355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Шарьер » Бабочка » Текст книги (страница 16)
Бабочка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:09

Текст книги "Бабочка"


Автор книги: Анри Шарьер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

ТЕТРАДЬ ШЕСТАЯ. ОСТРОВА БЛАГОСЛОВЕНИЯ

Прибытие на острова

Завтра мы отплываем к островам Благословения. Итак, моя отчаянная борьба закончилась. Через несколько часов я буду заключен на всю жизнь.

Я потерпел поражение в бою, но душа моя еще не побеждена.

Мне следует радоваться тому, что я присужден всего к двум годам пребывания в этой страшной тюрьме на острове Сен-Жозеф. Я выйду оттуда, когда мне будет всего тридцать лет.

Побеги с острова можно пересчитать по пальцам, но ведь некоторым все-таки удается бежать! Я тоже сбегу, это ясно. Через два года я сбегу с островов. Говорю это Кложе, который сидит рядом.

– Бабочка, я завидую твоей непоколебимой вере в то, что однажды ты будешь свободным. Вот уже год ты занимаешься побегами и все еще не сдался. Удивляюсь, что и здесь ты не предпринял попытку бежать.

– Здесь, друг мой, только одна возможность: подбить заключенных на бунт. Но эти сорок мужчин – старые заключенные, которых тропа разложения уже полностью поглотила: людоеды, парни с муравьями, человек, который подсыпал яд в суп, чтобы отравить другого и, не колеблясь, отравил при этом еще семерых, ни в чем не виновных. Подняв этих типов на бунт, мы погубили бы себя.

– Но на островах будут такие же.

– Да, но на островах мне не нужна будет ничья помощь. Уйду один или с другом. Ты улыбаешься, Кложе. Почему?

– Я улыбаюсь тому, что ты никогда не оставляешь эту мысль. В тебе горит огонь мести, ты хочешь предъявить счет этой троице, но в то же время ты не понимаешь, что твоя цель недостижима.

– Спокойной ночи, Кложе. Завтра мы увидим эти острова Благословения. Интересно, почему эти адские острова называют островами Благословения?

Рано утром мы отплываем к островам. Нас двадцать шесть человек на палубе корабля. Это «Танон», водоизмещением в 400 тонн, который совершает регулярные рейсы по маршруту Кайенна – острова Благословения – Сен-Лорин – Кайенна. Нас по двое заковывают в цепи и надевают наручники. За каждой группой из восьми человек следят четверо надзирателей с ружьями в руках. За группой в десять человек, что расположилась позади нас, присматривают шестеро тюремщиков и двое ответственных за транспорт. Из-за ужасной погоды каждый из нас находится на грани обморока.

Во время путешествия я решил немного поразвлечься. Обращаюсь к надзирателю, который стоит рядом со мной с похоронным выражением лица.

– Если эта гнилая посудина пойдет ко дну – что вполне вероятно – мы не сможем спастись из-за цепей.

– А нам наплевать, тоните себе на здоровье, – отвечает он, – мы получили приказ заковать вас. Отвечать будет тот, кто отдал приказ. Нам бояться нечего.

– Однако, если этот гроб разрушится, все мы – с цепями или без цепей – пойдем рыб кормить.

– Этот корабль давно плавает по этому маршруту, и ничего с ним еще не случалось, – отвечает мне этот придурок.

– Ну, конечно. Именно из-за того, что эта посудина плавает слишком долго, с ней каждую минуту может что-то случиться.

Мне удалось добиться цели: злившее меня молчание нарушилось. Заключенные и надзиратели продолжают спорить:

– Да, это ненадежный корабль, и к тому же нас заковывают в кандалы. Без цепей у нас все же имеется какой-то шанс.

– В мундирах, сапогах и с ружьями у нас не больше шансов.

– Ружья не в счет, в случае чего от них можно просто избавиться.

Я подливаю масла в огонь:

– А где спасательные лодки? Я вижу только одну маленькую лодочку, в которой поместится не больше восьми человек. Капитан, команда… А остальные по воздуху полетят, что ли?

– Верно, ничего нет. Это ужасная халатность: подвергать опасности драгоценные жизни глав семейств, и для чего? Чтобы сопровождать этих ничтожных людишек?

