на прохожих. Окна были открыты, занавеска причудливо свешивалась наружу. Внизу здания, около входа, был припаркован военный транспорт, о чем-то спорили солдаты и полицейские. На тротуаре виднелись поломанные стулья, осколки оконного стекла и буфет из столовой. Когда мы с пятого этажа сбрасывали что-нибудь на головы людей, то это была слюна. Или бумажные шарики. Но никогда не мебель.
– А родители? – осведомился Дондог. – Они знают, что мы идем на баржу?
Йойша раскачивал на вытянутой руке ранец. Вид у него был беззаботный, но, полагаю, беззаботным он не был.
– Когда мы будем на барже, они придут за нами? – спросил он.
Женщина погладила нас по голове, наклонилась и поцеловала Йойшу. Она присела перед моим младшим братом на корточки, чтобы расправить шарф у него на шее, потом снова его поцеловала. Она действительно вся пропахла костром, псиной, бензином. Поначалу она немного меня напугала, но теперь, когда прижала нас к себе, показалась мне милой и доброй.
– Послушайте, – сказала она. – Послушайте, дети. Ваша бабушка подойдет туда немного погодя, но не родители. Сегодня вечером они за вами не придут. Вы ляжете спать на барже.
– А завтра, – сказал Йойша, – мы что, отправимся в школу прямо на барже?
– Завтра школы не будет, – сказала мать Шлюма.
– Как? – с комическим преувеличением удивился Йойша. – Завтра не будет школы?..
Новость явно привела его в восторг.
– Скажи-ка, а что у тебя с ногой? – внезапно спросила мать Шлюма. – Ты что, упал?
– Да, – тут же встрял я. – Упал во дворе. Его толкнул кто-то из больших.
– Так и было, – подтвердил Йойша. – Меня толкнул большой.
– Он сделал это нарочно? – осведомилась мать Шлюма.
Йойша вновь принялся раскачивать ранец во все стороны. От волнения у него порозовели щеки.
– Нет, он сделал это не нарочно, – сказал я. – Бывает и так.