355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Сергеева-Клятис » Батюшков » Текст книги (страница 4)
Батюшков
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:45

Текст книги "Батюшков"


Автор книги: Анна Сергеева-Клятис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Вторым после «дружества» приобретением этой войны стала любовь. В Риге, куда раненого Батюшкова доставили из Юрбурга, он попал в семью немецкого негоцианта или попросту купца Мюгеля. Судя по всему, Мюгель принял русского офицера с распростертыми объятиями и приложил все усилия для того, чтобы Батюшков быстрее поправился. Во всяком случае, из писем поэта известно, что доктор, пользовавший его в Риге, был «превосходен»[86]. Но в доме Мюгеля оказался и «металл попритягательней» доктора – купеческая дочка, ставшая предметом краткой и сильной влюбленности молодого офицера. Любовь, видимо, была взаимной, о ней Батюшков скупо рассказывает в письмах – скупо настолько, что до сих пор все усилия исследователей, пытавшихся отыскать в Риге следы Мюгеля и его семейства, остались тщетными. Гнедичу поэт сообщает: «После трудов, голоду, ужасной боли (и притом ни гроша денег) приезжаю в Ригу, и что ж? Меня принимают в прекрасных покоях, кормят, поят из прекрасных рук: я на розах! Благодарность не велит писать»[87]. Батюшков не в силах скрыть свое счастье и от сестер. В сумбурном письме, в котором смешаны впечатления от недавно пережитого ужаса, планы скорого возвращения в Россию, излияния родственных чувств, он несколько раз не может удержаться от намеков на свою влюбленность: «Меня окружают цветами, меня балуют, как ребенка»; «Не беспокойтесь о моем нынешнем положении. Хозяин дома, господин Мюгель, самый богатый купец в Риге. Его дочка прелестна, мать добра, как ангел, они развлекают меня и музицируют для меня»[88]. Об этом романе Батюшкова нам известно не только по его переписке с близкими, но и по отголоскам в поэзии. Самый ранний текст, написанный по впечатлениям о гейльсбергском сражении и последующем пребывании в семействе Мюгель, – элегия «Воспоминание» (опубликовано в 1809 году). Стихотворение не самое удачное с точки зрения поэтической техники – в это время Батюшков создавал уже значительно более совершенные тексты, поэтому скорее всего написанное раньше, почти документальное. Подобные рассуждения позволили некоторым исследователям даже предположить, что имя героини «Воспоминания» и есть реальное имя девицы Мюгель, с которой у Батюшкова был роман:

Ужели я тебя, красавица, забыл,

Тебя, которую я зрел перед собою.

Как утешителя, как ангела добра!

Ты, Геба юная, лилейною рукою

Сосуд мне подала: «Пей здравье и любовь!»

Тогда, казалося, сама природа вновь

Со мною воскресала

И новой зеленью венчала

Долины, холмы и леса.

Я помню утро то, как слабою рукою,

Склонясь на костыли, поддержанный тобою,

Я в первый раз узрел цветы и древеса…

Какое счастие с весной воскреснуть ясной!

(В глазах любви еще прелестнее весна.)

Я, восхищен природой красной,

Сказал Эмилии: «Ты видишь, как она,

Расторгнув зимний мрак, с весною оживает,

С ручьем шумит в лугах и с розой расцветает;

Что б было без весны?.. Подобно так и я

На утре дней моих увял бы без тебя!»

Тут, грудь кропя горючими слезами,

Соединив уста с устами,

Всю чашу радости мы выпили до дна.

