Текст книги "Клуб интеллигентов"
Автор книги: Антанас Пакальнис
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Однажды Казис Килбаускас возвращался из района. Минуя деревню Кушнерюнай, в которой проживал его свойственник Габрис Убагявичюс, он на минутку попридержал лошадь.
Взгляд Казиса привлекло поле, густо поросшее цветущим клевером, и проезжий надумал малость попасти гнедого. Место было уединенное, удобное, дугой опоясанное кустарником. По деревянному мостику, перекинутому через канаву, можно было без труда завернуть в клеверище. Долго не раздумывая, путник взял лошадь за недоуздок, свел с большака, разнуздал, а сам мешкотно засеменил под куст, чтобы поостыть. После дневного зноя и пыли Казису было приятно наслаждаться на лоне природы прохладой, а лошади – кормом.
Но как только путешественник высмотрел подходящее место, он тут же вздрогнул, будто на змею наступил... Из-за ветвей кустарника кто-то осторожно ткнул в его спину ружейным стволом. Обмер Килбаускас и, не сообразив, что делать, стал потихоньку выпрямлять подколенки, однако грозный голос из кустов вновь заставил его присесть:
– Ни с места! Двинешься – покойником будешь!
Казиса сковал страх, жизнь представилась ему безмерно дорогой. Отдать ее так бесславно – было большим, невыносимым позором. «Умереть, так умереть стоя!» – решил он и, обретя речь, чрезвычайно вежливо попросил:
– Не сбегу. Позвольте хоть выпрямиться, будьте человеком...
Легкий толчок ствола в спину Казиса в одно мгновение поставил его на ноги.
– Хорошо поешь! Знаем мы таких! А ну-ка, вставай!.. Не один у меня этак сбежал... Три шага вперед! – строго приказал человек с ружьем, хоть в его голосе прозвучала и добросердечная, снисходительная нотка. – Лошадь твоя?
– Моя.. – признался Килбаускас оборачиваясь. Но тут же спохватился: – Колхозная, вестимо... Общественная, как же иначе…
Не опуская ружья, человек сделал шаг вперед.
– Что, не видишь где пасешь? Колхозный строй подрываешь? Я тебя мигом в прокуратуру...
Глаза разговаривающих встретились. Некоторое время оба шпыняли один другого взглядами: вооруженный зло, угрожающе, виноватый – просительно, умоляюще. И вот помаленьку ствол в руках строгого стал опускаться вниз. Наконец человек переложил опущенное ружье в левую руку, и весь гнев в его глазах растаял.
– Ах, разрази тебя, господь! – радостно выругался он. – Не Казис ли, часом?.. Да ведь тот самый, чтоб тебе... – подойдя, стрелок протянул ладонь.
Килбаускас тоже опознал вооруженного и бросился трясти его руку.
– Свояк! Габрис! Вот чертяка! Ну, как ты тут? – необычайно обрадовался Казис не столь встрече, как избавлению. – Ведь человека мог убить! Вот шальной...
Голос Килбаускаса все еще немного дрожал.
– Со мной шутки коротки, – кичливо ответил Убагявичюс. – Человека наперед не раскусишь. Разные алименты попадаются – красть лезут... С пригорка я сразу углядел – конь в клевере. Подползаю – а тут ты... Однако давненько не виделись... Как жив-здоров, а? В тот раз как был – уехал, не простился... Я подумал, рассердился.
– Так ведь ты сам тогда сбежал... – Казис для успокоения нервов вытащил пачку «Парашютиста», протянул свояку, но тот тряхнул головой.
Давно, несколько лет тому назад, Килбаускас заезжал к Убагявичюсу посоветоваться, справиться, вступать ли в колхоз, или нет. Но Убагявичюс колхоза страшился, и они, не поговорив даже толком, расстались. В тот раз Габрис, увидев подходящих незнакомых людей, удрал и спрятался, а Казис, разочарованный в свояке и его усадьбишке, уехал.
И вот нынче они снова неожиданно встретились.