Один из командиров транспорта смотрит на меня и спрашивает:

– Ты Бабочка, который вернулся из Колумбии?

– Да.

– Не удивляюсь, что ты так далеко забрался. Ты, как видно, неплохо разбираешься во всем, что касается моря.

Я важно отвечаю:

– Да, неплохо разбираюсь.

С мостика спускается капитан, черный, как негр из Томбукту, низкорослый и жирный, с очень молодым лицом, и спрашивает, где ребята, которые на бревне доплыли до Колумбии.

– Этот, тот и вон тот, в стороне.

– Кто был капитаном?

– Я, господин.

– Ну, парень, поздравляю тебя, ты настоящий моряк. Вот тебе – он сует руку в карман. – Возьми голубой табак и бумагу. Кури на здоровье.

– Спасибо, капитан, но и тебя я должен поздравить – надо иметь много смелости, чтобы раз или два в неделю выходить в море на этом гробу.

Он смеется.

– Да! Ты прав! Его давно пора отправить на кладбище, но компания надеется получить страховку после того, как он потонет.

Я еще раз подкалываю его:

– Счастье, что имеется спасательная лодка для тебя и команды.

– Это верно, – говорит капитан машинально и уходит. Спор, который я спровоцировал, продолжался более четырех часов, и у каждого нашлось, что сказать.

10 часов утра. Мы плывем на северо-восток – против ветра и против волн, и корабль качает больше обычного. У многих заключенных и надзирателей морская болезнь. На мое счастье моим соседом оказался моряк. Нет ничего более неприятнее человека, который блюет тебе в руку. Этот парень – настоящий парижанин. На островах он уже семь лет, хотя сравнительно молод – ему тридцать восемь лет.

– Меня зовут Тити ля-Белот. Должен сказать тебе, дружище, что игра в белот – мой конек. На островах я добываю себе этим пропитание. Можно в ночь заработать около четырехсот франков.

– Значит, на островах много денег?

– Да, на островах полно патронов с деньгами. А ты, видно, новичок. Ничего не знаешь?

– Да, я ничего не знаю об островах. Знаю только, что оттуда трудно бежать.

– Бежать? – переспрашивает Тити. – Об этом даже говорить не стоит. Я на островах уже семь лет. Были две попытки и в результате – трое мертвых и два задержанных. Ни одному бежать не удалось.

– Для чего ты ездил на материк?

– Мне сделали снимок: проверили, нет ли язвы желудка.

– И ты не пытался бежать из больницы?

– Ты еще спрашиваешь?! Я попал в палату из которой ты бежал. Стоило подойти к окну подышать воздухом, как нас тут же отгоняли. На наши вопросы отвечали: «На случай, если вам взбредет в голову сделать то же, что и Бабочка».

– Скажи, Тити, кто этот верзила, что сидит рядом с командиром транспорта? Доносчик?

– Ты с ума сошел? Все его уважают. Это серьезный парень, ведет себя с достоинством, не дружит с тюремщиками, не принимает поблажек. Даже священник и врач не сумели заполучить его к себе. Этот парень – один из потомков Луи 15-го. Да, дружище, это настоящий барон и имя его Жан де-Берак. Но ему пришлось потрудиться, чтобы завоевать наше расположение: слишком ужасно преступление, которое он совершил.

– А что он сделал?

– Он сбросил своего сына с моста, и так как младенец упал на мелководье, спустился вниз, поднял его и бросил в другом месте.

– Что? Он дважды убил собственного сына?

– Его невесту, которая была служанкой в замке его мать выбросила на улицу, как собаку. Мать так тиранила этого парня за его связь со служанкой, что он в состоянии какого-то шока схватил своего сына, которого он прижил с этой служанкой и бросил в реку, а матери сказал, что отдал его в приют.

– Какой срок он получил?

– Только десятку. Это, Бабочка, не мы с тобой. Баронесса наверняка сказала судьям, что убийство кухаркиного сына – не столь уж тяжелое преступление, в особенности, если оно совершено бароном, который хочет спасти семейную честь.