Как легко установить по интонации «Воспоминания», роман Батюшкова и девицы Мюгель не имел счастливого продолжения. Во второй половине июля 1807 года поэт покинул Ригу и отправился, не заезжая в Петербург, в вологодское имение отца Даниловское решать семейные распри. Современный исследователь В. А. Кошелев оценивает ситуацию следующим образом: «Кажется, что эта любовь поэта была встречена взаимностью. Между тем она не могла окончиться счастливой развязкой: слишком большие социальные различия были между русским дворянином-военным и дочерью немецкого купца. Можно было лишь грустить о неизбежной разлуке»[89]. Иного мнения придерживался первый биограф Батюшкова – Л. Н. Майков: «…с сердцем, полным любовию, он отправился в Даниловское, вероятно имея намерение возбудить вопрос о женитьбе»[90]. Правда, Майков оговаривается: «Самые условия, в которых возникла эта любовь, делали почти неосуществимым брак его с девицею Мюгель: будущность юноши ничем не была обеспечена, средства ограничены; притом же он мог сомневаться в согласии своих родных на брак, который вполне оторвал бы его от семейной среды»[91]. На самом деле остается неизвестным, насколько далеко простирались намерения Батюшкова относительно девицы Мюгель и что из описанного в стихотворении «Воспоминание» можно с чистой совестью отнести к действительным событиям. Социальные различия между Батюшковым и семейством Мюгель, конечно, имелись, но пропастью их назвать можно едва ли, и, конечно, они могли быть преодолены при определенном упорстве. Предположение Майкова о том, что Батюшков так торопился в Даниловское, чтобы заявить о своем желании жениться родным, тоже вызывает сомнение – поэт спешил домой совсем по иным, гораздо более прозаическим причинам. Жениться собрался его отец, и вопрос о собственности самого Батюшкова и его сестер повис в воздухе, его нужно было срочно решать. С отъездом Батюшкова его отношения с семейством Мюгель пресеклись, но грусть по утраченной любви, конечно, осталась, преобразившись в поэтическую грусть:

Теперь я, с нею разлученный,

Считаю скукой дни, цепь горестей влачу,

Воспоминания, лишь вами окриленный,

К ней мыслию лечу.

И в час полуночи туманной,

Мечтой очарованный

Я слышу в ветерке, принесшем на крылах

Цветов благоуханье,

Эмилии дыханье;

Я вижу в облаках

Ее, текущую воздушною стезею…

Раскинуты власы красавицы волною

В небесной синеве,

Венок из белых роз блистает на главе,

И перси дышат под покровом…

«Души моей супруг! —

Мне шепчет горний дух. —

Там в тереме готовом,

За светлою Двиной,

Увижуся с тобой!..

Теперь прости»… И я, обманутый мечтой,

В восторге сладостном к ней руки простираю,

Касаюсь риз ее… и тень лишь обнимаю!

III

«Я от любви теперь увяну»

По прошествии времени сюжет рижского романа не утратил для Батюшкова своей привлекательности. С самого начала сделавшись частью литературной биографии, он был фактически устранен из биографии реальной, но от этого не поблек, а наоборот, оброс дополнительными смыслами и ассоциациями, которых, как правило, лишены события действительной жизни. Этим романом была вдохновлена одна из самых совершенных батюшковских элегий – «Выздоровление». Традиционно, благодаря сюжетной привязке этого текста к рижским обстоятельствам, стихотворение датировалось тем же периодом времени, что и цитированное выше «Воспоминание»[92]. Однако прочитав подряд оба текста, нетрудно убедиться, что между ними лежит значительный временной промежуток, отмеченный усиленной работой Батюшкова над совершенствованием собственного мастерства. Кроме того, текст «Выздоровления» впервые появился среди рукописей Батюшкова только в 1817 году, что дает очевидные преимущества версии о его более поздней датировке[93]. Центральный образ «Выздоровления» – на этот раз не названная по имени, но легко узнаваемая возлюбленная. Легко узнаваемая потому, что Батюшков опять использует некоторые мотивы своего раннего текста для нового произведения, и главный из них – эротический – создается с помощью сходных средств («Соединив уста с устами, / Всю чашу радости мы выпили до дна»; «Цветов благоуханье, / Эмилии дыханье» и др.):

Как ландыш под серпом убийственным жнеца

Склоняет голову и вянет,

Так я в болезни ждал безвременно конца

И думал: Парки час настанет.