Свояки отошли подальше от недоброго места, уселись на краю канавы. Положив ружье на колени, Убагявичюс то беспокойным взором поглядывал на забредшую в клевер лошадь, то внимательно, будто ощупывая каждую черточку лица, разглядывал Килбаускаса. Из-под шапки Габриса торчали давненько не стриженные, побелевшие от седины волосы, на лице ветвилось множество морщин.
– Так что ж, Габрис, все-таки вступил в колхоз? – первым промолвил Килбаускас.
– Вступил. Не прямо, а криво вступил. Религиозных предрассудков, вишь, не превозмог... Бабе и говорю: «Неси настоятелю на обедню – будь что будет, а суну голову в этот омут». Может, смекаю, узрит господь бедолагу, вызволит. Сознание, видать, проклятое от аканомики отставало, или как там... Вступил. Осматриваюсь, что, где, как – порядок ужасно непонятный. Все равно, думаю, работать не стану, самогон буду гнать и проживу. Так и взял такую линию. Гляжу – линия доходная. С огорода еще прибыток, и живу себе. Начал мне такой порядок нравиться.
– Однако же самогон законом запрещен, – заметил Килбаускас.
– То-то и оно. По этой причине и уронил себя в глазах общества. Сын работает, баба урывками тоже, а я, видишь, этим зельем людскую мораль подрываю. Только я того не сознавал... Думаю, стало быть, про себя, вот хорошая жизнь. А тут приключилась такая беда, что для всех посмешищем стал. Взбрела в голову мысль! дай, думаю, в комсомол вступлю. И на людях похвалился. В то время, вишь, такая организация создавалась. Не останусь, говорю, и я в стороне, со мной смелее будет линию вперед двигать. Но тут меня шелк по носу: отобрали мой аппарат, этот промысел, говорят, строго запрещен. Шибко я осерчал, не вступлю, говорю, в ваш комсомол, только вы меня и видели. А они еще и смеются: куда, слышь, лезешь, стариков в комсомол не принимают. Вот как оскандалился... И еще как-то раз вышла история... – начал было Габрис, но, приметив, что лошадь свояка забредает в глубь клевера, умолк, положил руку на рукав Казиса:
– Поверни. Пусти по краю. Обожрется...
– Черт его не возьмет, привык, – уклончиво ответил Килбаускас, желая отвлечь внимание свояка от коня. – Так какая же там история?
Недовольный Убагявичюс потянулся, забормотал:
– Жрет много, видать, изголодался... Какая история? Глупая. Надумал, видишь, поторговать. Поехал я, стало быть, однажды в Вильнюс, вижу – люди рядком стоят. Ну, ежели очередь, думаю, все что-нибудь да дают. Встал и я. Придвинулся к окошку, бумажник достаю, а кассирша меня спрашивает: вам какой ряд? Не понял я. Как так, говорю, какой? Ведь видите – рядком стою, очередь соблюдаю. Если муку, говорю, продаете, так дайте четыре килограмма. После этих моих слов так и покатилась со смеху та барышня! Гражданин, говорит, здесь кинотеатр, не магазин... А сама от хохота едва слова выговаривает... Нырнул я в сторону, прижав уши. Срам такой, хоть сквозь землю провались... Так вот... Бросил я эту, стало быть, спекуляцию, решил: буду честно трудиться. Попросил дать работу, предлагают на птицеферму идти. Тьфу, говорю, чтобы я такие пустяшные обязанности исполнял. Предлагают в сторожа идти. Собачья, думаю, работа, но согласился. Ружье, слышь, дадим, будешь вроде генерала. Хорошо, говорю, только есть у меня один вопрос: а можно ли стрелять, если словлю на воровстве самого председателя? Можно, говорят, стреляй. Так что видишь – права у меня большие. И тебя, Казимерас, я чуть было не...
– Ну, ну, завирай. Стрелять-то ты права не имеешь, – возразил Килбаускас.
– А это тебе что? Кочерга? – Габрис похлопал ружье по прикладу. – Ясное дело, сперва вора нужно остановить, но уж коли бежит – тогда держись...
И Убагявичюс глянул на свояка, будто предупреждая: со мной шутки коротки. Потом, скосив сердитый глаз на пасущуюся лошадь, уже требовательным тоном произнес:
– Подведи. Подведи клячу к краю.
