Текст книги "Наследницы Белкина"
Автор книги: Анна Матвеева
Соавторы: Елена Соловьева,Ирина Мамаева,Нелли Маратова,Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Вы пропустили уморительную сценку с невестой, – доверительно шепнул мне Лебедев.
Я не сильно расстроился, уверенный, что до конца дня с лихвой наверстаю упущенное.
– Идемте, я покажу вам повара, – прогрохотала Котик, выйдя на террасу, и, взяв мужа под руку, грузно зашагала по траве.
Великаны возглавляли, я – замыкал нашу малочисленную, бесславную процессию. Приближаясь к деревьям, я услышал слабый шум за спиной и обернулся: за нами вышагивали, карикатурно выпятив животы, парочки белых и черных мимов. Замыкал шутовское шествие лиловый, сложив руки за спиной, как заключенный.
Я ускорил шаг, стараясь игнорировать острую боль в ногах и проклиная все обувные фабрики на свете.
Обернувшись еще раз, уже в пене цветущих деревьев увидел на лугу идиллическую картинку крокета: мимы возобновили игру. Теперь их было пятеро, включая лилового. Двое без видимых причин отсутствовали.
Впрочем, черно-белая пропажа вскоре обнаружилась: в чаду поварской палатки безмолвная парочка обихаживала взопревшего от удивления и досады повара. Пристроившись по обе его могучие руки, они с точностью воспроизводили режущие, колющие и потрошаще-шпигующие движения. Увидев нашу процессию, повар воткнул нож в разделочную доску и выбежал навстречу, нетвердой рукой вытирая пот. Губы его дрожали. Казалось, он еще не решил, ругаться ему или рыдать.
Великанша, застыв в нехарактерном для нее замешательстве, с минуту шевелила губами, словно декламируя что-то давнее и забытое. Затем, высвободив руку (Пупсик остался недвижим, как спортивный снаряд, требующий определенного положения рук и ног), хозяйка дома, палатки и ее содержимого, включая повара, стала решительно надвигаться на нарушителей спокойствия. В этой воинственной позе – одна рука на поясе, вторая нарицательно пляшет в воздухе – она еще больше походила на пивной бокал.
– Кыш! Брысь! – шипела она. – Вон отсюда!
Мимы, по-своему истолковав демарш великанши, прекратили сурдоперевод и занялись приготовлением собственного, оригинального пантомимического блюда. Судя по суете и более чем экспрессивной жестикуляции, готовили они нечто экзотическое и высококалорийное. Работали мимы слаженно: один демонстрировал ингредиенты блюда, второй занимался их обработкой и гармоническим смешиванием.
Повар благодарно кивнул хозяйке, возвратился к столу и ревниво сгреб инвентарь в общую, колюще-режущую кучу, очевидно, ожидая со стороны мимов подвоха. Но те трудились в поте лица и, судя по выразительной мимике, в предметах видимого мира не нуждались.
Флегматичностью и тыквенным цветом кожи повар напоминал Рам-Тама, который дежурил тут же, у входа в палатку, с напускным равнодушием взирая на сложные и неуместные с кошачьей точки зрения манипуляции со вкусной и здоровой пищей. Я избегал показываться обоим рыжикам на глаза, тщательно драпируясь в тени деревьев и прикрываясь спинами гостей.
Несмотря на все эти ухищрения, анонимность моя скоро была нарушена.
Котик, подкравшись со спины, вытолкнула меня к самому столу:
– Не стесняйтесь! Подходите ближе.
Разделочный нож замер, занесенный над синюшным, замордованным цыпленком. Повар, подслеповато вглядываясь, подался вперед, проехавшись мягким белым животом по столу. Волосатый его кулак сжимал голенькие, ощипанные лапки дичи.
– Приятно пахнет, – холодея от ужаса, выдавил я.
Повар неопределенно хмыкнул и вернулся в исходное положение. Свистнул нож, что-то хрустнуло и навсегда отделилось от туловища. Стало жарко и дурно.
– Сто одиннадцать блюд, – гордо провозгласила Котик, обращаясь не то к публике, не то к сырой снеди на столе.