Уж очи покрывал Эреба мрак густой,

Уж сердце медленнее билось:

Я вянул, исчезал, и жизни молодой,

Казалось, солнце закатилось.

Но ты приближилась, о жизнь души моей,

И алых уст твоих дыханье,

И слезы, пламенем сверкающих очей,

И поцалуев сочетанье,

И вздохи страстные, и сила милых слов

Меня из области печали,

От Орковых полей, от Леты берегов,

Для сладострастия призвали.

Ты снова жизнь даешь; она твой дар благой,

Тобой дышать до гроба стану.

Мне сладок будет час и муки роковой:

Я от любви теперь увяну.

Однако «Выздоровление», при всей его фонетической и сюжетной гармоничности, гораздо сложнее и глубже «Воспоминания». В рамках «легкого» жанра обсуждается далеко не шуточная тема, а для Батюшкова так и вовсе самая значимая – тема смерти и бессмертия. С ключевым образом этого стихотворения – увядающим цветком – мы встречались при разговоре о батюшковском послании «К Гнедичу». С ним в поэзии Батюшкова метафорически связывается мотив предощущения смерти. Сравнение с увядающим цветком находим уже в первых строках: «Как ландыш под серпом убийственным жнеца / Склоняет голову и вянет, / Так я в болезни ждал безвременно конца». Этот же образ сопровождает описание болезни: «Я вянул, исчезал, и жизни молодой, / Казалось, солнце закатилось». В финале стихотворения мотив увядания переосмысливается – герой снова возвращается к теме смерти, но иначе расставляет акценты: «Мне сладок будет час и муки роковой; / Я от любви теперь увяну». Мы видим, что «Выздоровление» призвано выразить гедонистическую мысль: любовь – единственное, что сильнее смерти[94]. Здесь оговоримся: может быть, важнее для Батюшкова то, что любовь сильнее страха смерти.

Первая часть стихотворения посвящена описанию приближающейся смерти. Образ ландыша, срезаемого «рукой убийственной жнеца», должен напомнить читателю о беззащитности человека перед вполне античным роком: «Парки час настанет», «Эреба мрак густой», «Орковы поля», «Леты берега». С античной темой связан и главный мотив второй части – спасение, генетически связанное с родственными мифологическими сюжетами, в которых, правда, активную роль выполнял обычно герой: возлюбленная «призывает» героя к жизни из царства мертвых, подобно Орфею, вызволяющему Эвридику, и Гераклу, возвращающему царю Адмету его жену. Вместе с тем жнец, властвующий жизнью цветущего растения, имеет не только античные, но и христианские корни.

Жнец, выходящий на жатву, – символический образ ветхозаветных и евангелических текстов: «Лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым» (От Луки 3, 17); «Дни человека как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его» (Пс. 102, 15–16)[95]. Да и сам сюжет стихотворения, связанный с темой воскрешения, воспроизводит известные ситуации из Священного Писания. Акцентирует христианскую маркированность текста одна из его ключевых строк: «Ты снова жизнь даешь, она твой дар благой». Обращение героя к возлюбленной почти кощунственно совпадает здесь с обращением к Богу, к которому только и может относиться эпитет «благой»[96]. Подобно самому Создателю, возлюбленная у Батюшкова наделяется способностью даровать жизнь[97].

Кажется, что первая часть стихотворения с высокой темой смерти и воскрешения не очень органично контаминируется со второй, в которой идет речь о… чувственной любви. Ведь герой возвращается к жизни «из области печали» не просто так, а – «для сладострастия». Самыми действенными способами его спасения названы «поцалуев сочетанье» и «вздохи страстные». Образ возлюбленной поэта тоже снабжен отчетливо эротическими характеристиками: «Но ты приближалась, о жизнь души моей, / И алых уст твоих дыханье, / И слезы, пламенем сверкающих очей». Противоречие между внутренней структурой текста и его главной мыслью казалось бы налицо: сладострастие трудно соотнести с «любовью высокой», христианской.