В словах свояка Казис почувствовал неродственную, суровую ноту, попробовал отшутиться:
– Смотри, чего доброго, один конь весь колхоз объест. Плохи, знать, дела?
– Знамо дело, что не один! – обиделся Габрис. – Твой один, другого – второй, третьего снова – глянь, и сотня... Не по-марксистски мыслишь, Казимерас. Кругозор у тебя ограниченный... Коли не стеречь – много таких благодетелей на чужое добро найдется... Глянь, словишь такого – плачет, отпустить просит, другой с кулаками лезет. Руки у таких длинные, а сознание короткое. Зацапал раз одного, пасет корову в клевере. Оправдывается, мол, ошибся, думал, что не клевер здесь. А когда доказал ему, что клевер, он снова свое: что с того, говорит, все одно полег, все равно попусту пойдет. А почему, говорю, ты в своем ячмене корову не привязываешь, почему не ошибаешься?.. Алимент, больше ничего. Ловко, змееныш, изворачивается – такой из-под гадюки яйца выкрадет. Ему не втолкуешь, что зимой скотину снегом не накормишь...
Излив скопившуюся злобу против расхитителей, Убагявичюс смолк. Не зная, с чего начать внезапно прерванный разговор, молчал и Килбаускас. Солнце уже склонялось над лесом, воздух свежел, потянуло сыростью. Казис украдкой взглянул на сидящего рядом, заметно постаревшего свояка, на его седые волосы, и человек этот показался ему совсем незнакомым, странным, вовсе не похожим на того, с которым он встретился несколько лет тому назад.
Молчание тяготило их обоих, и поэтому Казис промолвил:
– Однако ты, Габрис, говоришь как прокурор. А слов всяких нахватался, и понять нельзя...
Кажись, того только и ждавший Убагявичюс немедленно отозвался:
– Слов, говоришь? Слова-то мои обыкновенные. Кто хочет – понимает. На курсах, видишь, учусь, овладеваю знаниями. А ты коня-то выгони из клевера. Не могу смотреть, как уничтожаешь кормовую базу. Хоть ты мне и свояк, но сознание этого не переносит, не могу!..
– Поимей сердце, ведь животное жрать хочет. Как-никак – тоже общественное...
– Не могу. Думай что хочешь, а не могу. Гони прочь, и конец разговору.
Килбаускас не двинулся с места, обдумывая: послушаться или нет, но внезапно поднявшийся Убагявичюс короткими, решительными шажками заковылял к коню и, нервным движением ухватив его за недоуздок, вывел на большак. Казис встал и выжидал, глядя, что же дальше сделает его свояк. Но тот, не говоря ни слова, молчком сунул изумленному Казису вожжи в руку.
– Прогоняешь? – горько усмехнулся Килбаускас.
– Нет. Теперь можем поговорить по-деловому. Как говорится: рад бы сердцем, да душа не велит. А я, знаешь, – человек строгий.
– Будь ты каким хочешь, но со своими так... не красиво...
– А разве я тебе, Казис, не говорил: выгони? Говорил. Не послушался ты. Теперь уж прости, приходится, как видишь, действовать с позиции силы... Садись, поболтаем чуток. Еще успеешь домой.
С уст Килбаускаса готово было сорваться злое слово, он уж хотел плюнуть свояку в бороду и отправиться своей дорогой, но любезный голос Габриса удержал его. Он стоял, теребя в руке вожжи, подавляя бушующую в нем злость, и думал. Наконец решил: останется, но не сядет.
И свояки еще битый час стояли и беседовали.
При расставании Убагявичюс долго сожалел о краешке потравленного клевера, осуждал свое мягкосердечие, убеждал Казиса глубоко подумать о причиненном ущербе, понять положение вещей и заплатить колхозу штраф. Упоминание об этом вновь разожгло злобу Килбаускаса, но когда Габрис, пригласив свояка к себе в гости, похвалился, что покажет ему новый дом, Казис гневаться перестал, и они пожали друг другу руки.
ЧУДЕСА В СТАБУЛУНКЯЙ
Прежде, говорят, чудеса прямо с неба падали. Стабулункяйские болота всякими сверхъестественными явлениями так и кишели. И крепко всякие черти ту землю полюбили. Тяжело приходилось рядовому труженику. Встанет с постели не с той ноги, гляди – шлеп – и попал в чертов капкан. Осенит себя крестом, оберегая душу, – святой мерещится, будто белый пар, знаками на небеса приглашает. А человек на земле еще не успел подобающим образом пожить. Только господа, графы да кулаки от боязни перед духами свободны были. Зато черти с ними при жизни измучились. Потели во время о́но от малой грамоты, господскую черную жизнь на бычью кожу записывая. Но отсыпет, бывало, господин настоятелю Крапиласу толику золотых, и весь чертов горестный труд идет насмарку. Откупали господа у настоятеля небеса, а злой дух снова ни с чем оставался.
Но вот настали новые времена. Как только крестьяне от барина освободились – и все духи из болот испарились. Отвернулся от настоятеля Крапиласа трудовой люд. В стабулункяйском приходе лишь двое костелу остались верны: Таршкус и Баршкус, и те оба бедным-бедны. А настоятель любил только густошерстных овец. Немногие объединялись вокруг Крапиласа, да и те без живой веры, так только, по привычке. С них много не сдерешь. А честно верующая голытьба Таршкус и Баршкус на свою копейку не в состоянии были содержать даже одну хозяйку Крапиласа. А пономарь Жваке, а органист Дуда, звонарь Баламбиюс, все Крапиласа хозяйство, да еще и костельные доходы?
Распался приход – говорить нечего: где уж тут верующих собрать, если пономаря с органистом свести не можешь. Оба на самогон налегли, разочарованием страдают. Стало быть, забыл всевышний Стабулункяй, совсем, видно, на задний план задвинул. Прежде как вы видели, и чудес было полно, и черти у бедного человека в ногах путались. А ныне души бедняков жизни возжаждали, и помирать никто не хочет. Нет у Крапиласа похоронных и свадебных доходов, дети рождаются без всякого духовного контроля. А прочие поступления – тоже жидковаты.
Стал ждать Крапилас чуда. Не верил, что свершится, но ждал. Ведь Стабулункяй – с давних пор место чудотворное. И начал Крапилас думать, что власть виновата, раз людей просветила и оторвала от костела.
Позвал однажды Крапилас пономаря Жваке и говорит, будто из священного писания читает:
– Рассохлись колеса. Рассыплются, а?
Глядит большими глазами Жваке, распустив черные усы, словно крылья, и, не понимая, поддакивает своему начальнику:
– Рассыплются, ксендз настоятель.
– Пшеницы больше нет, Жваке. Одни плевела, – снова говорит Крапилас.
– Нет больше, ксендз настоятель. Одни плевела.
– А ты в чудеса веришь, старый огарок? – по привычке унижает подчиненного Крапилас.
– Ни я, ни ксендз настоятель не верим, – раздувает свою мизерную отвагу Жваке и поправляется. – Но чудеса бывают...
– Когда самогону нажрешься, да?
– Когда нажрусь. Но ксендз настоятель... не успеешь нажраться, а уж и пить нечего.
– Злословишь, подонок, – шипит настоятель. – А что в священном писании про это сказано?
– Тебе, ксендз настоятель, пить дозволено, а мне – нет.
– Катехизиса не знаешь, невежа!
– Как ксендзу настоятелю будет угодно... Могу и не знать. Но все правила веры я знаю, – изо рта Жваке несет запахом неосвященного напитка.
– Ну, ну, грешник! Говори же!
– Когда колеса рассохнутся, их надо намочить.
– Браво, соображаешь. А дальше?
– Соображаю, спасибо... Дальше надо пшеницу посеять, ксендз настоятель.
– А чудо совершить можно, как ты думаешь?
– Как свершить, в Катехизисе не сказано. Бог чудеса творил...
– Кто знает, может, господь это дело сейчас именно на нас возложил? Может, знак дал?.. Ты сердцем ничего не чувствуешь?
– Чувствую, настоятель, большой недостаток в деньгах.
– Все же ты – осел, – нежно попрекает Крапилас и, склонясь к уху слуги, шелестит тому какие-то нерелигиозные мотивы. Пономарь слушает и, шевеля усами, повторяет тайну. Потом он кивает и говорит:
– Я, ксендз настоятель, истинный осел... но настоятель ученее меня... и я согласен. Только в наше время из одного почета к господу не могу. Должно и мне перепасть.
И вот снова господь бог возвращается в позабытые Стабулункяй. Приходят на другой день в костел Таршкус с Баршкусом, глядят – св. Петр в нише почему-то простыней прикрыт. И ясно видно, как он шевелится. То ногой шевельнет, то руку приподнимет, то головой качнет. Обмерли верующие, упали на колени, в грудь кулаками бьют. У обоих запасы слез иссякли, четки так в руках и мелькают, молитвы в который раз с начала начинают бормотать. А Петр шевелится да шевелится. Бегут Таршкус и Баршкус домой и о чуде трубят. Баршкус бренчит, а Таршкус трещит.
Летят люди на чудо посмотреть, святейшие мысли в головах восстанавливая, вспоминая позабытые слова молитв. А Петр не успокаивается. Опять покрывало колышется, волнуется. Отчетливо видно, как чудодейственный ногами и руками шевелит. А настоятель проповедь говорит, пророчит большие перемены, в сердца прихожан целится. Настроение страшно накаленное, слезливое, груди и животы пучит. По сторонам от Петра свечи горят, под ногами – добрая кружка для пожертвований пристроена. К стене прикована огромными замками, даже лучина положена, чтобы рубли просовывать. Только жертвуйте, не жалейте, милые прихожане, и будете спасены, осенит вас своею дланью господь бог!
И притягивает к себе эта денежная искупительность сердца, размокшие в слезах, и развязываются узелки и переходит лучина из рук в руки. Кое-кто из прихожан все пробует к святому пробиться. Чудотворцу и ноги целуют, и деньги суют.
– Лучше ему и на небесах не будет, – приходит кое-кому в голову нечестивая мысль.
А после службы настоятель Крапилас с пономарем Жваке переругивается.
– Лягну, – рычит безбожно пьяный слуга. – Как только ближе полезут – лягну! – грозит он.
– Бога ради, сдержись, – умоляет Крапилас, вспотев от страха. – Сделай милость... молись или еще что, со святой девой побеседуй...
– Нечего мне с девой... У меня баба, дети есть, ксендз нас... Теперь так или эдак, – я святой... А безбожники полезут – двину, говорю, как следует...
Представьте себе положение настоятеля! Попасть в руки чудотворца – пропади он пропадом!
– Ни копейки не дам на шнапс, распутник! И не понюхаешь, знай!
– Попробуй не дай... ну, возьми и не дай... – встает на дыбы пономарь. – Приход дает, а ксе... настоятель не даст. Ха‑ха... Я святой или нет, спрашиваю, а? Ну попробуй не дать.
Видит Крапилас, что святой на земле очень уж опасен, и обещает отдать все. Только молчи, жабенок, как земля. Чудотворцу это несказанно нравится. Его аппетит дьявольски необъятен.
– А если я, скажем, обедню, а? Святой служит обедню, а? Как бы это выглядело? Красота! Ужасно красиво! Пусть меня черти заберут, а красиво! Слезаю это я, наряженный по-ксендзовски, и иду к алтарю... А там чан для денег повесим... Завыл бы весь костел, правда?
Крапилас от таких предложений св. Петра чуть сознание не потерял. Думал, нервная система больше не выдержит. Но решил взять себя в руки.
– Прохмелись, человече, именем бога тебя прошу. Погубишь ты все... – шипел Крапилас.
– Ну, скажем, обедню служить я не буду, – искра жалости блеснула в глазах Петра. – Для чего мне, святому, в земные дела вмешиваться? А насчет денег договоримся: деньги пополам, ладно? И не крути. Точно, не крути. Я все знаю.
Настоятель согласился, но на всякий случай запер Жваке в своей комнате, чтобы, выйдя, пономарь ненароком не огласил себя святым.
И снова стоит святой за покрывалом, людей умиляет. Дуда на органе гудит. Баламбиюс в колокола трезвонит. Крапилас овечек святой водой кропит. В кружку с шелестом сложенные вдвое рубли просовываются. И впрямь весело теперь в костеле Стабулункяй.
После выпитой полбутылки у «Петра» так поднялось настроение, что он возжелал со всем костелом разом плакать и распевать. Не боялся бы людей – и он бы в ведерко тоже рубль втиснул. В конце концов самому Петру начало казаться, что он святой, и он шарит рукой, не нащупает ли золотой нимб вокруг головы? Невзначай он откидывает краешек простыни, высовывает, будто рот, черный ус и кому-то подмигивает озорным глазом. Вскоре – вжик – гипсовая нога вылезает из-под покрывала. Заметил это Таршкус и толкает Баршкуса.
– Мнится мне, святой Петр замерз. Глянь, как крутится, – шепчет он соседу.
– В глазах у тебя рябит. Дуй молитву во славу св. Антанаса, – рассердился сосед.
Меж тем чудодейственный вспоминает предупреждение настоятеля – «Погубить душу» – и свято приводит в порядок свой туалет. Воспаленные головы и глаза молящихся решают, что черт им только привиделся, а на самом деле его не было.
Но Крапилас дрожит от страха и строит планы, как избавиться от святого, который, по его мнению, от чрезмерного обжорства водкой все равно выдаст небесную тайну. А тут еще любопытные совсем уж близко теснятся.
Прихватил как-то настоятель чуть-чуть прояснившегося пономаря и напрямик:
– Полно, браток, – говорит он ему. – Больше святым не будешь.
– Могу и не быть, – соглашается слуга. – Старость, тяжело спокойно выстоять.
– Ладно, ладно. Мы так объявим: мол, разгневался святой из-за вашей, прихожане, скупости и воротился на небеса. Молитесь, не жалейте пожертвований для костела – может быть, смягчится его сердце, может, смилуется и вновь нам покажется...
Так и договорился слуга божий со святым чудотворцем.
Однако чудеса неудержимо развивались дальше. Однажды пономарь Жваке едва не на четвереньках ввалился в кооперативную закусочную. Тут он кинулся к официантке, назвал ее святой девой, показал, как единым духом можно полбутылку опрокинуть, а после этого ему стало казаться, что он и вправду обратился в святого, и, как таковой, отказался платить за выпивку.
– Деньги? – выкатил бельмы чудодейственный. – Деньги... Мы на небесах... такого не ведаем... А если хочешь... я тебя сшибу... в преисподнюю. Что, я дурак?
– Не шути, Жваке, – просила его официантка. – Ни святой ты, ни еще что... Я ведь тебя знаю.
– Что?! – разбушевался обиженный пономарь. – Я... не святой?.. Я – нет?.. А кто тогда в костеле за полотном, а?.. кто шевелится? Я спрашиваю – кто?.. Я шевелюсь. Не веришь?.. Нога вот у меня болит... совершенно здоровая нога и... Спроси настоятеля – он тебе... он мои деньги замотал... дьявол... Я же стою, а не он... а он: «Хватит тебе и этих, пьешь ты...» И буду пить, что он мне?.. Вишь, что придумал... шальной... Не верите, да? Нога... совершенно здоровая нога... а загипсована... За что, спрашиваю, я страдаю?..
И тут Жваке показалось, что никто не верит его словам, все только насмешничают. Помрачился у пономаря разум от такой обиды. Одним махом сдернул он со стола скатерть, сбросил с ноги в потолок разношенный ботинок и геройски залез на стул. Сидящие в закусочной вскоре увидели необыкновенную картину. Из-под скатерти, которой прикрылся Жваке, вылезла нога в гипсе, несколько раз шевельнулась, потом показался черный ус, заблестел глаз. Придерживая одной рукой сползающее покрывало, он другой послал официантке поцелуй, сопровождая его подмигиванием.
– Я вас прошу... – простонал он. – Пожалуйста, снимите... гипс... Болит... От бабы страдай... и тут... Да будьте же вы людьми... черти вы...
Посетители закусочной устремили взоры на гипсовую, с почерневшими пальцами ногу святого и мысленно гадали: почернели пальцы от грязного ботинка или от их, прихожан, поцелуев…








