Текст книги "Батюшков"
Автор книги: Анна Сергеева-Клятис
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
К слову заметим, что Плетнев, несмотря на обидные упреки и мрачные подозрения, которые адресовал ему Батюшков, остался верен своему восхищению перед ним и в 1824 году писал о Батюшкове: «Он создал для нас ту элегию, которая Тибулла и Проперция сделала истолкователями языка фаций. У него каждый стих дышит чувством. Его гений в сердце. Оно внушило ему свой язык, который нежен и сладок, как чистая любовь. Игривость Парни и задумчивость Мильвуа, выражаемые какими-то италианскими звуками, дают только понятие об искусстве Батюшкова. Он в одно время и убеждает ум, и пленяет сердце, и рисует воображению»[517].
В середине сентября Батюшков переехал из Теплица в Дрезден, после большого перерыва в письмах сообщив тетушке, что лечение водами не принесло ему очевидной пользы. Дальнейшие его планы были связаны с поездкой в Париж, где он хотел провести зиму. Кроме редких писем Е. Ф. Муравьевой он больше не пишет никому, в том числе и любимой сестре Александре. Она узнает новости о брате от третьих лиц. Он больше не интересуется жизнью близких и друзей, не задает никаких вопросов, не передает приветов. Во всех его письмах остается только один навязчивый вопрос о судьбе сестры Юлии и брата Помпея. Ответственность перед ними до последнего сознательного момента жизни была его главной заботой.
Вести о душевном расстройстве Батюшкова дошли до Петербурга – их привез Блудов. Карамзин сообщал Вяземскому: «Между тем знаете ли вы, что наш поэт Батюшков ссорится и с потомством и с современниками, не хочет ничего писать, ни служить, ни быть в отставке, ни путешествовать, ни возвращаться в Россию, то есть он в гипохондрии, по рассказам Блудова. Жалко и больно…»[518]Неизвестно, насколько Блудов оценил серьезность положения Батюшкова. Но зато ее в полной мере осознал Жуковский, который 4 ноября 1821 года встретился с Батюшковым под Дрезденом. Впрочем, время не стояло на месте и, вероятно, состояние Батюшкова с лета заметно ухудшилось. Жуковский записал в дневнике: «С Батюшковым в Плаун: хочу заключения. Раздрание писанного; надобно, чтобы что-нибудь со мною случилось: Тасс, Брут, Вечный Жид, Описание Неаполя»[519]. О «раздрании писанного» свидетельствует и А. И. Тургенев, который передавал Вяземскому впечатления Жуковского: «Вчера Жуковский возвратился; видел Батюшкова в Дрездене, слышал прекрасные стихи, которые он все истребил»[520]. Во время этой встречи Батюшков вписал в альбом Жуковского восьмистишие, шесть строк которого представляют вариации на тему последнего стихотворения Державина «Река времен в своем стремленьи…», а последние две травестируют серьезное рассуждение о смерти и бессмертии, превращая его в арзамасскую шутку. В этом тексте нет ничего безумного, кроме разве последнего стиха – Плетнев угодил в общество Мешковых, Хлыстовых и Шутовских[521] в общем-то совершенно случайно:
Жуковский, время все проглотит,
Тебя, меня и славы дым,
Но то, что в сердце мы храним,
В реке забвенья не потопит!
Нет смерти сердцу, нет ее!
Доколь оно для блага дышит!..
А чем исполнено твое,
И сам Плетаев не опишет.
II
Таврида
Батюшков, уехавший в Германию без официального разрешения, все это время пытался получить отставку. Он просил своего прямого начальника Италинского хлопотать за него, и тот, вполне войдя в положение Батюшкова, писал о нем управляющему иностранной коллегией Нессельроде[522], но из Петербурга ответа не было. 12 декабря 1821 года Батюшков потерял терпение и сам написал два письма. Одно из них было адресовано Нессельроде, его мы уже цитировали выше. В письме содержалась подробная история его службы в Неаполе и Риме и звучала настойчивая просьба об отставке, связанная с ухудшением здоровья. Второе письмо, гораздо более короткое, предназначалось для императора Александра: «В начале 1818 года моя всеподданнейшая просьба о принятии меня в службу по дипломатической части была удостоена Высокого внимания Вашего Императорского Величества; осмеливаюсь ныне повергнуть к стопам Вашим, Государь Всемилостивейший, усерднейшую молитву об увольнении меня в отставку по причине болезни, которой ниже самое время не принесло очевидной пользы»[523]. Этот марш-бросок не остался без внимания – уже 14 января Батюшков получил от Нессельроде разрешение вернуться на родину, а 29 апреля император подписал чрезвычайно милостивый указ об отставке: Батюшков был уволен «в Россию» бессрочно, с сохранением должности и жалованья!
Проведя зиму в Дрездене – до Парижа Батюшков так и не добрался, – он в середине марта вернулся в Петербург, никому о своем возвращении заранее не сообщив, и остановился не в доме Муравьевой на Фонтанке, а в гостинице – Демутовом трактире на углу Большой Конюшенной улицы и набережной Мойки. Слух о его возвращении постепенно пополз по Петербургу. «Батюшков приехал четвертого дня, – сообщал А. И. Тургенев Вяземскому, – на третий день только явился к К. Ф. Муравьевой и в Кол<легию>; по-видимому, гораздо здоровее физически, но морально что-то странен. Мы еще его не видели. Не хотел и к Карамзину зайти от Муравьевой»[524]. Поскольку никаких визитов в Петербурге Батюшков не делал, то к нему в Демутов трактир стали приходить друзья: Карамзин, Тургенев, Жуковский, Блудов, Гнедич. Батюшков находился в состоянии мрачном и подавленном, изредка читал свои новые стихи, беседовал, но день на день не приходился. В это время с ним встретился петербургский издатель и литератор Н. И. Греч и попытался убедить в невиновности Плетнева: «В последний раз виделся я с ним, встретившись в Большой Морской. Я стал убеждать его, просил, чтоб он пораздумал о мнении Плетнева. Куда! – и слышать не хотел. Мы расстались на углу Исаакиевской площади. Он пошел далее на площадь, а я остановился и смотрел вслед за ним с чувством глубокого уныния. И теперь вижу его субтильную фигурку, как он шел, потупив глаза в землю. Ветер поднимал фалды его фрака…»[525] Несомненно, веские подозрения в помешательстве Батюшкова у его друзей уже были, но они питали надежды на улучшение. Эти надежды даже увеличились, когда, испросив предварительно разрешения у Нессельроде, в мае 1822 года Батюшков уехал из Петербурга на Кавказ и в Тавриду, чтобы лечиться там термальными водами и морскими купаниями. «Странный и жалкой меланхолик Батюшков едет на Кавказ…»[526] – констатировал Н. М. Карамзин.
Вполне естественно в этой ситуации, что никому из близких он не писал и никаких вестей о себе не подавал. Однако о нем не забывали. Печальные вести о состоянии Батюшкова к середине лета достигли находившегося в Кишиневе А. С. Пушкина. Поскольку Пушкин виделся с Батюшковым последний раз перед его отъездом в Италию и сам, заброшенный на Кавказ и в Тавриду в 1820 году, был оторван от столичных новостей, сообщение о болезни Батюшкова выглядело для него полной неожиданностью. Брата Л. С. Пушкина он спрашивал: «Мне писали, что Батюшков помешался: быть нельзя; уничтожь это вранье»[527]. Однако это было не вранье, а чистейшая правда. Все лето 1822 года Батюшков путешествовал по югу России. Достоверно известно, что в августе он оказался в Симферополе, где обратился за помощью к знаменитому местному врачу Ф. К. Мильгаузену, который, по легенде, лечил Пушкина, когда тот в сентябре 1820 года больным прибыл в Симферополь. Мильгаузен не был психиатром, но опыт и обширные знания по медицинской части позволяли ему лечить и больных, страдающих психическими недугами. Собственно, Мильгаузен был первым врачом, который поставил Батюшкову диагноз: из предположений и страхов родилась печальная уверенность в том, что Батюшков страдал наследственным недугом – сумасшествием на почве мании преследования.
С осени 1822 года, когда диагноз доктора Мильгаузена стал известен друзьям и близким поэта, между ними устанавливается регулярная переписка, в которую были включены Карамзин, Жуковский, Вяземский, А. И. Тургенев, Е. Ф. Муравьева, ее сын Н. М. Муравьев, зять Батюшкова П. А. Шипилов. «Худые вести о Батюшкове, – пишет Карамзин Вяземскому, – он хочет непременно лишить себя жизни. Послал эстафету к губернатору, чтобы он нашел хороший способ доставить его сюда. Государь взял участие в судьбе несчастного; но, может быть, все уже поздно»[528]. Всем было ясно, что первым делом нужно вывезти больного из Крыма и доставить в столицу, обсуждали, кто и как сумеет сделать это наиболее эффективно. В феврале 1823 года в Крым выехал П. А. Шипилов, который нашел Батюшкова в лучшем состоянии, чем ожидал. Поэт узнал его и расспрашивал обо всем семействе, но ехать с ним в Петербург категорически отказался. Не помог убедить и фиктивный вызов на службу, посланный по просьбе Е. Ф. Муравьевой в Крым Нессельроде: «Полагая, что Кавказские воды принесли некоторую пользу вашему здоровью, и желая, чтоб вы снова деятельным образом служили в нашем министерстве, я приглашаю вас возвратиться в С. Петербург, где я не премину дать вам занятие, приличное вашим достоинствам и усердию к службе Его императорского величества»[529]. Шипилов уехал ни с чем, а между тем положение Батюшкова было к этому времени совершенно критическим. Наиболее выразительно его описывает старый знакомый Батюшкова Н. В. Сушков, служивший в это время в Симферополе: «Константин Николаевич несколько месяцев гостил в Крыму. Вначале не видно было в нем большой перемены. Только пуще, нежели прежде, он дичился незнакомых людей и убегал всякого общества. Мы видались почти каждый день. Он охотно беседовал о былом, любил говорить о Жуковском, об А. И. Тургеневе, о Карамзине, Муравьевых, Крылове, вспоминал разные своего времени стихотворения, всего чаще читал нараспев:
О, ветер, ветер, что ты вьешься?
Ты не от милого ль несешься?
Однажды застаю я его играющим с кошкою. – Знаете ли, какова эта кошка – сказал он мне – препонятливая! я учу ее писать стихи – декламирует уже преизрядно!.. Ласковая кошка между тем мурлычит свою песню, то зорко взглядывая и поталкиваясь головою, то скрывая и выпуская когти, то извиваясь с боку на бок и помавая пушистым хвостом. Несколько дней позже стал он жаловаться на хозяина единственной тогда в городе гостиницы, что будто бы тот наполняет горницу и постель его тарантулами, сороконожками и сколопандрами. Недели через полторы вздумалось ему сжечь дорожную библиотеку – полный, колясочный, сундук прекраснейших изданий на французском и итальянском языках. Оставил из них только две книги, вероятно по каким-нибудь воспоминаниям, и какие же? „Павел и Виргиния“ да „Атала и Рене“. Он подарил их мне. Вскоре после этого болезнь его развилась, и в припадках уныния он три раза посягал на свою жизнь. В первый пытался перерезать себе горло бритвою, но рана была не глубока и ее скоро заживили. Во второй пробовал застрелиться, зарядил ружье, взвел курок, подвязал к замку платок и, стоя, потянул петлю коленкой – заряд ударился в стену. Наконец, он отказался от пищи и недели две, если не больше, оставался тверд в своей печальной решимости. Природа однако же взяла свое: голод победил упорство»[530].
Первая попытка самоубийства была произведена Батюшковым почти сразу после отъезда в Петербург П. А. Шипилова. Таврический губернатор Н. И. Перовский, который находился в Симферополе и волей-неволей был вовлечен в жизнь Батюшкова, прилагал все усилия для того, чтобы спасти поэта от него самого. Он регулярно информировал Нессельроде о состоянии больного. Но чем дальше шло время, тем сложнее становилась ситуация и тем отчаяннее звучали эти отчеты. 3 апреля А. И. Тургенев сообщал Вяземскому: «Третьего дня граф Нессельроде получил от Перовского извещение, что Батюшкову хуже. Он уже покушался зарезаться, и у него отняли все орудия и приставили бессменных сторожей за ним»[531]. Вяземский близко к сердцу принял эти сведения. «Известие твое о Батюшкове меня сокрушает, – отвечал он Тургеневу. – Оно тем больнее, что душевно убежден уверением, что попечительность друзей могла бы спасти его или, по крайней мере, развлечь. Мы все рождены под каким-то бедственным созвездием. Не только общественное благо, но и частное не дается нам. Чорт знает, как живем, к чему живем! На плахе какой-то роковой необходимости приносим на жертву друзей своих, себя, бытие наше. Бедный Батюшков, один, в Симферополе, в трактире, брошенный на съедение мрачным мечтам расстроенного воображения – есть событие, достойное русского быта и нашего времени»[532]. Несмотря на очевидные симптомы безумия, Вяземский продолжал надеяться на исцеление: «Мне все что-то говорит, что Батюшков n’est pas insensé[533]. Нравственное расстройство – дело другое. Припадки души, или духовные, так разнообразны в своих явлениях, так загадочны, что трудно примениться к ним. Я все стою в том, что Батюшкова можно привести в порядочное состояние. <…>»[534]. Больше всего его волновала и возмущала бездеятельность друзей, не сумевших предотвратить крымских несчастий: «Должно сказать с растерзанною душою: „Друзья выдали Батюшкова бедственной судьбе“. Как можно было выпустить его из Петербурга одного, в том положении, в каком он находился? Мы только сетовали, как бабы, а нужно было давно действовать! Все, что с тех пор делаемо было в его пользу, было неполно и поверхностно»[535]. В отличие от Вяземского губернатор Перовский видел воочию, как неуклонно ухудшалось состояние больного, и в конце концов решился на отчаянный поступок: практически силой он усадил Батюшкова в дорожный экипаж и в сопровождении инспектора Таврической врачебной управы доктора П. И. Ланга отправил в Петербург. 5 мая больной был доставлен в столицу.
III
Зонненштейн
В Петербурге Батюшков прожил еще год. Его часто навещали друзья, которых он преимущественно не хотел видеть, делая исключение для одного Жуковского. Но зная о страхах, которые преследовали Батюшкова в Крыму, и о его склонности к самоубийству, друзья старались не оставлять его в одиночестве. А. И. Тургенев бывал у него почти ежедневно и отправлял регулярные отчеты Вяземскому, лейтмотивом которых была фраза «Батюшков все таков же». Вот некоторые из этих отчетов – они позволят составить представление о Батюшкове в начале его душевной болезни, когда минуты просветления еще случались.
«Третьего дня, в семь часов утра, привезли сюда Батюшкова прямо к К. Ф. Муравьевой, которая поместила его в кабинете своего сына и приняла с материнской нежностью. Он обнял ее, несколько раз говорил о своей к ней привязанности и, познакомившись с ее невесткою, сказал ей, между прочим, чтобы она не удивлялась его обращению с Катериной Федоровной: „Ведь она мать моя“. С Никитой, также и с сестрой своей, очень хорош и нежнее прежнего. В тот же день после обеда был у него Блудов; поутру Карамзин и Оленин. Он говорил и порядочно, но более вздору; уверял, что за ним присмотр, что он привезен под стражей. <…> Беспрерывно показывает свою рану, еще не совсем зажившую[536]. В разговоре с Блудовым о болезни физической и нравственной, когда Блудов сказал, что от последней лучшее лекарство: l’amitié, l’amitié, l’amitié[537], Батюшков прибавил: „Vous avez oublié la mort“[538], показывая на свою рану. С Олениным также несколько раз заговаривал о болезни и о ране своей. С Никитой менее скрывает себя и беспрестанно говорит вздор, но при матери его почти всегда благоразумен. Сказал им, que tout le monde lui en impose[539], даже ребенок, что не надобно оставлять его одного, что в Симферополе даже кошка наводила на него некоторое опасение и держала его в должном порядке. С тех пор мы решились не оставлять его и быть с ним попеременно. Вчера ввечеру, поздно, и я пришел к нему и нашел у него Дашкова и Блудова, принял меня и обнял довольно нежно, лучше, нежели в последний раз. Мы много шутили. Я был необыкновенно весел и притворялся прежним веселым Тургеневым. Блудов заставил нас смеяться и его также. Доходило и до журналов, и он вмешался в разговор, но конвульсии на лице продолжались беспрерывно. Вид его в сии минуты точно необыкновенно отвратителен: моргает часто и сжимает зубы, но смех прежний, когда он не конвульсивный. Мы пробыли с ним до двенадцатого часа вечера»[540].
«Батюшков вчера был очень хорош. Я просидел у него до двенадцатого часа один с К. Ф. Муравьевой»[541].
«Батюшков опять сильно хандрит. Вчера ввечеру поручал Жуковскому своего брата и издание своих сочинений. Но после до первого часа мы у него сидели, и шутки Блудова оживили его и его остроумие. Он шутил с нами и на счет литераторов и сам цитировал стихи»[542].
«Батюшков все таков же. Третьего дня был у него Нессельроде, и это имело хорошее действие. Он заставил его переехать на дачу с Муравьевой, куда он никак не хотел переезжать. Теперь решился – из повиновения начальству, как он говорит. Все еще говорит о смерти по издании сочинений с Жуковским, к которому показывает более доверенности, но и Жуковский третьего дня переехал в Павловск»[543].
«Батюшков все таков же, если не хуже; возненавидел все семейство Муравьевых: не едет к ним на дачу, а нанимает свою. Отдал сестре 1000 рублей на свои похороны, а между тем два раза ездил один к графу Нессельроде на дачу, отвез ему работу, ему порученную и сделанную прекрасно; но и она во вред, ибо днем сидит один с своими мыслями, а ночью – за делом. Он хотел нанять дачу подле Северина, но по сие время еще в городе, один и с несчастной сестрой, от которой требует, чтобы не переезжала к Муравьевой и его оставила»[544]. Об этих же печальных обстоятельствах свидетельствует Н. И. Греч: «Он возненавидел род Муравьевых, гнушался Никитою, проклинал его мать, называя ее по фамилии отца Колокольцовою…»[545] Родственные связи, столь важные и дорогие для Батюшкова в недавнем прошлом, перестали существовать.
На лето Е. Ф. Муравьева переселилась на дачу на Карповке; согласие Батюшкова на переезд наконец было получено, и ему наняли отдельную квартиру на другом берегу речки, в доме госпожи Адлер. Л. Н. Майков рассказывает об этом так: «У него был там небольшой садик, в котором он любил гулять, но всегда один. Он не желал видеть ни Екатерины Федоровны, ни сестры, и Александра Николаевна решалась посмотреть на брата только с балкона в квартире самой хозяйки. Иногда он занимался рисованием, а на стенах и окнах чертил надписи, и в числе их две были следующие: „Ombra adorata!“[546] и „Есть жизнь и за могилой“»[547]. В июне 1823 года в Петербург приехал Вяземский и поспешил навестить больного друга. Впоследствии он вспоминал об этом, не называя себя: «Болезнь Батюшкова уже начинала развиваться. Он тогда жил в Петербурге, летом, на даче близ Карповки. Приезжий приятель его, давно с ним не видавшийся, посетил его. Он ему обрадовался и оказал ему ласковый и нежный прием. Но вскоре болезненное и мрачное настроение пересилило минутное светлое впечатление. Желая отвлечь его и пробудить, приятель обратил разговор на поэзию и спросил его, не написал ли он чего нового? „Что писать мне и что говорить о стихах моих! отвечал он; я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес он на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы и разбился вдребезги. Поди, узнай теперь, что в нем было!“»[548]. Как тут не вспомнить слова, которые Батюшков в 1817 году написал о помешательстве Торквато Тассо: «Тасс, к дополнению несчастия, не был совершенно сумасшедший и, в ясные минуты рассудка, чувствовал всю горесть своего положения».
Как в начале лета друзья с трудом уговорили Батюшкова переехать на дачу, так в конце его не могли уговорить вернуться в Петербург. В самом конце августа Тургенев писал: «Вчера мы сделали неудачную попытку с Батюшковым. Реман (врач. – А. С.-К.) хотел заставить его переехать в город, где нанята ему у Рибаса в доме квартира и для сестры (теперь она с ним). Но он воспротивился и не послушался. Ввечеру я был у него; он все уверял, что не переедет и кончит жизнь на даче. Ему хуже. К сему присоединилась и болезнь физическая. Он бродил недавно всю ночь по дождю; едва не утопился в Неве, по крайней мере сам так говорит; стращал меня беспрестанно скорою смертью своею; пристал к Захаржевской, урожденной Самойловой, приняв ее за женщину, о которой все бредит»[549].
В сентябре Батюшкова все же удалось перевезти в Петербург и доктора начали регулярное лечение, хотя сами, видимо, не были убеждены в его эффективности. Лечение затруднялось тем, что сам больной активно ему сопротивлялся, докторам приходилось прибегать к силе. Однако Батюшков не всегда вел себя как помешанный, минуты просветления всё еще случались. Его высказывания и поступки, которые напоминали друзьям прежнего Батюшкова, передавались из уст в уста. Один из таких поздних эпизодов описан А. И. Тургеневым: «На сих днях Батюшков читал новое издание Жуковского сочинений, и когда он пришел к нему, то он сказал, что и сам написал стихи. Вот они:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнью, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Записка о нем готова. Мы надеемся скоро отправить его в Зонненштейн. С ним поедет и нежная сестра»[550]. Приведенное в этом письме стихотворение – последнее произведение Батюшкова, написанное «в здравом рассудке», то есть еще до того, как тьма безумия окончательно накрыла его, – горестный итог прожитого.
Зонненштейн – замок в городе Пирны, в Саксонии, лечебница для излечимых душевнобольных. Это название появилось в обиходе друзей Батюшкова осенью 1823 года, когда врачи решили, что вылечить больного в Петербурге невозможно, и посоветовали родным отправить его в лучшую клинику Германии. Тем не менее выполнять это предписание не торопились. Надеялись на улучшение? Вероятно. Может быть, обманывали моменты кратковременного возвращения к нормальной жизни. Думалось, что родная почва со временем исцелит Батюшкова лучше чужбины, на которой он и так провел последние безотрадные годы. Новое состояние мыслей в ноябре 1823 года зафиксировал Карамзин: «Я видел Батюшкова в бороде и в самом несчастном расположении духа; говорит вздор о своей болезни и ни о чем другом не хочет слышать. Не имею надежды»[551].
Все решилось само собой весной 1824 года, когда Батюшков отправил императору Александру еще одно письмо: «Поставляю долгом прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству с всеподданнейшею просьбою, которая заключается в том, чтобы Вы, Государь Император, позволили мне немедленно удалиться в монастырь на Бело-Озеро или в Соловецкий. В день моего вступления за пределы мира я желаю быть посвящен в сан монашеский, и на то прошу Всеподданнейше Ваше Императорское Величество дать благоизволение Ваше»[552]. На это письмо Александр Павлович, после консультации с Жуковским, ответил высочайшим рескриптом от 8 мая 1824 года:
«1. Объявить, что прежде изъявления согласия на пострижение, государю угодно, чтоб он ехал лечиться в Дерпт, а может быть, и далее.
2. Выдать В. А. Жуковскому пожалованные 500 червонцев на путевые издержки Батюшкова.
3. Назначить для сопровождения курьера, который возвратится из Дерпта, если Батюшков там останется, или проводит его до Зонненштейна в противном случае.
4. Выдать паспорты для Батюшкова, сестры его и курьера»[553].
Так Зонненштейн стал реальностью. 10 мая 1824 года в сопровождении Жуковского Батюшков выехал из Петербурга в Дерпт, где сначала предполагалось оставить его на попечение доктора И.-Фр. Эрдмана. В Дерпте Батюшков неожиданно сбежал: «Он ушел, и всю ночь его найти не могли; наконец, поутру на другой день проезжий сказал молодому Плещееву, что видел верст за 12 от города человека, сидящего на дороге. По описанию, это был Батюшков; Жуковский с Плещеевым поехали и нашли его спящего. Едва уговорили возвратиться с ними в Дерпт»[554]. В Дерпте оставить Батюшкова не удалось, и было решено препроводить его в Зонненштейн. Там он был помещен не в казенную больницу, а в частное психиатрическое заведение доктора Пирница, директора дома умалишенных. Лечение Батюшкова в этом заведении продолжалось в целом четыре года. Вслед за братом в Зонненштейн выехала А. Н. Батюшкова. Она поселилась неподалеку, в Пирне, и изредка навещала больного – часто это делать было невозможно. Страшно представить себе, что пережила сестра Батюшкова с момента его возвращения из-за границы, когда мучительные догадки постепенно получали подтверждение, когда возникали и скоро рушились самые робкие надежды, когда она не имела даже возможности общаться с больным, потому что видеть ее, как и остальных родственников, Батюшков категорически не хотел. В Пирну из Дрездена, по просьбе Жуковского и по велению собственного сердца, вскоре переехала давняя знакомая Батюшкова Е. Г. Пушкина, которая приняла в его судьбе живейшее участие. В основном из сообщений этих двух женщин друзья получали информацию о состоянии здоровья Батюшкова. Так, в начале апреля 1826 года Е. Г. Пушкина сообщала Жуковскому, с которым всё это время поддерживала дружескую переписку: «<…> Мне не дозволяют более видеть Батюшкова. Пока надеялись, что свидания наши могут приносить пользу, я ездила в Зонненштейн. Я даже была в переписке с несчастным, но ни свидания со мною, ни письма мои не произвели того, чего от них ожидали»[555].
6 августа 1825 года в Зонненштейне побывал А. И. Тургенев. Об этом посещении сохранилась красноречивая запись в его дневнике: «В 8 часов утра приехали мы в Пирну и, оставив здесь коляску, пошли в Зонненштейн по крутой каменной лестнице, в горе вделанной. Нам указали вход в гофшпиталь, и первый, кого мы издали увидели, был Батюшков. Он прохаживался по аллее, вероятно, и он заметил нас, но мы тотчас вышли из аллеи и обошли ее другой дорогой. Нас привели прямо к доктору Пирницу, а жена его, урожденная француженка, нас ласково встретила. Мы отдали ей письма Жук<овского> и Кат<ерины> Фед<оровны> для доставления Ал<ександре> Ник<олаевне>, и она рассказала нам о состоянии болезни Батюшкова. Потом пришел и Пирниц, физиономия его тотчас понравилась, обращение еще больше. <…> Но сколь ни внимательно слушали мы доктора, с нетерпением ожидал я извещения о Батюшкове. Он не полагает его безнадежным. Теперь он принимает лекарства, но не иначе как в присутствии доктора; сердится на Ханыкова, полагая, что он произвольно держит его в Зонненштейне, писал к нему два раза и требовал освобождения. Доктор находит, что он имеет einen festen Sinn[556], характер или упрямство, которое преодолеть трудно. <…>»[557]. После этого состоялась встреча с А. Н. Батюшковой, которая квартировала у Пирница и сделалась в его доме совершенно своим человеком: «Она вся задрожала, когда нас увидела, едва в силах была говорить и успокоилась не скоро. Первое слово ее было о брате. Она спросила нас: дает ли нам надежду доктор? Я старался уверить и успокоить ее и со слезами смотрел на эту жертву братской любви. Нельзя без почтения, без уважения видеть ее! Она так трогательна и внушает, однако же, не сожаление, а высокое уважение к ее горячему чувству. Все и всех оставила – и поселилась между незнакомыми, в виду почти безнадежных страдальцев; к счастию, в религии нашла опору, в любви своей к брату – силу, а в докторе и жене его – человеколюбие и сострадание. <…> Она видела только один раз брата, провела с ним целый день, но он сердился на нее, полагая, что и она причиною его заточения. Он два раза писал ко мне, но Ал<ександра> Ник<олаевна> изорвала письма. Если я не ошибаюсь, то он, кажется, писал ко мне о позволении ему жениться. Жук<овского> любит. Да и кто более доказал ему, что истинная дружба не в словах, а в забвении себя для друга. Он был нежнейшим попечителем его и сопровождал его до Дерпта и теперь печется более всех родных по крови, ибо чувствует родство свое по таланту»[558].
Жуковский действительно сделал для Батюшкова немало. Оставив его в Зонненштейне, он не терял контактов с А. Н. Батюшковой, пересылал ей письма из России, регулярно отправлял жалованье брата, исполнял ее поручения. Благодаря ему А. Н. Батюшкова не осталась одна в своем горе – за границей ее сопровождала и поддерживала трогательная забота Е. Г. Пушкиной. И, конечно, Жуковскому дольше всех остальных удавалось сохранить с Батюшковым хоть какой-то контакт. В перевернутом мире, в котором теперь жил больной, ему по-прежнему выделялась роль друга, хотя все остальные друзья были зачислены в стан врагов и объявлены участниками зловещего заговора. Если Батюшков хотел кого-то видеть из своей прошлой жизни, то это был, несомненно, Жуковский. В августе 1826 года Жуковский приехал в Зонненштейн, виделся с А. Н. Батюшковой. Очевидно, к этому времени относится записка больного поэта, адресованная Жуковскому: «Выбитый по щекам, замученный и проклятый вместе с Мартином Лютером на машине Зонненштейна безумным Нессельродом, имею одно утешение в Боге и дружбе таких людей, как ты, Жуковский. <…> Утешь своим посещением: ожидаю тебя нетерпеливо на сей каторге, где погибает ежедневно Батюшков»[559]. Вообще все исходящие от Батюшкова впечатления, связанные с его лечением и пребыванием в Зонненштейне, – резко отрицательные. Ему казалось, что он заключен в тюрьму, где его держат насильно и подвергают всевозможным унижениям и физическим мучениям. Сохранилось его письмо Е. Г. Пушкиной, написанное по-французски. Батюшков отвечал на ее осторожные советы подчиняться распоряжениям врачей и принимать лечение, от которого он упрямо отказывался: «Ваше письмо было продиктовано моими палачами и шарлатанами, и я не придаю ему никакого значения. <…> Здешние ванны – пытки, лекарство – яд, врачи – преступники. Я говорил это вам, мадам, много раз. Во всяком случае не вам теперь давать мне советы. Я подчиняюсь только Императору, к которому обратился, и господину Ханыкову, нашему посланнику в Дрездене. Весь этот мелкий и отвратительный заговор не может обладать надо мной никакой властью»[560]. Особенно интересны последние строки, в которых появляется тема, упомянутая в дневнике А. И. Тургенева. Без всякого перехода, по сути, обвинив Е. Г. Пушкину в причастности к «мелкому и отвратительному заговору», Батюшков вдруг объявляет: «Ваша дочь будет моей женой…» Видимо, так и не реализовавшаяся мысль о женитьбе преследовала Батюшкова в его шизофреническом бреду. Постоянного объекта, на который эта мысль была направлена, конечно, не существовало. Хотя у Е. Г. Пушкиной было четыре дочери, вряд ли стоит говорить об увлечении Батюшкова одной из них. Вспомним слова Тургенева о том, как Батюшков «пристал к Захаржевской, урожденной Самойловой, приняв ее за женщину, о которой все бредит».