Через несколько часов с островов Благословения спадет покрывало таинственности. Я знаю, что оттуда бежать трудно, но не невозможно. Я с удовольствием набираю воздух в легкие и спрашиваю себя: «Когда этот встречный ветер превратится в попутный при побеге?»

Прибываем. Острова образуют как бы треугольник, в котором Королевский и Сен-Жозеф – его основание, а Чертов остров – вершина. Солнце освещает острова своими горячими тропическими лучами, и их можно разглядеть до мельчайших деталей. Вот Королевский остров с плоской площадкой над выступом на высоте около двухсот метров. Вершина тоже плоская. Остров напоминает мексиканскую шляпу с отрубленным верхом, которая лежит на море. Маленькие домики с красными крышами придают острову редкое очарование, и человек, незнакомый с этими местами, наверняка захочет поселиться здесь на всю жизнь. На плоской лысине – маяк, который помогает кораблям не разбиться о скалы острова в плохую погоду. Мы приближаемся, и я различаю на острове пять больших зданий удлиненной формы. Тити говорит, что два передних здания – казармы, в которых обитает около четырехсот заключенных. Здание, окруженное высокой белой стеной, дисциплинарный блок. Четвертое здание – больница для заключенных, а пятое – больница для надзирателей. Вокруг высоких зданий в беспорядке разбросаны домики надзирателей, покрытые красной черепицей. Вдалеке виднеется остров Сен-Жозеф. На нем меньше пальм, меньше растительности, а на вершине – огромное здание. Я сразу улавливаю, что это изолятор, и Тити ля-Белот подтверждает мою догадку.

Корабль подходит к Королевскому острову с юга, и маленький Чертов остров совершенно исчезает из виду. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, что это, в сущности, огромная скала, покрытая пальмами. По берегу моря разбросано несколько желтых домиков, в которых, как оказалось, живут политические заключенные.

Мы входим в бухту Королевского острова, хорошо защищенную каменным молом – возведение его стоило, наверно, жизни многим заключенным.

После трех гудков «Танон» бросает якорь на расстоянии двухсот пятидесяти метров от длинного и высокого причала, построенного из щебня и цемента. Параллельно причалу идут выкрашенные в белое домики. Я читаю надписи: «Сторожевая станция», «Лодочная станция», «Пекарня», «Управление порта».

У заключенных, которые собрались на берегу поглядеть на нас, не полосатая одежда: они все в брюках и белых рубашках. Тити ля-Белот объясняет мне, что те, у кого водятся деньги, шьют у портного очень добротную и красивую одежду. Почти никто не носит арестантскую форму.

К «Танону» приближается лодка, и мы по двое спускаемся в нее. Наши ноги свободны, но на руках все еще наручники. Сопровождают нас командиры транспорта и двое надзирателей с ружьями. Мы выходим на причал, выстраиваемся у здания с надписью «Управление порта» и ждем. Ссыльные, не остерегаясь тюремщиков, громко переговариваются с нами. Подходит Шапар, осужденный за дело в марсельской бирже, которого я знаю еще по Парижу. Он говорит мне:

– Не волнуйся, Бабочка, положись на друзей, у тебя в одиночке все будет. Сколько ты схватил?

– Два года.

– О, это проходит быстро. Потом придешь к нам и увидишь, что здесь не так уж плохо.

– Спасибо, Шапар. А как поживает Деге?

– Он работает в бухгалтерии. Он будет здорово жалеть, что не встретил тебя.

Подходит и Глиани. Он крепко обнимает меня и говорит:

– Положись на меня.

– Что ты здесь делаешь?

– Я почтальон.

– Все в порядке?

– Да, я спокоен.

Лодка сделала последний рейс, и мы все стоим перед зданием правления. С нас снимают наручники. В сопровождении шести надзирателей приходит комендант острова. Читают имена – все на месте.

– Где бухгалтер? – спрашивает комендант.

– Он идет, командир.

Я вижу Деге, одетого во все белое, который идет в сопровождении надзирателя; у каждого из них под мышкой толстая конторская книга. Они выводят заключенных из строя и выдают каждому личный номерок.

– Сколько?

– Столько-то.