Повар, нервно подергивая кончиком курносого, как крокетные воротца, носа, исступленно кромсал цыпленка. За спиной у него бесшумно кулинарили мимы.
Потихоньку отступая, я выбрался из палатки.
– Вы куда? – окликнула меня стоокая Котик.
– К невесте.
– Платье! Не забудьте про платье!
Я лицемерно кивнул.
По пути я краем глаза заметил, что на крокетном лужку осталось четверо черно-белых игроков.
Шторы в гостиной были опущены; морщины и впадины на просиженных диванах разгладились, разбросанные подушки приняли прежний опрятный вид – гостиная вернула себе исконный облик, словно разумная, самовосстанавливающаяся система. Я не спеша, избегая резких, излишне фамильярных движений, пересек комнату и вышел в коридор.
Обезлюдевший дом погрузился в привычную для него апатию. Двери комнат были приоткрыты, и глаз невольно выхватывал из сумрачных интерьеров отдельные мазки, которые в ином освещении сложились бы в предметы обстановки: угол комода, диванный валик, спинка кровати, полоска зеркала с абрисом вазы, чей-то овальный портрет, стопка книг, спинка стула, выдвинутый ящик, летящий силуэт чулка, маленькая пыхтящая русалка, футляр для очков… Я остановился – нет никаких русалок. И тут же, не давая прийти в себя, из подводных глубин комнаты вынырнул парусник и пронесся мимо, чуть не задев меня резным форштевнем.
Я замотал головой, напряг зрение. Никаких парусников – сквозняк, занавеска.
Списав визионерские нелепости на усталость и скудное освещение, я продолжал путь. Не покидало смутное чувство вины, словно я под видом экскурсии явился за чужими сокровищами. Я плыл ленивой рыбиной внутри затонувшего галеона, согласуя свои движения с местной системой приливов и отливов. Где-то бесконечно далеко, отделенные от меня толщей воды, стучали гулкие крокетные шары; время от времени их заглушал погремушечный голос хозяйки дома.
Если прав был Гауди и архитектура есть распределение света, то здесь эта задача была решена с гениальным коварством. Света не было совсем. Свет прятали где-то в кладовке, быть может, на чердаке, развесив его по стенам сухими букетами. Ибо то, что оставалось в комнатах к полудню, напоминало больше зеленоватую накипь, снятую с густого ведьмовского зелья, нежели солнечный свет.
Легкий флер безумия витал над этими местами. Присутствие великого каталонца или его призрака было неоспоримым: преднамеренный хаос, разыгранная по нотам разруха, нагромождение несуразностей, веретенообразная, подавляющая затейливой мощью реальность. И если не было здесь прославленных параболических гиперболоидов, то только по досадному недосмотру. Казалось, не только дом, но и его обитатели устроены по принципу муравейника, каменного сталагмита, вычурной сосульки. Жизнь их представляла собой геометрическую чехарду кривых, нечто разомкнутое, совершенно несерьезное, с витыми и рогатыми красивостями, понятными одному только главному архитектору, песочную загогулину, милую сердцу ребенка и совершенно чудовищную с точки зрения взрослых, играющих в карты под полосатым зонтом. Мне начинало казаться, что строй моих мыслей приобретает те же безумные, веретенообразные черты.
Жизнь как безумие. Безумие даже у домашних питомцев; говорят, у Гауди были разные глаза: один – близорукий, другой – дальнозоркий, ну вылитый Рам-Там!
Вот она, судьба творца: половину жизни посвятить своему собору, затвориться от мира внутри него, свихнуться, одичать, слететь с катушек, время от времени являться на люди за подаянием, шамкая, с шапкой в руке, незаметно состариться, угодить под случайный трамвай и упокоиться под сводами недостроенного тобою чудовища.