Однако в батюшковской системе противоречие это мнимое: в пределах небольшого текста поэт пытается выстроить гармоничную модель мира. Формула, выражающая главную мысль стихотворения, «любовь побеждает смерть», – составляется из разных культурных пластов. Античный и христианский образные ряды взаимопроницаемы: евангельские рассказы о чудесном воскресении из мертвых намеренно подсвечиваются греческими и римскими мифами на ту же тему, чтобы реабилитировать силу и власть земной, плотской любви. Метафора оказывается красноречивой: возлюбленная поэта не только дарит умирающему герою жизнь, воскрешая его из мертвых, она сама – воплощенная жизнь: «Жизнь души моей», – называет ее герой.

Эротическая привлекательность героини нисколько не отрицает ее высокого дара воскрешать из мертвых и возрождать к жизни, а скорее наоборот, объясняет его. Метафора «возлюбленная – Бог» доведена в «Выздоровлении» до своего логического предела: чувственная любовь настолько прекрасна, что уравнивается с божественной. Такие несовместимые понятия, как смерть, воскрешение, любовь, сладострастие, оказываются в одном ряду отнюдь не по недосмотру автора. Их объединяет стремление воспринимать жизнь в гармонии, центром и смыслом которой объявляется любовь во всех ее формах и проявлениях.

В финале стихотворения снова появляется образ смерти, наступающей теперь уже не от болезни, но «от любви». Батюшков словно «проговаривается», он не может сдержать своего ужаса перед неизбежностью смерти. Упоминание о второй смерти героя, обрывающей его вторую, чудом дарованную жизнь, – противоречит мажорной концепции стихотворения. Мотив поджидающей героя «муки роковой» (смерть еще и мучительна) и неизбежного, теперь уже безвозвратного, увядания, которым завершается «Выздоровление», вносит трагическую ноту. В первом варианте она звучала еще более ощутимо: «Мне сладок будет нас разлуки роковой», – вечная разлука с возлюбленной неизбежна. Эту же тему затрагивает предыдущий стих: «Тобой дышать до гроба стану». Любовь ограничена рамками земной жизни. Это, казалось бы, мимолетное дуновение хаоса подтачивает то гармоничное здание, которое с такой заботливостью выстраивает Батюшков. От чего же любовь спасает, если смерть все-таки неизбежна? Она дает возможность забыть об этой неизбежности, наслаждаться жизнью, не думая о предстоящем; повторимся: она освобождает от страха смерти. «Час муки роковой» будет сладок для поэта, благодаря присутствию возлюбленной – так же, как была прекрасна вся жизнь. Любовь, таким образом, становится для героя своеобразной анестезией, помогающей перенести и самое страшное испытание – смерть[98].

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

«Право, нужно поберегать сего молодого человека…»

Что нам известно о событиях жизни Батюшкова, следующих непосредственно за рижским эпизодом? Во-первых, известно, что в конце июля – начале августа 1807 года он уже был на своих вологодских землях и включился в процесс раздела имущества с отцом, в который к этому времени вовсю были погружены сестры. Дело это было чрезвычайно сложное не только с этической, но и с юридической точки зрения, потому что самому Константину Николаевичу к тому времени еще не исполнилось 21 года для официального вступления во владение имениями, и приходилось всё делать через третьих лиц. Тогда же Батюшков перевез сестер из отцовского имения Даниловского в материнское – Хантоново, которое с этого момента надолго станет и его домом.

Во-вторых, 29 июля 1807 года в Петербурге скончался любимый дядюшка и наставник Батюшкова – М. Н. Муравьев. Когда Батюшков в начале года уходил из столицы с ополчением, Муравьев был уже болен – с одра болезни он так и не поднялся. Незадолго до своего отъезда из Риги Батюшков получил от Екатерины Федоровны Муравьевой письмо, в котором она настоятельно звала племянника в Петербург, намекая на критическое состояние своего супруга. Батюшков делился с Гнедичем: «Я получил от Катерины Федоровны письмо. Дядюшка очень, видно, был болен, желает меня видеть. Дай Бог, чтоб был жив»[99]. Однако степени опасности племянник все же не сумел оценить, или, возможно, призывы из Даниловского были более настойчивыми, во всяком случае он не прислушался к желанию дядюшки и отложил поездку в Петербург. Вероятно, сообщение о смерти Муравьева, полученное от Гнедича уже в начале августа, заставило его раскаяться в принятом решении. В конце августа – самом начале сентября Батюшков прибыл в Петербург.

Через месяц вышел манифест императора о роспуске ополчения. Однако часть ополчения его все же пополнила ряды регулярной армии, в том числе был укомплектован понесший большие потери лейб-гвардии Егерский полк, в котором служил Петин. Перед Батюшковым открывалась возможность стать штатным военным, и он этой возможностью воспользовался. Из Формулярного списка Батюшкова известно, что он перевелся в этот полк в чине прапорщика. Той же осенью он тяжело заболел и оправился нескоро, только к весне 1808 года. Деятельное участие в болезни брата приняла сестра Анна, которая в это время снова жила в Петербурге. Почти все время рядом с больным находился А. Н. Оленин; очевидно, смерть Муравьева сблизила их. Теплые и как будто родственные отношения с этого момента установились между Батюшковым и семьей Олениных; это было уже не только сходство эстетических установок, но глубокая личная симпатия. Ей еще предстоит сыграть в биографии Батюшкова свою плодотворную и трагическую роль.

Весной, окончательно встав на ноги после болезни, Батюшков сразу же покинул Петербург и отправился в вологодские имения. 18 мая ему исполнился 21 год – возраст, когда, наконец, он юридически мог стать помещиком. А 20 мая был датирован императорский рескрипт о награждении Батюшкова орденом Святой Анны третьего класса «в воздаяние отличной храбрости», проявленной им в сражениях при Гейльсберге и Лаунау. Батюшков получил медаль из рук Оленина, который послал ее в Вологду с соответствующей припиской: «…я… обрадовался, что при верном случае могу к тебе выслать медаль, к которой я большую цену приписываю, особливо когда она висит на георгиевской ленте, как у тебя, с настоящим свидетельством Старика нашего. – Вот она, прошу любить да жаловать. Теперь дело-то раскусили; сперва рожу от нее отворачивали, а теперь всякой ее хочет иметь – не можем от просьб избавиться»[100].

В конце весны, как раз во время пребывания Батюшкова в Вологде, в Петербурге умерла его старшая сестра Анна Николаевна в возрасте 28 лет. Ее овдовевший супруг, лютеранин по вероисповеданию, Абрам Ильич Гревенс, бывший намного старше Анны Николаевны, ее кончину перенес тяжело. На руках у него остались сын Григорий и, вероятно, другие дети, рано умершие. О них мы, правда, имеем только «грамматические» свидетельства – в письмах Батюшкова о детях сестры Анны до поры до времени говорится во множественном числе. «Тот, кто кормит слабых птиц, оставит ли он без защиты детей нашей сестры, которая была образцом домашних добродетелей, редким образцом! – наставляет Батюшков сестру Александру. – Постараемся, дорогие друзья, сделать для них то, что она сделала для нас. Она проявила свой характер во время моей болезни. Я был бы неблагодарным, если бы забыл ее нежную и мужественную дружбу»[101]. Однако отношения между Абрамом Ильичом Гревенсом и семейством Батюшковых оставались натянутыми. Причиной этому была, по-видимому, необъяснимая скаредность Гревенса, который занял у сестер Батюшковых довольно крупную денежную сумму, но отдавать ее упорно не желал. «Я ему говорил, – сетовал в письме сестре Константин Николаевич, – о твоих деньгах более одного разу и ничего удовлетворительного не получил. А видя тебя и Вариньку без дому, без денег и с долгами, видя вас одиноких без защиты и в совершенном отдалении, именно потому, что А. И. не хочет заплатить денег, я теряю вовсе к нему и к себе самому уважение. Он мне часто говорит о своих издержках, какое мне дело до них! У нас, право, не менее. Притом же воспитание Гриши не может его разорить. А главное возражение: какое право имеет он на деньги, которые ему не принадлежат?»[102] Волею судеб сыну Анны Николаевны и Абрама Ильича, Грише Гревенсу, впоследствии было суждено сыграть в жизни своего дяди самую существенную роль – в 1833 году Г. А. Гревенс стал опекуном больного Батюшкова, под его присмотром и в его доме поэт прожил в общей сложности более 20 лет, до своей смерти.

Даже и при менее печальных и тягостных обстоятельствах, чем весной и летом 1808 года, Батюшков в деревне всегда тосковал, остро переживая свою вынужденную оторванность от привычного круга, от столичной жизни, от литературной среды. В письмах из Хантонова на оставшегося в Петербурге Гнедича сыпятся вопросы и просьбы – все так или иначе касающиеся литературы. «Поговорим немного о Тассе, – внезапно предлагает Батюшков среди жалоб на судьбу, слабое здоровье и короткую память друзей. – Мне о нем и болтать приятно. Я потерял 1-й том и для того прошу тебя сделать дружбу, купить мне простую эдицию Иерусалима с италианским текстом и прислать не замедля. Я хочу в нем только упражняться»[103]. Как видим, мысль о продолжении перевода все еще владеет Батюшковым. В том же 1808 году под криптонимом NNN он напечатал в «Драматическом вестнике», журнале А. А. Шаховского, отрывок своего перевода I песни «Освобожденного Иерусалима» – «чтобы доказать, что я жив и волею Божиею еще не помре с печали»[104]. По некоторым свидетельствам в письмах Батюшкова можно заключить, что как раз в 1808–1809 годах он закончил перевод I песни полностью.

Вообще в этот период Батюшков писал очень мало, но в печати появилось несколько его произведений. Например, в том же «Драматическом вестнике» он опубликовал свою басню «Пастух и соловей», примечательную во многих отношениях. Басня была написана раньше, видимо, еще до похода в Пруссию, посвящалась драматургу В. А. Озерову, с которым Батюшков был знаком по салону Оленина, и была направлена в защиту его таланта от литературных противников. Получив от Оленина журнал с басней, Озеров написал в ответ: «…От моих стихов, которыми вам долго докучаю, обращусь к прекрасным стихам Константина Николаевича, за доставление которых вас искренно благодарю. Прелестную его басню почитаю истинно драгоценным венком моих трудов. Его самого природа одарила всеми способностями быть великим стихотворцем, и он уже смолода поет соловьем, которого старые певчие птицы в дубраве под Ипокреном заслушиваются и которым могут восхищаться»[105]. Трудно сказать, читал ли Батюшков этот отзыв, но тонкость слуха Озерова впечатляет, учитывая, что сама басня едва ли может считаться в числе лучших произведений Батюшкова. Хотя в ней есть строки, которые, не кривя душой, можно было бы назвать «итальянскими»:

Пастух, задумавшись в ночи безмолвной мая,

С высокого холма вокруг себя смотрел,

Как месяц в тишине великолепно шел,

Лучом серебряным долины освещая,

Как в рощах липовых чуть легким ветерком

Листы колеблемы шептали

И светлые ручьи, почив с природой сном,

Едва меж берегов струей своей мелькали.

Конечно, в этой длинной и многословной басне еще нет поэтической смелости и новизны. Строки, посвященные соловью, главному герою басни, поражают своей невыразительностью: «Из рощи соловей / Долины оглашал гармонией своей…» Целая бездна отделяет этого робкого батюшковского соловья от победительной Филомелы, которая появится как деталь ландшафта в стихотворении «Последняя весна» (1815): «И яркий голос Филомелы / Угрюмый бор очаровал». Однако ночной пейзаж в басне все же заслуживает внимания хотя бы с точки зрения звукописи: на особенную мелодичность приведенного фрагмента с выразительной игрой на сонорных невозможно не обратить внимания.

Утонченный Озеров, похваливший Батюшкова за эту поэтическую победу, дальше справедливо заметил: «Страшно слышать, что он с шведами перестреливается. Право, нужно поберегать сего молодого человека и обратить пылкость и воображение его на славу другого рода, к которой произвела его природа. Почти весь русский народ способен стреляться. La valeur, говорит Гиббон, est la qualité de l’homme la plus commune[106]; но редки, редки превосходные дарования…»[107]

Однако «поберегать» Батюшкова было особенно некому, и осенью 1808 года, разобравшись по мере сил со своими имущественными делами, он скрепя сердце отправился в новый поход.

II

«Под Индесальми шведы напали в полночь на наши биваки…»

После заключения Тильзитского мира (25 июня 1807 года), положившего конец войне, – мира, чрезвычайно выгодного для Наполеона и во многом позорного для России, наступило кратковременное затишье. Александр I и Наполеон стали друзьями, русский император после ратификации мирного договора даже вручил Бонапарту и членам его семьи высшие награды Российской империи – ордена Святого Андрея Первозванного. Главный и тайный пункт Тильзитского договора состоял в том, что Россия и Франция обязались помогать друг другу во всякой наступательной и оборонительной войне, где только это потребуется обстоятельствами. Конечно, Александр преследовал собственные выгоды, в частности, надеялся получить территориальное прибавление в виде Финляндии, словно угроза наполеоновского нападения на Россию была совершенно эфемерной. Ситуация эта очень похожа на ту, что повторится в 1939 году, когда будет подписан печально знаменитый пакт о ненападении Молотова – Риббентропа – иллюзорная гарантия мира с гитлеровской Германией, и в сфере интересов Советского Союза вновь окажется Финляндия.

Наполеон был куда более прозорлив, чем Александр, и весьма последовательно стремился к достижению своих целей. В Европе в это время оставалось две бреши в выстроенной им континентальной блокаде Великобритании; Испания и Португалия на юге и Швеция на севере. Шведский король Густав IV питал личную неприязнь к Наполеону и наполеоновской Франции. Чтобы склонить его на свою сторону или начать против него боевые действия, Наполеону требовалась поддержка России: он пообещал Александру, что в случае удачи военной операции Российская империя получит возможность присоединить к своей территории Финляндию и тем самым устранить многовековую угрозу своим северным рубежам. Поводом к началу военных действий против шведов стал отказ короля Густава вступить в союз с Россией против Англии. Шведский король вел себя вызывающе: он демонстративно вернул российскому императору орден Андрея Первозванного, поскольку не желал носить награду, которая имеется и у Бонапарта. Между тем Швеция к войне готова не была. Ее силы, разбросанные по просторам Финляндии, насчитывали всего 19 тысяч человек. Этим и воспользовался российский император. 9 февраля 1808 года русские войска под командованием генерала Ф. Ф. Буксгевдена (24 тысячи человек) пересекли шведскую границу в Финляндии и начали военные действия. Если в начале кампании Батюшков имел веские основания для того, чтобы отсрочить свое участие в ней, то осенью его попытка избежать похода с неизбежностью провалилась. В сентябре 1808 года он покинул Россию и вслед за своим батальоном отправился в Финляндию.

Первое время боевые действия не велись – со шведами было заключено временное перемирие. Гвардейские егеря добрались до северных границ Финляндии и стояли лагерем в местечке Иденсальми. По прибытии Батюшков сразу свалился в лихорадке, в которой находился целую неделю и, как писал Гнедичу, «чудом вылечен». Впрочем, вылечен не окончательно – в письмах то и дело встречаются жалобы на боли в груди и просьбы прислать леденцов с имбирем. 15 октября произошла крупная схватка между русскими и шведскими войсками у кирки Иденсальми. Еще не совсем оправившийся от болезни Батюшков принял в ней участие. «Приезжаю в баталион, лихорадка мучит 7 дней, – отчитывался он сестре. – Прикладываю мушку к затылку; кричат: „тревога!“ Срываю, бегу в дело…»[108] А в ночь с 29 на 30 октября шведы напали на русский лагерь снова и застали русских врасплох. «Нападение было так быстро, – пишет Л. Н. Майков, – что с первого раза шведы проникли в несколько бараков, прежде чем наши солдаты могли выбежать из них. Однако при первых же выстрелах начальник авангарда генерал Тучков послал за подкреплениями, и в числе последних был вытребован гвардейский егерский батальон. Главная часть его лицом к лицу встретилась с нападающими, между тем как остальные егеря оставались в резерве. Наши стремглав бросились на шведов, засевших в лесу, и отрезали им отступление. Тогда, в темноте осенней ночи, в лесной чаще, все смешалось, и произошла ожесточенная схватка, окончившаяся полным поражением шведов и взятием в плен части шведского отряда»[109]. В «главной части» батальона сражался друг Батюшкова И. А. Петин, сам поэт оказался среди «остальных егерей». Иронизируя над собой и своей судьбой, Батюшков в послании «К Петину» через два года опишет эту ситуацию следующим образом:

Помнишь ли, питомец славы,

Индесальми? страшну ночь?

«Не люблю такой забавы», —

Молвил я, – и с музой прочь!

Между тем как ты штыками

Шведов за лес провожал,

Я геройскими руками…

Ужин вам приготовлял.

Счастлив ты, шалун любезный,

И в Цитерской стороне;

Я же всюду бесполезный,

И в любви, и на войне…

В более позднем прозаическом «Воспоминании о Петине» (1815) Батюшков не упомянет о себе ни словом – героем той ночи в его глазах был, без сомнения, Петин: «Под Индесальми шведы напали в полночь на наши биваки, и Петин с ротой егерей очистил лес, прогнал неприятеля и покрыл себя славою. Его вынесли на плаще, жестоко раненного в ногу. Генерал Тучков осыпал его похвалами, и молодой человек забыл и болезнь и опасность»[110].

Мысль о необходимости отставки преследовала Батюшкова с самого начала Финляндского похода, и даже еще до него. «Я болен и не служивый. Оставить имею службу»[111], – признается он Гнедичу. Но подать в отставку до того, как побывал в настоящем деле, для Батюшкова невозможно. Он ждет подходящего случая. А тем временем поход затягивается, в Финляндии настают страшные холода: «Здесь ртуть термометра замерзает – я насилу дышу»[112], Батюшков тоскует и мучается вынужденным бездействием: «Мне так грустно, так я собой недоволен и окружающими меня. <…> Дни так единообразны, так длинны, что сама вечность едва ли скучнее»[113], тревога за оставленных на родине и не устроенных сестер мучает его: «…у меня сердце кровью обливается, как подумаю о вашей участи. Здесь пули, да и только, а у вас хуже пуль»[114]. Он пытается заполнить образовавшуюся пустоту чтением – усиленно просит своих адресатов о присылке книг, новых стихов, литературных новостей, но и это не помогает. В конце концов Батюшков приходит в то состояние, которое было принято называть ипохондрией, хандрой или черной меланхолией – одним словом, впадает в самое устрашающее уныние. Гнедичу он исповедуется: «В каком ужасном положении пишу к тебе письмо сие! Скучен, печален, уединен. И кому поверю горести раздранного сердца? Тебе, мой друг, ибо все, что меня окружает, столь же холодно, как и самая финская зима, столь же глухо, как камни. Ты спросишь меня, откуда взялась желчь твоя? – Право, не знаю; не знаю даже, зачем я пишу, но по сему можешь ты судить о беспорядке мыслей моих. Но писать тебе есть нужда сердца, которому скучно быть одному, оно хочет излиться… Зачем нет тебя, друг мой! – Ах! – если б в жизни я не жил бы других минут, как те, в которые пишу к тебе, то, право, давно перестал бы веществовать»[115].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю