Текст книги "Бабочка"
Автор книги: Анри Шарьер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Утром пришел комендант поговорить со мной. Странное дело: человек, который в случае моего успеха, пострадал бы больше всех, почти на меня не сердится.
С улыбкой он говорит мне, что, по словам его жены, естественно для мужчины, если он не гниль, – пытаться бежать. С большим умением он пробует уговорить меня признать соучастие Карбонери. Мне кажется удалось его убедить в том, что Карбонери не мог мне отказать поработать со мной несколько минут.
Бурсе показал записку, в которой я ему угрожал, и план, который я скопировал. Здесь коменданта даже не пришлось убеждать в справедливости нашей версии. Я спрашиваю, сколько, по его мнению, мне грозит за кражу. Он отвечает:
– Не больше восемнадцати месяцев.
Короче, я постепенно выбираюсь из бездны отчаяния. Получил записку от санитара Шателя. Он сообщает мне, что Бебера Селье поместили в отдельную палату в больнице под предлогом, что у него воспалительный процесс в печени.
Ни в моем карцере, ни у меня ни разу не производили обыск. Я использую это для того, чтобы достать нож. Я предлагаю Нарри и Кенье попросить очной ставки между надзирателем мастерской, Бебером Селье, столяром и мною, после которой комендант сможет принять справедливое решение: кого освободить и на кого наложить дисциплинарные взыскания.
Во время прогулки Нарри говорит мне, что комендант согласен устроить всем встречу. Следователем во время очной ставки будет главный надзиратель. Всю ночь я думаю о том, как убить Бебера Селье. Нет, будет слишком несправедливо, чтобы сначала этого человека поместили за его рвение в больницу, а потом предоставили ему возможность бежать на материк в благодарность за то, что он помешал бежать другим. Да, но ведь меня приговорят к смерти, обвинив в преднамеренном убийстве. Плевать я хочу. Таково мое решение. До какого отчаяния я дошел! Быть схваченным на пороге победы после четырех месяцев надежды, радости, страха, – и все из-за поганого языка какого-то доносчика. Будь что будет! Завтра попытаюсь убить Селье!
Единственная возможность избежать смертной казни – заставить его первым вытащить нож, а чтобы заставить его это сделать, я должен наглядно продемонстрировать ему, что свой нож я держу наготове. И тогда он наверняка вытащит свой нож. Это надо будет сделать перед началом очной ставки или сразу после встречи. Во время самой встречи убивать не стоит, так как один из надзирателей может выстрелить в меня.
Всю ночь я борюсь с этими мыслями, но не могу их одолеть. Бывают в жизни вещи, которых простить никак нельзя. Я знаю, что нельзя вершить самосуд, но это касается людей, находящихся на совершенно иной ступеньке общественной лестницы. Разве можно не наказать столь мерзкое существо? Я ничего дурного этому бывшему солдату не сделал, он меня даже не знает, – как же может он осудить меня на долгие годы заключения? Он хотел похоронить меня с тем, чтобы самому начать жить. Нет, нет и еще раз нет! Я не дам ему этот шанс. Это невозможно. Я чувствую, что я пропал. Пусть же и он исчезнет с лица земли. А если меня приговорят к смерти? Жалко умирать из-за такого ничтожества. Мне удается обещать себе одно: если он не вытащит нож, я его убивать не стану.
Всю ночь я не спал и выкурил целую пачку табаку. До утреннего кофе у меня остались всего две сигареты. Все во мне настолько напряжено, что я прошу раздатчика кофе в присутствии тюремщика:
– Не можешь ты мне дать, с разрешения надзирателя, несколько сигарет или понюшку табаку? Я совершенно обессилен, господин Антартаглия.
– Да, дай ему, если у тебя есть. Я искренне сочувствую тебе, Бабочка. Я, как корсиканец, уважаю мужчин и ненавижу подлость.
В 9.45 утра я нахожусь во дворе, ожидая приглашения в зал. Здесь же Нарри, Кенье, Бурсе и Карбонери. К нам приставлен надзиратель Антартаглия, который разговаривает с Карбонери по-корсикански. Я понимаю, что, по мнению надзирателя, Карбонери грозят три года изолятора. В это время открывается дверь, и во двор входят: араб, который взбирался на кокосовую пальму, араб – сторож мастерской и Бебер Селье. Увидев меня, Селье пятится назад, но сопровождающий их надзиратель говорит:
– Проходите и стойте в стороне, справа. Антартаглия, не позволяй им разговаривать.
Мы стоим в двух метрах друг от друга. Антартаглия говорит:
– Обеим группам запрещается разговаривать друг с другом.
Карбонери продолжает разговаривать по-корсикански со своим земляком, который теперь следит за обеими группами. Тюремщик завязывает шнурок ботинка, и я взглядом предлагаю Матье немного продвинуться вперед. Надзиратель встает. Карбонери без перерыва говорит с ним и настолько отвлекает его внимание, что мне удается незаметно продвинуться на шаг вперед. Я держу нож в руке, который может видеть один лишь Селье. Он реагирует неожиданно быстро. Сильный удар парализует мою правую руку. Я левша. Одним ударом втыкаю ему нож в грудь по самую рукоятку. Звериный вопль: А-а-а! Он падает, словно мешок. Антартаглия говорит мне, держа пистолет в руке:
– Отойди, малыш, отойди. Не бей лежачего, иначе мне придется стрелять в тебя, а я этого делать не хочу.
Карбонери подходит к Селье, носком ботинка притрагивается к его голове, а потом говорит два слова по-корсикански. Я понимаю значение этих слов: «Он мертв». Надзиратель говорит мне:
– Дай мне свой нож, малыш.
Я подаю ему нож, он всовывает пистолет в кобуру, подходит к железной двери и стучит. Тюремщик открывает дверь, и он говорит ему:
– Пришли носильщиков подобрать мертвого.
– А кто умер? – спрашивает тюремщик.
– Бебер Селье.
– А! А я думал – Бабочка.
Нас возвращают в карцер. Встреча отложена. Перед входом в коридор Карбонери говорит мне:
– Несчастный мой Бабочка, на этот раз ты попался.
– Да, но я жив, а он мертв.
Тюремщик возвращается, медленно открывает дверь и говорит мне:
– Стучи в дверь, и я скажу, что ты ранен. Он ударил первым, я видел.
И он снова закрывает дверь.
Надзиратели-корсиканцы великолепны: они либо законченные звери, либо бесконечные добряки – середины не бывает. Я стучу в дверь и кричу:
– Я ранен, я хочу, чтобы меня перевязали в больнице! Тюремщик возвращается с главным надзирателем дисциплинарного отдела:
– Что с тобой? Чего ты шумишь?
– Я ранен, командир.
– А! Ты ранен? А я думал, что он до тебя не дотронулся.
– У меня перерезана мышца правой руки.
– Откройте, – говорит второй тюремщик.
Дверь открывается, и я выхожу.
– Да, мышца действительно здорово перерезана. Наденьте ему наручники и отведите в больницу. Ни в коем случае не оставляйте его там. Сразу после перевязки возвратите сюда.
Мы выходим и встречаем коменданта с еще десятью тюремщиками. Надзиратель мастерской говорит мне:
– Убийца!
Меня опережает комендант:
– Замолчите, надзиратель Бруэ. Бабочка подвергся нападению.
– Не может быть, – говорит Бруэ.
– Я видел это собственными глазами и буду свидетелем, – говорит Антартаглия, – а корсиканцы, господин Бруэ, никогда не лгут.
В больнице Шатель посылает за врачом. Тот накладывает швы даже без местного наркоза, а потом, не говоря ни слова, накладывает восемь скоб. Я даю ему работать, не жалуясь на боль. В конце концов, он говорит:
– Я не мог сделать тебе местное обезболивание, у нас нет достаточного количества уколов.
Потом добавляет:
– То, что ты сделал – нехорошо.
– О, что ты понимаешь! Он и так долго не протянул бы со своим абсцессом печени.
Мой неожиданный ответ заставляет его замолчать. Следствие продолжается. Неучастие Бурсе доказывается окончательно. Соглашаются, что он подвергся шантажу, и я подкрепляю это мнение. Нет и доказательств участия Нарри и Кенье. Остаемся мы с Карбонери. С Карбонери снимается обвинение в краже и укрытии государственного имущества, а остается лишь обвинение в соучастии в побеге. Он получит не более шести месяцев. Что касается меня, то дела усложняются. Несмотря на все показания в мою пользу, ответственный за следствие не согласен принять версию о самозащите. Деге видел мое дело и, по его мнению, меня не смогут приговорить к смерти, так как я ранен. Обвинение опирается и еще на один факт: оба араба утверждают, что нож первым вытащил я.
Следствие закончено. Меня должны повезти в Сен-Жозеф на суд. Я беспрерывно курю. Комендант и надзиратели, кроме следователя и надзирателя мастерской, не проявляют ко мне враждебности. Они дружелюбно разговаривают со мной и дают табак.
Сегодня вторник, а в четверг я отплываю. В среду утром, когда я нахожусь во дворе, меня подзывает к себе комендант и говорит:
– Идем со мной.
Я выхожу с ним без сопровождения. Спрашиваю, куда мы идем, но он, не отвечая, спускается по тропе, которая ведет к его дому. По дороге он сам мне говорит:
– Жена хочет тебя видеть перед отплытием. Мне не хотелось ее огорчить, приведя тебя с вооруженным надзирателем. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо.
– Конечно, комендант.
Подходим к его дому.
– Жюльет, я привел, как обещал, твоего протеже. Он должен вернуться до обеда. В твоем распоряжении примерно час.
Жюльет подходит ко мне, кладет мне руку на плечо и смотрит прямо в глаза. В ее черных блестящих глазах стоят слезы.
– Ты сумасшедший, мой друг. Скажи ты мне, что хочешь бежать, я бы наверняка могла тебе помочь. Я просила мужа помочь тебе, и он говорит, что, к сожалению, это от него не зависит. Я позвала тебя, чтобы увидеть, как ты выглядишь, и отблагодарить тебя за рыбу, которую ты с такой щедростью давал мне на протяжении стольких месяцев. Вот тысяча франков, – это все, что я могу тебе дать. Мне жаль, что не могу дать больше.
– Послушай, госпожа, мне не нужны деньги. Это все испортит. Не настаивай на этом.
– Как хочешь, – говорит она. – Немного легкого пастиса?
На протяжении целого часа я слушаю добрые слова, которые не жалеет для меня эта прекрасная женщина. Она считает, что меня оправдают по обвинению в убийстве этой сволочи и что за все остальное я получу от восемнадцати месяцев до двух лет. На прощание она долго пожимала мне руку.
– До свидания, и успеха тебе, – сказала Жюльет и разрыдалась.
Комендант возвращает меня в камеру. По дороге я говорю ему:
– Комендант, твоя жена – самая прекрасная женщина в мире.
– Я знаю, Бабочка, она не создана для этой жестокой жизни. Но что делать? Через четыре года я выйду на пенсию.
– Я хочу воспользоваться моментом, когда мы одни, комендант, чтобы отблагодарить тебя за доброе ко мне отношение, а ведь мой побег мог принести тебе массу неприятностей.
– Да, у меня были бы крупные осложнения, но знаешь что? Справедливости ради скажу – ты был достоин успеха.
И у самого порога дисциплинарного отдела он добавляет:
– До свидания, Бабочка. И да поможет тебе Бог, ты в этом нуждаешься.
– До свидания, комендант.
Да! Я нуждаюсь в милости Божьей, так как председатель суда, который будет меня судить, безжалостен. Я получаю три года за кражу, укрытие государственного имущества, осквернение могилы и попытку побега и еще пять лет за убийство Селье. В общей сложности – восемь лет изолятора. Не будь я ранен, он приговорил бы меня к смерти.
Суд, который был так суров ко мне, оказался снисходителен по отношению к поляку по фамилии Дандосский, который убил двоих. Его приговорили всего к пяти годам, хотя не было сомнений в преднамеренности убийства.
Дандосский работал поваром и занимался приготовлением дрожжей. Он работал только с 3 до 4 часов утра. Пекарня находилась у причала, и все свободное время он посвящал рыбной ловле. Он был тихим человеком, говорил на скверном французском и потому ни с кем не сдружился. Этот каторжник всего себя отдавал великолепному черному коту с зелеными глазами. Они вместе спали, и кот, словно пес, провожал его на работу. Кот провожал Дандосского и на рыбную ловлю, но если было жарко и невозможно было найти тень, он возвращался в пекарню и ложился в гамак своего друга. В полдень, после гонга, он выходил навстречу хозяину и поедал маленьких рыбешек, которых приносил ему поляк.
Все пекари живут в здании, соседнем с пекарней. Однажды двое заключенных – Коррази и Анджело – пригласили Дандосского отведать кролика, которого приготовил Коррази (он это делал, по меньшей мере, раз в неделю). Дандосский принес бутылку вина и уселся за стол. В тот вечер кот домой не вернулся. Поляк тщетно искал его по всему острову. Прошла неделя, а кота все нет. Поляк потерял интерес ко всему на свете. Исчезло единственное существо, которое он любил и которое отвечало ему взаимностью. Одна из жен надзирателей, узнав о его горе, предложила ему другого кота. Дандосский прогнал нового кота и с обидой спросил женщину, как могло ей прийти в голову, что он способен полюбить другого кота. Это было бы оскорблением памяти его друга.
Однажды Коррази избил помощника пекаря, который работал также раздатчиком хлеба и жил не вместе с остальными пекарями, а в лагере. Помощник разыскал Дандосского и сказал ему:
– А ты знаешь, что кролик, которым Коррази и Анджело угостили тебя, был твоим котом.
– Докажи! – потребовал поляк, схватив человека за горло.
– Я видел, как они закапывали кошачью шкуру под деревом манго, что за лодками.
С помраченным рассудком отправился поляк к дереву и действительно нашел шкуру. Он раскопал наполовину сгнившую шкуру и начавшую разлагаться голову, обмыл их морской водой, положил на солнце, чтобы обсушить, завернул в чистую, белую простыню и похоронил глубоко под землей в сухом месте – чтобы их не съели муравьи.
Ночью, когда Коррази и Анджело сидели на широкой скамье в камере пекарей и при свете керосиновой лампы играли в белот, Дандосский отломил ветвь железного дерева, тяжелого, как само железо, и, не говоря ни слова, нанес каждому из них удар по голове. Головы раскололись, как два граната, мозг растекся по полу.
Начальник полиции, который был председателем трибунала, не понял меня, но Дандосского, который совершил два преднамеренных убийства, он понял и осудил всего на пять лет.
Вторая изоляция
Я возвращаюсь на острова, прикованным к поляку. В карцере Сен-Лорина мы пробыли недолго – с понедельника до пятницы.
Нас возвращается шестнадцать человек, среди которых двенадцать приговорены к различным срокам одиночки. Море неспокойно, и иногда громадная волна перекатывается через мостик. В отчаянии я молю Бога о том, чтобы корабль потонул.
Тебе тридцать лет, и ты должен отсидеть восемь лет в одиночке. Но разве можно выдержать восемь лет в стенах «Людоеда»? Я знаю, что это невозможно. Четыре или пять лет – предел возможностей. Не убей я Селье, мне пришлось бы отсидеть всего три года, а может быть, и два. Не надо было убивать этого гада.
Среди надзирателей на корабле я встречаю одного, с которым познакомился в изоляторе.
– Командир, мне хотелось бы тебя о чем-то спросить.
Он подходит ко мне и спрашивает:
– Что?
– Тебе приходилось знать людей, которые выдержали восемь лет изолятора?
Он чешет в затылке, а потом говорит:
– Нет, но я знал многих, кто выдержал пять лет, а один – я это хорошо помню – вышел здоровым и уравновешенным после шести лет отсидки. Когда его освобождали, я работал в изоляторе.
– Спасибо.
– Не за что, – отвечает тюремщик. – Насколько я понимаю, у тебя восемь лет?
– Да, командир.
– У тебя один шанс: не быть ни разу наказанным.
Это очень важно. Да, я смогу выйти живым, если ни разу не получу дополнительное наказание. Наказание обычно заключается в сокращении рациона или полной отмене питания в течение определенного времени. Несколько таких наказаний, и ты обречен на смерть. Придется отказаться от кокосовых орехов, сигарет и даже записок.
Мне приходит в голову мысль: единственная помощь, которую я могу принять – это получение более сытных порций, чего, я думаю, не так трудно добиться, попросив друзей заплатить разносчикам супа. Эта мысль придает мне бодрости. Если эта затея осуществится, смогу наедаться досыта. Буду грезить и улетать из камеры, выбирая – чтобы не свихнуться – наиболее веселые темы для грез.
В 3 часа пополудни прибываем к островам. Уже на берегу замечаю желтое платье Жюльет. Комендант быстрыми шагами подходит ко мне и спрашивает:
– Сколько?
– Восемь лет.
– Бабочка, – спрашивает Деге, – сколько?
– Восемь лет изолятора.
Ни комендант, ни Деге ничего не говорят и не осмеливаются посмотреть мне в глаза. Подходит Глиани, хочет что-то сказать, но я опережаю его:
– Не присылай мне ничего и не пиши. С таким сроком мне нельзя рисковать.
– Я понимаю.
Уже тише я добавляю:
– Устрой так, чтобы в обед и ужин мне давали хорошие порции. Если тебе это удастся, то, возможно, еще увидимся. Прощай.
Я сам подхожу к первой лодке, которая отвезет нас в Сен-Жозеф. Все смотрят на меня, будто на гроб, который спускают в могилу. Никто не разговаривает. Во время короткой переправы я говорю Шапару то же, что сказал Глиани. Он отвечает:
– Это можно устроить. Держись, Пэпи, – и добавляет, – а что с Матье Карбонери?
– Председатель суда попросил произвести дополнительное расследование. Это хорошо или плохо?
– Думаю, хорошо.
Я нахожусь в первом ряду маленькой колонны из дюжины человек, которые выбираются на берег, чтобы отправиться в изолятор. Странно, чего я так тороплюсь попасть в свою камеру? Даже надзиратель говорит мне:
– Медленней, Бабочка. Можно подумать, что ты спешишь попасть в место, которое недавно оставил.
Прибываем.
– Раздеться! Я представляю вам коменданта изолятора.
– Очень жаль, что тебе пришлось вернуться, Бабочка, – говорит мне комендант, а потом обращается ко всем. – Ссыльные…
Он произносит свою обычную речь, потом снова подходит ко мне:
– Здание А, камера 127. Это лучшая камера, Бабочка, она находится напротив двери коридора, где много света и воздуха. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо. Восемь лет – срок немалый, но кто знает – может быть, скостят тебе год-два за примерное поведение. Я тебе этого от души желаю – ты смелый парень.
Итак, 127 камера. Она действительно расположена напротив большой зарешеченной двери, которая ведет в коридор. Теперь почти 6 часов, но все видно довольно ясно.
В этой камере, в отличие от первой, нет запаха гнили, и это меня приободряет. Бабочка, эти четыре стены будут смотреть на тебя в течение восьми лет. Не считай месяцы и часы – это бессмысленно. Тебе придется отсчитывать время каждые шесть месяцев. Шестнадцать раз по шесть месяцев, и ты снова свободен. Во всяком случае, у тебя еще одно преимущество: если ты здесь умрешь, и это случится днем, то ты, по крайней мере, умрешь при свете. Это очень важно. В темноте умирать невесело. Не жалей о том, что ты хотел вернуться к жизни, не жалей о том, что убил Селье. Может быть, будет объявлено помилование или начнется война, или случится землетрясение, или тайфун разрушит эту крепость. А почему бы и нет? Может быть, честному человеку удастся выбраться отсюда во Францию, и он сумеет растормошить французов, заставит их протестовать против этого узаконенного убийства. Может быть, это будет врач, который расскажет все репортерам или священнику? Как бы там ни было, Селье слопали акулы, а я здесь, и у меня есть еще надежда выбраться живым из этой могилы.
Раз, два, три, четыре, пять, – полкруга; раз, два, три, четыре, пять, – полкруга. Я снова шагаю. Сразу нахожу точный наклон головы. Пока я не убедился в том, что могу полагаться на усиленное питание, решил шагать всего два часа утром и два часа после обеда. Не стоит зря растрачивать энергию в первые дни.
Да, неприятно терпеть поражение на самом финише. Но ведь изготовление плота было только первой частью плана: предстояло преодолеть на нем сто пятьдесят километров. К тому же, удайся нам спустить плот на воду и окажись паруса из мешковины достаточно надежными, чтобы развить скорость в десять километров в час, мы добрались бы до суши за двенадцать – пятнадцать часов, но только при условии, что весь день должен был идти дождь, так как лишь в таком случае мы могли бы рискнуть развернуть парус. Пытаюсь разобраться во всем, что произошло, и обнаружить ошибку. Мне кажется, мы совершили две основные ошибки. Во-первых, столяру хотелось сделать слишком прочный, слишком надежный плот, для того, чтобы поместить в нем кокосовую скорлупу, и пришлось сделать нечто вроде двойного дна, что равнялось, пожалуй, строительству двух плотов. Появилась надобность в многочисленных деталях, которые требовали длительного времени для их изготовления.
Второй ошибкой, наиболее серьезной, было то, что мы не убили Селье в тот же день, когда возникли сомнения относительно него. Убей я его тогда, кто знает, где мы были бы сейчас! Даже если бы нас схватила береговая охрана в момент спуска плота, я получил бы три года, а не восемь. Где был бы я сейчас, окажись наш побег удачным – на островах или на материке? Поди знай. Быть может, беседовал бы сейчас с мистером Бовэном в Тринидаде или находился бы под покровительством епископа Ирене де Бруйана на Кюрасао, который мы оставили бы только будучи уверенными в том, что та или иная страна готова нас принять. А может быть, я мог бы добраться в маленькой лодке до моего племени гуахирос.
Я задремал довольно поздно и спал обычным сном. Жить, жить, жить. Как только начну предаваться отчаянию, мне надо три раза подряд повторить: «Пока ты жив, есть надежда».
Прошла неделя. Со вчерашнего дня чувствуются изменения в получаемой мною пище. В обед я получил великолепный кусок мяса, а вечером мне дали суп из одной чечевицы, почти без жидкости. Как ребенок, я повторяю про себя: «В чечевице много железа, и она полезна для здоровья».
Если так будет продолжаться, смогу шагать по двенадцать часов в сутки, а ночью, усталый, смогу гулять среди звезд. Нет, я не грежу, я на земле, и мне хорошо на земле. Я думаю обо всех заключенных, с которыми мне пришлось перезнакомиться. У каждого своя история. Я думаю о легендах, которые рассказывают на островах. Если мне когда-нибудь удастся вернуться на острова, непременно проверю одну из них: рассказ о колоколе.
Как я уже говорил, умерших заключенных не хоронят, а выбрасывают в море, в проливе между Сен-Жозефом и Королевским островом – в месте, которое кишмя кишит акулами. Мертвец завернут в мешок, а к его ногам привязана веревка с тяжелым камнем на конце. На носу лодки покоится прямоугольный ящик – всегда один и тот же. Приблизившись к месту церемонии, шестеро заключенных-гребцов поднимают весла и держат их в равновесии на уровне края бортов. Один из них наклоняет ящик, дверца приоткрывается, и труп соскальзывает в воду. Акулы тут же отгрызают веревку, и мертвец даже не успевает погрузиться. Он держится на поверхности, а акулы начинают кружить вокруг этого лакомого блюда. Пожирание трупа, по словам очевидцев, впечатляющее зрелище.
Одну деталь мне не удалось проверить: все, без исключения, заключенные утверждают, что акул привлекает звон колокола часовни. В обычный день в 6 часов вечера в этом месте нет ни одной акулы. Но если начинает звонить колокол по усопшему, сюда со всех сторон устремляются эти прожорливые хищники. Нет никакого другого объяснения этому факту. Будем надеяться, что мне не придется в один прекрасный день быть съеденным акулами при таких обстоятельствах. Меня не волнует, если это случится во время побега – я буду хоть на пути к свободе. Но после смерти в камере? Нет, этого допустить нельзя!
Благодаря своим друзьям я наедаюсь, самочувствие у меня прекрасное, и я могу шагать почти без перерыва с 7 часов утра до 6 вечера.
Ходьба помогает мне, а усталость, которую я ощущаю – здоровая усталость, позволяющая мне предаваться грезам наяву. Вчерашний день, например, я провел в поле маленькой ардешской деревушки Фавр. Довольно часто, после смерти матери, я приезжал туда на несколько недель: моя тетушка, сестра матери, работала в местной школе.
Я ясно вижу желтый цвет ее платья. Слышу шелест ветра в кронах деревьев, сухой звук каштана, упавшего на землю и мягкий звук каштана, опустившегося на груду листьев. Огромный кабан показался среди деревьев и так напугал меня, что я бегом пустился домой, теряя по пути часть собранных грибов. Да, я провел весь день в Фавре с тетушкой и другом-пастушком, Жюльеном.
Первые шесть месяцев позади. Я обещал себе вести счет по шести месяцам и обещание сдержал. Только сегодня я сменил шестнадцать на пятнадцать…
Итак, за шесть месяцев не произошло ничего необычного. Я получаю одну и ту же еду, но всегда в больших количествах, и мое здоровье пока не пострадало. Неприятно только целыми днями слышать хрипы и стоны заключенных. Я отрезал два кусочка мыла и заткнул ими уши, чтобы не слышать душераздирающих криков. Но уши начинали болеть, и через день-два в них появилась жидкость.
Впервые за время моего пребывания на каторге я унижаюсь и прошу тюремщика принести мне воск, который поможет мне не слышать вопли несчастных. Назавтра он приносит мне кусок воска размером с орех. Я больше не слышу крики сумасшедших, и это здорово облегчает мою жизнь.
За шесть месяцев я хорошо научился обращаться с многоножками. Им удалось укусить меня всего один раз. Когда, проснувшись, я обнаруживаю, что одна из них как ни в чем ни бывало разгуливает по моему обнаженному телу, я стараюсь сдерживать себя. Привыкнуть можно ко всему, но в данном случае требуется особое самообладание, так как прикосновение к телу этих животных очень неприятно. Однако, если схватить их неправильно, они могут укусить. Лучше терпеливо ждать, пока они не покинут моего тела и не сползут на пол. Тогда я их разыскиваю и топчу.
Иногда меня преследует навязчивая мысль. Почему я не убил Бебера Селье в тот же день, когда у меня появились первые сомнения? Я начинаю спорить сам с собой, спрашивать, имел ли я право убивать. В итоге я прихожу к выводу: цель оправдывает средства. Моей целью был побег, мне удалось построить великолепный плот и спрятать его в надежном месте. Отплытие было делом нескольких дней. Как только мне стало известно, что Селье может донести, я должен был, не колеблясь, убить его. А если бы я ошибся? Убил бы ни в чем не повинного человека. Но как можешь ты, осужденный на пожизненную каторгу, на восемь лет изолятора, останавливаться перед укорами совести?
Кем ты себя считаешь, человек, к которому относятся как к отбросу общества? Может быть, они иногда и говорят о «случае с несчастным Бабочкой» в 1932 году. «Знаете, коллега, в тот день я был не в духе, а обвинитель Прэдель наоборот, блистал. Это поистине достойный противник».
Я слышу это так ясно, будто стою рядом с господином Реймондом Хюбертом и другими адвокатами в коридоре суда.
Моя семья, наверно, затаила на меня обиду из-за трудностей, которые возникли у нее после моего ареста. В одном я уверен: мой бедный отец не жалуется на то, что сын взвалил ему на плечи слишком тяжелую ношу. Он не обвиняет сына, несмотря на то, что как учитель уважает закон и даже преподает его. Я уверен, что в глубине души он думает: «Сволочи, вы убили моего сына! Хуже того – вы приговорили его к смерти на медленном огне, в его двадцать пять лет».
Этой ночью название «Людоед» соответствовало острову как нельзя более кстати. Двое в эту ночь повесились, а третий удушил себя, сунув тряпку в рот и ноздри.
Прошло еще шесть месяцев. Я отмечаю это событие, красиво выводя гвоздем на стене «14». Здоровье у меня пока отличное, я не падаю духом и очень редко впадаю в депрессию. Опасные мысли я научился прогонять, быстро отправляясь в путешествие. Во время этих тяжелых минут мне очень помогает смерть Селье. Я говорю себе: я жив, жив, я жив и должен жить, чтобы выйти отсюда и в один прекрасный день сделаться свободным человеком. Тот, кто помешал мне бежать, мертв и никогда уже не станет свободным человеком. Я выйду из изолятора, когда мне будет тридцать восемь лет – возраст вполне подходящий для побега, а в том, что следующий побег будет удачным, я не сомневаюсь.
Раз, два, три, четыре, пять – полкруга; раз, два, три, четыре, пять – еще полкруга. В последнее время у меня чернеют ноги и кровоточат десны. Стоит ли проситься к врачу? Большим пальцем я надавливаю на голень, и на ней остается след, будто я полон воды. Вот уже неделю я не могу шагать, как прежде по десять – двенадцать часов: уже после шести часов я смертельно устаю. Когда я чищу зубы шершавым полотенцем и мыльной водой, я испытываю сильные боли, и из десен сочится кровь. Вчера из верхней челюсти выпал зуб.
Следующие шесть месяцев заканчиваются настоящей революцией. Вчера нам приказали высунуть головы в окошко, а потом по коридору прошел врач, подходя к каждому и заставляя открывать рот. Сегодня утром, когда я отмечал окончание третьей шестерки месяцев, открылась дверь, и мне сказали:
– Выходи, встань у стены и жди.
Я был первым. За мной вышло около шестидесяти человек. «Пол-оборота влево!» Я оказываюсь в конце вереницы заключенных, которая направляется во двор.
9 часов. Молодой врач в рубашке цвета хаки сидит посреди двора у маленького деревянного столика. Возле него два заключенных-санитара и один надзиратель-санитар. Никого, в том числе и нового врача, я не знаю. Церемония совершается в присутствии десяти стражников с ружьями в руках. Комендант и главные надзиратели стоят и смотрят, но не говорят ни слова.
– Всем раздеться! – кричит главный надзиратель. – Вещи под мышки. Первый, фамилия?
– X.
– Открой рот, стой прямо. Вырвите ему три зуба. Сначала йод, потом метиленовый синий. Два раза в день перед едой – настойку кохлеарии.
Я последний.
– Твое имя?
– Шарьер.
– Ты единственный здесь в приличном состоянии. Только что прибыл?
– Нет.
– Сколько времени ты здесь?
– Восемнадцать месяцев.
– Почему ты не такой худой, как остальные?
– Не знаю.
– Хорошо, я сам тебе скажу. Ты или питаешься лучше, или меньше ноешь. Открой рот. Два лимона в день – один утром, другой вечером. Высасывай лимоны, а сок размазывай по деснам. У тебя цинга.
Мои десны прочищают йодом, метиленовым синим, а потом дают мне лимон, и я последним возвращаюсь в камеру.
Это настоящая революция. Вывести больных во двор, позволить им видеть солнце, показать врачу, когда их не разделяет толстая стена – дело неслыханное в изоляторе. Что происходит? Неужели нашелся врач, который отказался подчиниться бесчеловечным приказам? Имя этого врача, который впоследствии становится моим другом – Герман Гюберт. Он умер в Индокитае. Об этом мне сообщила из Маракаибо его жена через много лет после нашей первой встречи.
Каждые десять дней мы выходим на солнце. Нас осматривает врач и всегда лечит одними тем же методом: йод, метиленовый синий, два лимона. Мое состояние не ухудшается, но и особого улучшения я не чувствую. Я все еще не в состоянии шагать более шести часов в день, а десны опухшие и черные. Мои настойчивые просьбы дать мне настойку кохлеарии все время остаются без ответа.