Чудовища, полчища чудовищ хлынули в коридор из двух раскрытых настежь дверей. Встречные потоки, схлестнувшись, сдавили меня и обездвижили. Я оказался в тесном кольце прозрачных, скользких, чешуйчатых, бесконечно холодных тел. Между дверьми, в простенке реальности, возникла брешь со мною в центре, жадно всасывающая воронка. Тела ритмично сокращались, как мышцы единого мощного организма. Меня несло стремительным, бурлящим потоком, подбрасывая и уводя в толщу густых шевелящихся щупалец. Они шипели, они были воплощенное шипение – огромное «щ» с кольчатым, червеобразным отростком вместо хвоста. Они касались моих глаз, груди, тесных – даже сейчас – ботинок. О да, я хорошо их рассмотрел, даже ощутил их вкус, окунаясь в волны влажного шипения: мелкий ворс, ледяное дыхание, сквозь прозрачные покровы и чешую просвечивают тонкие трубки синих сосудов, по которым бежит вязкая, неторопливая жидкость.
Двигаться я не мог; язык мой онемел, словно в кровь впрыснули яд. Я попытался вывернуться, изгибаясь деревянным, бесчувственным телом – слишком вяло и неловко, чтобы как-нибудь помочь делу, – и меня макнули во что-то едкое и ледяное. Вдвойне больней, когда жалит вас нечто нежное и аморфное: боль как синтез брезгливости и удивления. Холод мгновенно сковал голову и шею, стал проворно пробираться к сердцу. Спустя минуту единственным, что я мог в своем холодном панцире предпринять, было бестолковое движение совершенно безумных зрачков. В какой-то момент я с ужасом понял, что слепну.
Вряд ли такое возможно, ну да все равно: сначала я потерял сознание, и только вслед за ним – зрение.
Очнулся я на полу, у входа в светлую, просторную комнату. Открытая дверь продолжалась открытым окном, с чистыми квадратами отраженной сини по бокам. Прислонившись к дверному косяку, я запрокинул голову и заставил себя глубоко дышать. Из-за кристальной чистоты и синевы стекол, из-за нетронутой, непочатой, неслыханно доступной свободы воздух в комнате казался вкусным и целительным, как вода из горного источника.
Вдоволь надышавшись, я встал и, пошатываясь, бездумно побрел в сторону тепла и света. Подойдя к окну, я перешагнул через узкий подоконник и оказался на крыше.
Был зеленовато-оранжевый, яблочный час дня – три или начало четвертого. Солнце приятно грело щеку. Болели глаза.
Крыша обрывалась цветущим садом, беспощадную белизну которого смягчал ленивый вечерний свет. Дом от деревьев отделяла тонкая пленка майской жары, из-за которой они казались подвижными, фантастически гибкими языками пламени. Волны горячего воздуха, катясь вниз по крыше, встречались с волнами цветущего сада, и в этой майской, морской, горячей зыби рождались образы немыслимой красоты, бесконечно притягательные фата-морганы. Верхушки яблонь тяжелыми волнами катились к дому, нахлестывая друг на друга и намывая по шиферной кромке сухие белые лепестки. Ветер взметал их, устраивая неспешные водовороты и свивая белые сухие гнезда.
Гонимый горячим ветром, несся мимо невесомый рой одуванчиковых семян. За спиной у меня скрипел, как пустая телега, флюгер, преодолевая какие-то свои, никому не ведомые воздушные версты. На красной черепице, вдали от пенных волн, лежал огромный белый цветок в обрамлении черных волокнистых листьев. Невесомые лепестки едва заметно шевелились, словно ветер из осторожности приподымал их за уголок.
Все мое существо по-прежнему оставалось ватным и неповоротливым; моторика опережала мысли. Я подошел и лег рядом с белым цветком, закрыв глаза.
Я ничего не помнил, не понимал, едва ли сознавал себя живым существом и соотносил с окружающим миром. Я был абсолютно пуст, абсолютно бесстрастен; я мог бы сейчас вершить справедливый суд. То, что называют реальностью, сводилось к тактильным ощущениям. Ничего на свете меня не касалось.
А потом она коснуласьменя. Просто провела пальцем вдоль штанины. Этого было достаточно, чтобы втащить меня в реальность с той стороны воронки. Я повернул голову; открыл глаза, щурясь на солнце.
Первое, что я увидел, была Алиса; первое, что я услышал, были глухие удары мимов по крокетным шарам на лугу. Мысли забегали колючими мурашками, словно что-то тяжелое сняли с моей головы, восстановив крово-и мыслеток.
– Дрозд, – сказала Алиса.
Я удивленно повернул голову: девушка улыбалась.
– Вон там, над яблонями, видите?
И действительно, над белой цветущей куделью парило сотканное из той же пряжи длинноклювое облачко. Еще одно держало на суставчатом пальце строгую крахмальную стрекозу. Вокруг стрекозы вились, подхватываемые ветром, черные точки стрижей и ласточек. Неподалеку кемарил, уютно сложив крохотные пухлые лапки, кролик, одетый в грязный гипюр. Весьма неряшливые кучевые крохи, окружавшие кролика, были его легкомысленные сны, а возможно, что и остатки обильной трапезы.
У меня развязался язык.
– Послеполуденный отдых белого кролика, – пробормотал я.
– Когда свиньи полетят, – почти не размыкая уст, сказала Алиса. – Вот смотрите: один, два, три поросенка. Летят.
Кролик у меня на глазах распался на три пухлых заморыша, которые бойко буравили небо в поисках желудей. Я улыбнулся, закрыл глаза, нежась в волнах горячего воздуха. Мерцающее чувство счастья. Пульсация солнца.
Ветер прошелся юбкой невесты по моей ноге. Я сел, превозмогая сон и лень. Похлопал по коленям, пытаясь струсить пыль, не сильно в этом преуспев. Вспомнил о тесных ботинках, и они тотчас отозвались болью в ногах, по отчаянной пронзительности которой я сделал вывод, что окончательно оправился.
По небу нехотя ползли сахарные облака и таяли на горизонте. Алиса сидела, подперев коленями подбородок, и пыталась поймать пролетающие мимо порывистые лепестки.
На лугу, в темно-зеленых тенях, продолжали игру лиловый и белый мимы. Легонько постукивая по шарам, эти двое словно бы вели задушевную беседу. Внезапный шум за воротами разрушил их мирный тет-а-тет: мимы подхватили шары и поспешно покинули поле.
На смену им, точно по негласному соглашению крокетное поле не должно было пустовать ни минуты, на луг с противоположных сторон вышли парами черные и белые мимы. Плавно покачиваясь, они продолжали сходиться, строгие и торжественные, делая декоративные шажки, кланяясь и грациозно приседая. Это был танец или, скорее, приглашение к танцу со старосветскими, велеречивыми движениями. На обочине поля, под деревьями, болтался бесхозный – без дела и без пары – черный мим.
Ворота с присвистом распахнулись, впустив серебристый «Фольксваген» с вмятиной на боковой дверце. Подозрительно бесшумный, он въехал во двор и остановился на крокетном поле, где мимы невозмутимо играли в метафизические игры. На заднем сиденье, за спиной у дымчатого водителя, чувствовалось странное оживление – некий подпрыгивающий рокот, который, нарастая, все больше напирал на дверцы, пока, наконец, из них, оглушительно крича, не хлынула детвора. Двое, клубнично облизываясь, сосали конфеты на палочках, что-то втолковывая третьей; третья, видимо, обделенная, никого не слушала и уже обиженно распускала губы. Назревал отчаянный, бесконечно горький детский плач. Пупсик позвал их с террасы, и трое цыплят, блестя золотистыми чубчиками, наперегонки бросились к нему.
Спустя минуту из машины вылез мужчина, украшенный таким же золотым, как у детских макушек, валежником волос на голове, и крупная брюнетка в брючном костюме ярко-желтого, на границе лимона с безумием, цвета. Сестра с семейством, безошибочно определил я, вспомнив салатовую хозяйку дома.
Пропустив детвору, на террасе, как в волшебном фонаре, возникла Котик, в новом, не менее узком и салатовом платье. Она величественно взмахнула гигантской рукой, словно пасть разинула, и сошла в траву.
Осовелые от жары гости принялись выгружать из машины свои тяжелые баулы, а Котик руководила, взмахом речи и салатового рукава направляя процесс выгрузки.
– Пора сматываться, – сказала Алиса, решительно вставая.
Мучимые ветром юбки облепили ее субтильную фигурку. Платье билось и хлопало на ветру.
Мне стало грустно. Трепетанию синих стрекоз пришел конец.
Я тоже встал и, чувствуя слабую тошноту, подошел к краю крыши, понадеявшись, что великанша, занятая поклажей, меня не заметит.
Не тут-то было: продолжая жестикулировать, Котик обратила ко мне свое красное дубленое лицо и прокричала:
– Что это вы там делаете? Спускайтесь, есть разговор!
– Встретимся на поляне, – шепнула Алиса и юркнула в уютную синеву комнаты.
На террасу вышла и остановилась зеленая, тонкая, кузнечикоподобная тень.
Пока я топтался на краю крыши, тщетно выдумывая отговорки для Котика, ворота снова распахнулись и впустили желтый «Пежо». За ним, проворно проскочив между створками затворяющихся ворот, во двор въехал желтый, заляпанный разноцветными кляксами фургон. «Пежо» долго и бестолково парковался, сдавал назад, окунаясь в траву, рывком из нее вырывался и, кажется, в один из таких выпадов поцеловал «Фольксваген».
Ужимки с поцелуями вскоре разъяснились: дверца «Пежо» отворилась, и в гравий ввинтился острый лаковый каблук; за ним, более уверенно, – его напарник. Из лаковых каблуков стрелой лука-порея выросла девица с внешностью присмиревшей Жанны Агузаровой, тоже лаковая, начиная челкой с начесом и заканчивая пурпурным маникюром. Порывшись в лаковой черной сумке, в широких складках которой, как в шароварах Ивана Никифоровича, можно было бы поместить весь двор с амбарами и строением, девица достала пудреницу и два блестящих тюбика. Зажав тюбики между пальцами, она принялась за макияж, параллельно ведя мобильные переговоры и в перерывах между репликами и мазками выкрикивая что-то водителю желтого фургона.
Водитель во главе команды из пяти человек – весьма разношерстной, несмотря на одинаковые желтые футболки, – занимался разгрузкой фургона. Четыре субтильные девушки таскали увесистые коробки и свертки, деловито снуя от фургона к дому и обратно. Под занавес они стащили на землю громоздкие, белые, похожие на биде стулья и, подражая далеким египетским предшественникам, с душераздирающим скрипом покатили их в сторону предполагаемой пирамиды. Только тогда, наконец, показался пятый – загорелый, увитый фенечками детина с колючей стерней бородки и пшеничным пучком дредов – и продефилировал на веранду, грациозно неся в мускулистой руке миниатюрную расчесочку. За ним, эффектно поводя бедрами, двинулась лаковая девица, на ходу бросая косметику в бездонную сумку.
– Парикмахерша прибыла, – констатировал кузнечик голосом Лебедева.
И снова я шел по коридору, остро ощущая разницу температур: нагретый и густой воздух сверху, словно там висели мотки чего-то теплого и непроницаемого, и холодный снизу. Мне вдруг подумалось, что я брожу здесь в совершенном одиночестве, прокладывая в темноте никому не нужные маршруты.
Кое-что изменилось: мертвые пространства теперь были густо заселены. Первое из заселенных пространств явило мне весьма занимательную картину: два белых махровых халата сидели супротивно, по бокам длинной гильзы стеклянного стола, за бокальчиком белого сухого обсуждая перипетии своей таинственной махровой жизни.
По некоторым неопровержимым признакам в махровых бражниках угадывались Котик с сестрой. Обе были в густых, огуречного цвета масках, с корявыми эллипсами той же огуречной природы вместо глаз. Хрипло говорящие рты предусмотрительно не замазаны. Клеенчатые шапочки на головах. Культяпки колен, симметрично обнажившиеся по обеим сторонам столика и симметрично им отраженные, делали семейное сходство разительным.
Я изобразил подобие почтительной улыбки на случай, если огуречные глаза окажутся зрячими.
На этом сюрпризы не кончились. В каждой второй комнате обнаруживались всевозможные комбинации Котика с сестрой: тропки, по которым с их помощью двинулась реальность, и тропки, по которым никто (на первый взгляд) не пошел. Актеры меняли позы и грим, с прихотливым постоянством храня верность только костюмам линялых теннисных мячиков на тонких ножках. Дамы беззаботно болтали, не обращая на мои непрошеные вторжения ни малейшего внимания, так что я уже начал побаиваться, что и сам разбежался тысячью тропок, навеки утратив себя, его и всех нас. Под конец я совсем развеселился и стал со спортивным азартом распахивать каждую попадавшуюся по пути дверь. Обилие бройлеров завораживало. Неглиже бройлеров пугало. Маски бройлеров стремительно подсыхали и, в силу непрерывности речи, шли жуткими, тектоническими трещинами вокруг подвижных ртов.
За одной из дверей музыкально шумела стиральная машина, как летательный аппарат на строго засекреченном полигоне. Дверь последней комнаты услужливо распахнулась сама и, прежде чем я заподозрил подвох, обрушилась на меня маленьким мерзавцем, который тоже, видимо, повинуясь общему закону метаморфоз, сменил латы и перевооружился: теперь он был в джинсовом комбинезоне и с рогаткой. Увесистый камень просвистел над моей головой и гулко стукнулся о стену.
Не теряя ни минуты, я захлопнул дверь и опрометью выскочил на террасу, в объятия Пупсика, и, будь я Борхесом, непременно бы вспомнил, что уже вспоминал об этом тысячи раз.
Пупсик был несказанно рад встрече и по доброй семейной традиции препоручил меня своей салатовой, неугомонной жене.
Вернулся и паренек, и его газонокосилка – все вернулось. Единственное, что было свежего в круговороте событий, – положение солнца и мимы, которые, если следовать логике поступательных повторений, должны были еще находиться в фургоне, на пути сюда. Впрочем, не исключено, что так и было и некие мимы, в некоем фургоне, неумолимо приближались к имению бройлеров, несмотря на свое в этом имении долгое и утомительное присутствие.
При мысли о безумном крокете – семь на семь – мне стало не по себе. С логическими построениями следовало завязывать: истина мне друг, но здравый ум дороже.
Над деревьями летал бубнеж газонокосилки, рыкающий и утробный, как у майского жука. В траве под деревьями мирно паслись совсем уже сроднившиеся «Фольксваген» и желтая субмарина парикмахерши. Присутствие этой парочки внушало надежды на то, что повторения не мешают правильному течению времени.
Когда на террасу высыпали Лебедевы и сестра Котика с супругом, я почувствовал незамутненное, ни с чем не сравнимое чувство счастья. Появление парикмахерши со своей желтой свитой успокоило меня совершенно.
– Где невеста? – сказала она, зловеще поигрывая ножницами. Из рукавов у нее веером торчала вороненая сталь расчесок и зажимов. – Нужно попробовать еще несколько вариантов со стеклярусом и живыми цветами.
– Алиса? Была где-то здесь, – лицо Котика свело свирепой улыбкой. – Поблизости, – переходя с пения на сиплый свист и буравя меня хищным циклопическим оком, добавила она.
Поняв, что передышка заканчивается, не успев начаться, я торопливо покинул террасу.
Изумрудное сукно травы ладно обтягивало крокетную площадку. Уютно постукивали молоточки. Мимы, очевидно лишние в этом бильярдном пейзаже, бегали по полю, словно дуэньи, приставленные к шарам, подстерегая их преступный, фенолформальдегидный поцелуй. Паренек в апельсиновом комбинезоне, толкая перед собой газонокосилку, расхаживал по периметру поля, как крестьянин за плугом, рыхля траву. Производимый им шум, против ожидания, вовсе не смущал безмолвных игроков.
Я обогнул площадку и врезался в высокую волну нетронутой травы. Белые перископы одуванчиков с любопытством уставились на того, кто взбаламутил их подводный мир.
Цветущий сад напоминал регату, участники которой, несмотря на попутный норд-вест, никак не решатся расправить паруса. Справа по борту виднелся удивительно гладкий, словно водой обкатанный обломок дерева, похожий на лопасть вертолета, какими они были бы на заре мезозоя. Слева по борту парила над травой цветущая яблоня – ослепительно белый фонтан в ореоле легчайшей водяной пыли, взметающий на ветру белые водяные плети. В пенных волнах плескалась трехмачтовая калина с запутанной системой тонких древесных рей и бледно-зелеными, надутыми ветром парусами. Просторы сада бороздили бесчисленные бриги и бригантины, барки и баркасы, галеоны и галеры, корветы и крейсеры, каноэ и каравеллы, ладьи, пароходы, трансатлантические лайнеры, фрегаты, челны без челноков, шлюпки без пассажиров, и вдали, на эфемерной точке схода воды и облаков, виднелся дымчатый профиль яхты.
Я шел по линии наибольшего скопления белых и желтых бакенов, по-лоцмански смело угадывая фарватер. Мимо меня, улюлюкая, пронеслась детвора: приезжие мальчишки воодушевленно толкали четырехколесный велосипед, на котором, даже не думая крутить педали, вальяжно развалился маленький мерзавец. Из-за куста калины выскочила девочка с облаком одуванчиков в руках и, хохоча, подула на него, обдав меня белым невесомым мороком.
Клонились к земле, нехотя облетая, цветущие яблони. Клонился к земле нагретый за день спелый солнечный шар. Двое мимов развешивали между деревьями гирлянды красных китайских фонариков. Люди двигались брассом и кролем, заплывая за деревья, как за буйки; адским пламенем полыхал маяк кулинарной палатки.
Если бы не лиловый мим, я вряд ли бы узнал в очередной пышно цветущей ветке невесту. Она сидела на подвешенной к яблоне деревянной доске; на худенькие плечи был накинут красный платок с бахромой. Мим качал ее – сперва осторожно, затем все сильней и решительней; увидев меня, он предусмотрительно ретировался.
– Ну как там? – крикнула Алиса, продолжая раскачиваться.
Ее волосы растрепались; подол свадебной юбки пришел в совершенную негодность.
– Кричат, – философически протянул я и, кивнув на штуку у нее в руке, улыбнулся: – Замечательная вещица!
– Это не трубка, – помрачнев, процедила Алиса.
– Знаю.
– Отцовская, – смягчившись, добавила она. – Ну, рассказывайте же! Какие новости?
– Прибыла парикмахерша, – бойко отрапортовал я. – Требует вас для каких-то очередных стохастических экспериментов с цветами и стеклярусом.
– Дудки! Живой я не дамся. Она думает, я монетка или игральная кость?
– Кстати, Кости еще нет.
– А что Лебедевы?
– Ничего. В культурном шоке.
– Они меня не выносят.
– Вы преувеличиваете.
– Даже больше – презирают.
– Уверен, что нет. Это у них пройдет. Дайте им время свыкнуться с мыслью, что их сын…
– Совершает чудовищный мезальянс. Как же, как же – дочь мороженщика! Ваниль и вафельные стаканчики! Вы, кстати, какое мороженое предпочитаете?
– Эскимо, – растерянно пробормотал я. – Правда, я никогда его не пробовал… Но послушайте, не в том дело…
– Идемте, – перебила меня Алиса, на ходу спрыгивая с качелей. – Я покажу вам настоящее.
– Что – настоящее?
Вопрос полетел в пустоту: белое платье уже мелькало в цветущей яблочной чаще.
Шли мы быстро, под горку, по мягкой, податливой земле в мелких оспинках солнца и лепестков. Вынырнув на земляничной поляне – пока зеленой, – вновь углубились в хитросплетение палевых ветвей. Опрокинув плетеное лукошко, я замешкался в зарослях дикой земляники и заметно отстал. Алиса часто оборачивалась, делая округлый манящий жест, который, казалось, относился к кому-то третьему, идущему за нами по пятам. Я дважды терял ее; дважды хватал за руку изящное и зыбкое подобие новобрачной.
– Не отставайте, – Алиса стояла, обняв кудрявую, облитую закатным солнцем ветвь, полную цветов и листьев. Лицо и платье мешались с медовыми, гудящими от пьяных пчел соцветиями. – Мы почти у цели.
Ветви скрывали пологий холм, поросший редкой шелковой травкой. Приподняв цветущую палевую завесу, Алиса смешалась с листвой. Я нырнул вслед за ней. Молодая зеленая поросль щекотным шелком касалась щиколоток. Меня бережно, с бесконечной нежностью гладили по голове, окутывая щемящей грустью и теплом. В этих ветках, в этих пальцах, в этих мягких музыкальных прикосновениях листвы и лепестков была необыкновенная жизненная сила. Я чувствовал любовь этого дерева к себе, к моим глазам, к моему затылку, даже к моим тесным ботинкам, и от этой любви захватывало дух.
Приходилось двигаться вслепую, осторожно приподнимая упругие ветви. Дерево не слушалось, осыпая меня сонными лепестками, набивая пахучие розовые сны в карманы и за пазуху. В какой-то момент ветки кончились, и я оказался в солнечной ряби, густо усыпанной палым яблоневым цветом.
Под ногами тихо дышала земля. Алиса стояла, скромно сложив руки, как вежливая девочка на детском празднике, с лепестками в волосах и на белой воздушной юбке.
– Вот, – с комичной торжественностью произнесла она. – Яблочное место.
– О, – опешил я.
– Нравится?
– Да… кажется…
– Я часто прихожу сюда.
– Зачем?
– Дышать.
– Дышать?
– Мне нужно много воздуха. Неограниченность пространства. Свобода. У меня огромные, ненасытные легкие. Иногда мне кажется, что, кроме легких, у меня больше ничего и нет… Знаете, это, наверное, патология или, во всяком случае, некая разновидность клаустрофобии…
– Метафизическая гипоксия.
– Мне всюду тесно. Вокруг должна быть чистая, бесконечно свободная гладь. Громады воздуха. Как у малых голландцев.
– Или как у Бунина. Он ведь тоже немножко голландец, потому что умел писать воздух.
– Тогда и Гоголь – типичный голландец: у него интерьер поглощает человека.
– А знаете, ваш дом с точки зрения поглощающих интерьеров – в типично голландском духе.
– О, наш дом – в типично плотоядном духе.
– Ну отчего же? Очень… симпатичное строение.
– Цветы росянки тоже очень симпатичные.
Солнце садилось. Мы стояли вдвоем с невестой – белая и черный, – запрокинув головы к небу. В кроне еще бодрствовали неугомонные пчелы; то и дело какой-нибудь одинокий лепесток срывался и сонно парил над холмом.
– Чувствуете запах? – прошептала Алиса. – Это яблоки. Я прихожу сюда, когда становится совсем уж невмоготу. Видели бы вы это место летом, в августовскую жару! Золотисто-зеленая крона, серая кора в косых лучах солнца и земля, сплошь усыпанная горячими зелеными шарами… Или после дождя, когда яблоко огромной зеленой каплей срывается с ветки и падает в черную мягкую землю – тихо, гулко, с какой-то грустной мудростью, – Алиса бросила на меня настороженный, по-детски серьезный взгляд: – Что? Вам все это кажется чушью? Сентиментальным вздором?
– Вовсе нет, – смущенно солгал я.
– Это мой секрет. Моя яблочная ойкумена. Даже пронырливый Артурчик ничего не знает.
– Ваш брат?
– Единоутробный.
– Послушайте… А вы уже сказали родителям? Ну, про свадьбу…
– Родителям, – криво усмехнулась девушка, точно пробуя горькое слово на вкус. – Нет… Еще успею. Да ладно вам, забейте. В сущности, совершенно неважно, что я скажу и что сделаю. Это не имеет никакого значения. Я вечно всем мешаю, досаждаю, порчу, путаюсь под ногами. Маргинальный элемент, инородное тело. Я вечно лишняя, везде и всюду.
– Это неправда! – запальчиво возразил я.
– Это правда.
– Так не бывает.
– Как?
– Лишних людей не бывает. Инородных тел.
– Какой наивный! – ядовито рассмеялась Алиса. – Впрочем, был один человек, которому было не плевать на меня.
– Вот видите! – воодушевленно подхватил я.
– Был, да сплыл. Был – и нет больше.
– А как же ваши… мм… родители?
– Уфф, – гневно сверкнула глазами она. – Родители – это мать и отчим, надо полагать? Вы это серьезно?
– Ну, – стушевался я. – Есть ведь и другие люди…
– Например?
– Не знаю… Родственники? Тетки, дядья, кузены?
– Не смешите!
– Бабушки с дедушками?
– Не катит, – насмешливо отрезала Алиса. – Там все то же самое и даже хуже.
– А как же маленький…
– Мерзавец? Почему вы называете его маленьким мерзавцем?
Откуда она знает?