Подходит моя очередь, и Деге обнимает меня бесчисленное количество раз. Подходит комендант.

– Это и есть Бабочка?

– Да, командир, – отвечает Деге.

– Веди себя хорошо в изоляторе. Два года пройдут быстро.

Изоляция

Лодка готова. С первым рейсом отправляются десять из девятнадцати присужденных к различным срокам изоляции.

– Он уйдет с последним рейсом.

Деге не выражает мне сочувствия – для этого он слишком умен. Он говорит мне одну-единственную фразу, и она берет меня за сердце:

– Ты заслужил удачу, друг мой, и она придет к тебе в следующий раз!

Потом он добавляет:

– Я работают здесь бухгалтером, и мы с комендантом в очень хороших отношениях. Буду пересылать тебе табак и еду. Не будешь там ни в чем нуждаться.

Но вот пришел и мой черед, и я вхожу в лодку. Через двадцать минут мы останавливаемся у берега Сен-Жозефа, где нас встречает приемная комиссия: комендант всего лагеря и комендант изолятора. Мы входим в большие железные ворота с надписью: «Дисциплинарный изолятор». Нас выстраивают в два ряда, и комендант изолятора говорит:

– В это здание, как вы сами понимаете, помещают людей, которые совершили на каторге дополнительные преступления. Здесь вас не пытаются исправить. Мы знаем, что это без толку. Мы пытаемся присмирить вас. Здесь существует лишь один закон: заткнуть глотки. Абсолютная тишина. За «телефон» – суровые наказания. Если вы не смертельно больны, не записывайтесь на прием к врачу. Неоправданная запись влечет за собой наказание. Это все, что я хотел вам сказать. А, да! Запрещается курить. Надзиратели, обыщите их и отведите в камеры. Шарьера, Кложе и Матурета – в разные блоки. Господин Сантори, прошу вас лично за этим проследить.

Через десять минут я уже нахожусь в своей камере № 234, в блоке А. Кложе – в Б, а Матурет – в В. Взглядами мы сказали друг другу: «До свидания». Нам ясно одно: живыми мы выйдем отсюда только в случае, если будем подчиняться этим бесчеловечным порядкам. Я вижу, как уводят моих гордых и смелых товарищей, которые ни разу не жаловались и ни разу не пожалели о том, что сделали. Четырнадцать месяцев совместной борьбы за свободу навеки связали нас друг с другом бесконечной дружбой.

Я осматриваю свою камеру. Никогда бы не подумал, что у моей родины – матери Свободы, страны, первой провозгласившей «Права Человека и Гражданина», может быть – пусть даже в Гвиане, на забытом Богом острове, величиной с носовой платок – такое варварское учреждение, как изолятор.

На каждой из ста пятидесяти камер, в которые ведет лишь узкая железная дверь и форточка – надпись: «Строго воспрещается открывать дверь без указания свыше». В камере кушетка с такой же деревянной подушкой, как в Белю: она складывается и вешается на стене; бетонный выступ в заднем углу служит стулом. Высота камеры – три метра. Потолок сделан из огромных железных решеток, толстых, как трамвайные рельсы, и так плотно уложенных, что даже небольшому предмету трудно проникнуть между ними. Над камерами – дорожка для надзирателей, шириной в метр, и железные перила. Надзиратели идут навстречу друг другу; встречаясь, разворачиваются на 180 градусов, а затем идут в обратном направлении. Даже в ясный день в камере почти ничего не видно. Во избежание лишнего шума заключенные и надзиратели ходят в резиновых тапочках.

Раз, два, три, четыре, пять, – полкруга. Раз, два, три, четыре, пять – полкруга. Свисток возвещает о том, что можно опустить кушетки. Слышу громкий голос: «Новенькие, вам разрешается опустить кушетки, если вы этого хотите, и ложиться спать». Я улавливаю только слова «если хотите». Продолжаю шагать. Этот момент решает многое, и я не могу позволить себе спать. Надо привыкнуть к этой, открытой сверху, клетке. Раз, два, три, четыре, пять. Я сразу вошел в ритм; голова наклонена, руки сложены за спиной, одинаковые шаги… Делая пятый шаг, я даже не вижу стены, а лишь легонько касаюсь ее, поворачиваюсь и продолжаю бесцельную ходьбу, конца которой не видно.

Ты кажешься себе тигром в клетке, на которого сверху смотрит охотник. Потрясающее впечатление, и пройдет немало месяцев, пока я к этому привыкну.

В году триста шестьдесят пять дней; два года – это семьсот тридцать дней, если случайно не попадется високосный год. Я улыбаюсь этой мысли. Что семьсот тридцать дней, что семьсот тридцать один – не все ли равно? Нет, не все равно! Дополнительный день – это дополнительных двадцать четыре часа. Сколько часов в семистах тридцати днях? Сумею ли подсчитать это в уме? Нет, это невозможно. Почему бы нет? Можно подсчитать. Сто дней – это две тысячи четыреста часов. Умножим на семь. Получается шестнадцать тысяч восемьсот, и еще тридцать дней умножим на двадцать четыре. Шестнадцать тысяч восемьсот и еще семьсот двадцать – это, если не ошибаюсь, семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов.

Дорогой мой, Бабочка, вам придется убить семнадцать тысяч пятьсот двадцать часов в этой, предназначенной для диких зверей, клетке, с гладкими стенами. Сколько минут я должен здесь провести? Это не имеет значения. Часы – ладно, но минуты? Если так продолжать, то почему бы и не секунды? Все эти дни, часы, минуты мне надо заполнить самим собой!

Что-то с глухим шумом упало позади меня. Что это? Пытаюсь рассмотреть и с трудом различаю нечто длинное. Наклоняюсь, и это «нечто» начинает убегать от меня, пытается вскарабкаться на гладкую стену, но падает на пол. Даю ему возможность сделать три попытки, и когда «оно» в четвертый раз падает со стены, я давлю его ногой. Это что-то мягкое. Становлюсь на колени и, наконец, различаю: это огромная многоножка длиной в двадцать сантиметров и толщиной в два пальца. Меня охватывает чувство брезгливости, и я даже не поднимаю ее, чтобы бросить в унитаз, а запихиваю ногой под кушетку. Посмотрим завтра, днем! Я увижу еще немало многоножек. Они будут разгуливать по моему обнаженному телу, и мне представится прекрасная возможность почувствовать боль, которую причиняет это мерзкое животное. Укус его сопровождается высокой температурой, которая держится двенадцать дней, и сильной болью на протяжении шести дней.

Раз, два, три, четыре, пять… Абсолютная тишина. Неужели здесь никто не храпит? Никто не кашляет? В Санта-Марте нас каждый день заливало водой, нас жрали рачки и многоножки, но мы могли разговаривать, кричать, слушать пение и крики помешавшихся. Не то, что здесь. Будь у меня возможность выбора, я пошел бы в Санта-Марту. Ты говоришь глупости, Бабочка. Там никто не мог выдержать больше шести месяцев. Здесь же многие должны отсидеть пять, а иногда и больше лет. Но приговорить к этому – одно дело, а отсидеть – совсем другое. Сколько кончает самоубийством? Но как здесь покончить с собой? Впрочем, это возможно. Можно повеситься, хотя это и непросто. Из брюк делают веревку. Привязывают метлу к одному концу веревки, поднимаются на кушетку и перебрасывают второй конец через решетки. Надо прислониться к стене, над которой проходит дорожка стражи, и тогда надзиратель не заметит веревки. Как только он пройдет над тобой, надо прыгать. Он не поспешит спуститься в камеру, чтобы спасти тебя. Ведь написано же на двери: «Воспрещается открывать без указания свыше». Не волнуйся, тот, кто собирается повеситься, успеет это сделать до того, как придет «указание свыше» снять его.

Я описываю здесь вещи, которые не заинтересуют, возможно, читателя – любителя действия, борьбы и столкновения. При чтении они могут опустить ближайшие страницы. Я же считаю своей обязанностью как можно подробнее описать первые часы моего погребения.

Я шагаю уже очень много времени. Ночью слышу, когда сменяется стража. Первый охранник был высоким и худым, а второй – низкорослый и тучный. Он еле волочит ноги, и его шаги можно расслышать, когда он находится на расстоянии двух камер от моей. Завтра постараюсь определить время смены стражи и длительность каждой смены. Тогда смогу жить во времени: первая смена, вторая, третья и т. д.

Раз, два три, четыре, пять… Усталость позволяет мне легко пуститься в путешествие по прошлому. Я на берегу моря, с моим племенем, и солнце сияет вовсю. Лодка Лали покачивается на волнах. Зорайма приносит мне большую рыбину, поджаренную на углях и завернутую в банановый лист – чтобы не остыла. Я ем, конечно, руками, а она сидит, сложив ноги, и смотрит на меня. Ей доставляет удовольствие видеть, как я отрываю большие полоски рыбы и с аппетитом отправляю их в рот.

Без особых усилий я впадаю в гипноз во время своего безостановочного шагания и снова переживаю тот замечательный день.

Свет погас, и наступивший день осветил угол камеры, выгнав туман, который стелется у пола и окутывает меня. Свисток. Слышу удары кушеток по стене и звук крюка, который мой сосед вдевает в кольцо на стене. Мой сосед кашляет, я слышу журчание воды. Как здесь моются?

– Господин надзиратель, как здесь умываются?

– Заключенный, прощаю тебе твое незнание. Запрещается разговаривать с надзирателем, за это сурово наказывают. Чтобы умыться, тебе надо встать на унитаз и выливать воду из ведра одной рукой, а второй – умываться. Ты развернул свое одеяло?

– Нет.

– В нем ты найдешь льняное полотенце.

Запрещается разговаривать с надзирателями? В любом случае? А если страдают от какой-то болезни? А если умирают? От сердечного припадка, приступа аппендицита, астмы? Нельзя звать на помощь даже в случае смертельной опасности? Это неслыханно! А впрочем, нет, это естественно. Тогда будет слишком просто поднять шум, и наверняка те, кто сидит здесь, будут по двадцать раз в день устраивать скандалы.

Интересно, кому пришла в голову идея построить эти клетки. Психиатру вряд ли – врач не пал бы так низко. Архитектор и подрядчик, построившие это чудовище – хитрые психологи, полные садизма и ненависти к заключенным.

Из распределителя в Каннах, который находился два этажа под землей, мог вырваться голос пытаемого. Когда с нас сняли наручники, я видел страх в глазах тюремщиков. Здесь, на каторге, в месте, куда могут добраться только чиновники из управления, они спокойны. Здесь им ничего не грозит.

Клак, клак, клак… Открывают форточки. Я приближаюсь к своей, осторожно выглядываю в коридор, потом высовываю всю голову и вижу справа и слева от меня массу голов. Сосед справа, с бледным и жирным лицом идиота, смотрит на меня ничего не выражающим взглядом. Сосед слева быстро спрашивает меня:

– Сколько?

– Два года.

– Я – четыре. Один уже прошел. Как звать?

– Бабочка.

– Меня Жорж, Жорж из Оверни. Где тебя схватили?

– В Париже. А тебя?

Он не успевает ответить. К двум камерам, что перед нашими, уже подносят кофе и хлеб. Протягиваю котелок, его наполняют кофе, а потом дают кусок хлеба. Менее чем через четверть часа снова наступает тишина. Все совершается слишком быстро. В обед дают суп с куском вареного мяса, а в ужин – тарелку чечевицы. Это меню не меняется все два года, только на ужин вместо чечевицы мы иногда получаем красную фасоль, горох, белую фасоль или рис. Обед постоянно один и тот же.

Один раз в пятнадцать дней нам приказывают высунуть голову в форточку, и один из заключенных бреет нас.

Я здесь уже три дня. Одно тревожит меня: на Королевском острове друзья обещали присылать еду и табак. Пока я ничего не получил, хотя, честно говоря, и не представляю, как они собираются переправлять все это. Курить здесь опасно, да и не так уж необходимо. Еда – другое дело: здешний суп – это горячая водичка с несколькими зелеными листьями и куском мяса в сто граммов. Вечером мы получаем ложку воды, в которой плавает фасоль или несколько зерен другого растения. Для сохранения душевного равновесия требуется определенный минимум физических сил, который может дать только приличная еда.

Подметают в коридоре, и я замечаю, что у моей двери метла задерживается дольше обычного. Напряженно всматриваюсь и вижу под дверью клочок бумаги. Я понимаю, что мне пытаются передать записку, но не могут просунуть ее и ждут, пока я вытащу ее. Я беру в руку бумажку и расправляю ее. Это записка, написанная фосфорными чернилами. Быстро читаю: «Пэпи, с завтрашнего дня в унитазе будет лежать пять сигарет и кокосовый орех. Орех хорошенько пережевывай, а корку проглатывай. Кури утром, когда опорожняют унитаз, и никогда не кури после утреннего кофе. Вместе с запиской пересылаем тебе грифель и бумагу. Если в чем-либо будешь нуждаться, пиши. Бумагу держи в ухе, чтобы не пришлось лишний раз вынимать патрон, а грифель положи в каком-нибудь месте в нижней части стены. Крепись. Обнимаем тебя. Игнац-Луи».

Записку прислали Глиани и Деге. Сердце согревает мысль о том, что у меня такие преданные друзья. С воодушевлением принимаюсь снова за шагание: раз, два, три, четыре, пять, – полкруга… Я думаю: какое редкое величие души у этих людей. Каждый день они подвергают себя опасности. Скольких людей им надо подкупить, чтобы доставить сигареты и еду с Королевского острова в мою камеру.

Они делают для меня поистине великое дело! Кокосовый орех полон жира. Его твердая белая корка настолько пропитана жиром, что если размять и положить в воду шесть корок, назавтра с поверхности воды можно снять литр жира. Один орех в день способен предотвратить обезвоживание и увядание моего тела.

Каждый день, в течение двух месяцев, я получаю сигареты и еду. Курю осторожно – как индейцы – глубоко втягиваю дым и выпускаю его маленькими порциями, размахивая в воздухе, словно веером, правой рукой.

Вчера произошло нечто странное. Не знаю, правильным ли образом я прореагировал. Один из надзирателей облокотился о перила и заглянул ко мне вниз. Он зажег сигарету, сделал несколько затяжек, а потом, как бы случайно, бросил ее в мою камеру. Я ждал, когда он снова появится, чтобы демонстративно растоптать сигарету. Он остановился и, увидев мою реакцию, пошел дальше. Сжалился ли он надо мной или это была просто западня? Не знаю, и это меня беспокоит. Страдания обостряют чувства. Возможно, этот надзиратель захотел на несколько секунд стать добрым, и тогда моя реакция была явно несправедливой.

Я здесь уже два месяца, и за это время мне удалось здорово натренироваться в раздвоении своей личности. Сначала я шагаю несколько часов, не присаживаясь и думая о чем угодно. Дойдя до почти полного упадка сил, я растягиваюсь на кушетке и натягиваю на голову одеяло. Легкие начинают ощущать недостаток кислорода, а голова – буквально гореть. И вот тогда-то начинаются эти полеты фантазии. Я провел ночи любви, более сладостные, более волнующие, чем наяву. Я сидел рядом с матерью, которая умерла семнадцать лет назад, и гладил ее длинные и нежные, словно шелк, волосы. До мельчайших подробностей предстают перед моими глазами ее прическа, блестящие глаза, я слышу ее слова: «Рири, малыш мой, будь послушным мальчиком, и мама сможет любить тебя. Ты тоже будешь прыгать в реку, когда немного подрастешь. Теперь же ты слишком мал, сокровище мое. День, когда ты станешь большим, придет скоро, даже слишком скоро».

Каждый мой шаг – секунда, а мое тело – маятник. Поворачивая после пяти шагов, я считаю: один. После двенадцати могу отложить на мысленных счетах костяшку – минуту. Иногда на меня нападает беспочвенный страх: не случилось ли что с людьми, которые без корысти помогают мне и подвергают опасности собственное благополучие? Я жду и успокаиваюсь, только увидев орех. Орех на месте – значит, все в порядке. Медленно, очень медленно, текут часы, недели и месяцы. Вот уж год я здесь. Одиннадцать месяцев и двадцать дней я ни с кем не разговаривал больше сорока секунд, да и это делал урывками. Только один раз мне удалось поговорить во весь голос. Я простудился и сильно кашлял. Думал, что этим можно оправдать визит к врачу, и записался.

Открывается форточка, и в ней показывается голова – это врач.

– Что с тобой? Что болит? Бронхи? Повернись, покашляй.

Это что, издевательство? Нет, все происходит вполне серьезно.

Врач осмотрел меня через окошко, велел пройтись к двери, склонил ухо к моей груди, а потом сказал:

– Протяни руку.

Я чуть было автоматически не протянул руку, но вовремя остановился:

– Спасибо, доктор, не стоит себя так утруждать.

– Как хочешь, – цинично ответил он и ушел.

Он сделал это вовремя, так как я готов был взорваться от ярости и возмущения.

Раз, два, три, четыре, пять, – полкруга. Раз, два, три, четыре, пять, – полкруга. Я шагаю, не останавливаясь и не уставая, меня подгоняет гнев, ноги напряжены и иногда сбиваются с ритма. После посещения врача у меня появилась потребность что-то растоптать. Что я могу растоптать? Под моими ногами один лишь цемент, и я топчу малодушие врача, который поблажки от начальства отплачивает поведением, недостойным своего звания. Я топчу невежество французского народа, которого не интересует судьба живого груза, раз в два года отправляемого из Сен-Мартин-де-Ре, и я топчу журналистов из уголовной хроники, которые, заработав деньги на человеке и его преступлении, потом забыли о его существовании. Я топчу католических священников, которые по исповедям знают о происходящем на каторге и молчат. Я топчу судейскую систему, которая превратилась в словесную перебранку между обвинителем и защитником. Я топчу Лигу защиты прав Человека и Гражданина, которая не осмеливается сказать: прекратите эту медленную казнь, избавьте людей от садизма. Никто не предпринимает попытки расследовать, почему и как исчезают ежегодно восемьдесят процентов обитателей «тропы разложения». Я топчу официальные свидетельства о смерти: самоубийства, смерть от недоедания, от цинги, туберкулеза, сумасшествия – вот они, истинные причины! Что еще я топчу? Я уже даже не знаю что. При каждом шаге я что-то топчу.

Раз, два, три, четыре, пять – часы текут медленно, и мой бунт подавлен усталостью.

Через десять дней завершится половина срока моего пребывания в одиночке. Этот день следовало бы отметить – я здоров (если не считать легкой простуды), не сошел с ума и даже не близок к сумасшествию. Я уверен на сто процентов, что сумею через год выйти отсюда здоровым и уравновешенным человеком. Мои раздумья прерывает шепот:

– Он совершенно высох. Господин Дюран, как вы не заметили этого раньше?

– Не знаю. Он повесился в углу, который мне сверху не виден.

Мой сосед слева кончил самоубийством – это все, что я понял. Его несут. Дверь закрывается. Приказ выполняется безукоризненно: дверь открывается и закрывается только по «указанию свыше». «Свыше» указывает комендант изолятора, чей голос я узнал. За последние десять недель таким образом исчезло пять моих соседей.

Наступил праздничный день. В унитазе я обнаружил банку сгущенного молока «Настелла». Мои друзья с ума посходили. Какую цену им пришлось заплатить за это молоко, и какому риску они подвергались, переправляя его! Это был день победы над противником.

В необычное время – после обеда – я получил записку от товарищей: «Крепись. Тебе осталось сидеть всего год. Мы знаем, что ты здоров. Мы в порядке, как обычно. Обнимаем. Луи – Игнац. Если можешь, сразу пошли записку с тем же человеком».

На клочке бумаги, прикрепленном к полученной записке, я написал: «Спасибо за все. Я силен и надеюсь быть таким же, благодаря вам, и через год. Нет ли у вас сведений о Кложе и Матурете?» Метла возвращается и скребет о мою дверь. Я быстро просовываю бумагу, которая тут же исчезает. Весь этот день и часть ночи я оставался на земле, не отдаваясь во власть безудержной фантазии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю