Текст книги "Наследницы Белкина"
Автор книги: Анна Матвеева
Соавторы: Елена Соловьева,Ирина Мамаева,Нелли Маратова,Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Снова январь
Первого января две тысячи десятого года Вера Ивановна сидела у стола и смотрела на окно. Там, снаружи, смутно виднелись морозные узоры, но их почти не было видно. Потому что изнутри стекла украшали веселые картинки. Тут, на кухонном окне, Вера Ивановна нарисовала колобка и самую настоящую лису с пушистым хвостом и хитрой мордой. В комнате на окнах поселились Дед Мороз с большим мешком и Снегурка-красавица, а со спальней она три дня провозилась, пришлось на лесенку влезать. Шутка ли, семь гномов нарисовала и одну Белоснежку! И конечно, все окна украшали роскошные голубые снежинки. Поначалу было трудно, даже очки запотевали от усердия, и первую картинку пришлось смыть. А потом вспомнила рука навык да дело пошло. Лет, наверное, до сорока она всегда разрисовывала окна в школе к Новому году, а потом перестала – все-таки заслуженный работник образования, неудобно.
Вера Ивановна вспоминала, как сидела за этим окном год назад да разглядывала морозные узоры и твердо решила умереть. А теперь она смотрит на хитрую лису, круглую улыбку колобка, и на столе у нее чай с душицей да еловая веточка в банке. Ходики тикают весело, задорно, кукушка больше не хрипит – Мишаня починил, и кот под батареей привычно курлычет кошачью довольную песенку.
Вера Ивановна сидела и думала, что прямая – это, на самом деле, множество точек. А каждая точка, в свою очередь, если ее развернуть, может оказаться и линией, и параллелепипедом, и шаром или пирамидой. Разрисовать окно – это и точка, потому что вот она, картинка, готовая, и сложная геометрическая фигура, потому что рисовать пришлось несколько дней. А значит, нет больше в жизни одной строгой прямой линии, нет больше отрезков от точки к точке, а есть только свободная кривая в многомерном пространстве, и в каждой ее точке прячется целая маленькая жизнь.
Выходит, она уже умерла. Нет больше той Веры Ивановны, которая поднималась каждое утро, чтобы до новой точки прямую рисовать. Есть только Вера Ивановна, которая и сама не знает, куда ее теперь кривая выведет, да только неважно это. А что важно, она бы и сама не могла сказать. Вот сидеть сейчас да чай с сушками пить – это важно.
А раз она уже умерла, значит, не стыдно и старую мечту осуществить. В самом деле, чего старая, покойная Вера Ивановна постеснялась бы, новая точно не побоится.
Не спеша, растягивая удовольствие, Вера Ивановна достала из ящика стола давно приготовленную пачку тетрадок. Все фамилии на обложках она помнила до сих пор. Последний ее выпускной класс – Люда Фролова, Ася Мартыненко, Андрей Гончаров, Петя Галкин, каждого она помнила вплоть до оценок за год. Она открывала тетрадки и аккуратно вынимала из каждой скрепки, а потом резала листки аккуратно по линии сгиба.
Из каждой тетрадки получалось шестнадцать самолетиков. На каждом самолетике Вера Ивановна цветными карандашами писала или рисовала пожелание. Кому-то – стать отличным врачом, кому-то – детскую коляску рисовала. Уж десять лет почти прошло, кто знает, может, сбылись их детские мечты, а может, еще нет. Хуже-то не будет.
Класс был большой, тетрадок много. Больше недели ушло на все самолетики, а вовсе и не один вечер, как она думала поначалу.
Каждый раз, когда в конце года мальчишки разбирали старые тетради и пускали в окно бумажные самолетики, Вера Ивановна ругалась и заставляла их бегать на улицу и собирать все обратно. А сама с замиранием сердца следила за бумажными крыльями, исписанными цифрами и уравнениями. Будто летят навстречу небу и новой жизни детские желания, чистые и наивные, туда летят, где их исполняют.
Девятого января румяная старушка в некрасивом пальто поднялась на крышу хрущевки, где прошла вся ее жизнь. Люк на чердак оказался открытым, с трудом преодолела Вера Ивановна вертикальную лесенку и втащила за собой мешок самолетиков.
Ярко светило морозное зимнее солнце, а во двор, где детишки лепили снежные куличи, мамочки катали коляски, а старушки судачили на лавочках, посыпался необычный снег.
– Смотрите! Самолетики! – воскликнул детский голос.
Они все летели и летели, с самого верха, взмахивали крыльями, ветер подхватывал их и уносил далеко в соседние дворы, а Вера Ивановна улыбалась и махала им вслед. Так и стояла на крыше, пока все до последнего не разлетелись и не исчезли из виду.
Поглядела последний раз – ни одного больше не видать? – и домой пошла. Чай пить, с пирожками.
Ульяна Гамаюн
Fata Morgana
(Бедлам с цветами пополам)
– Я привез фату.
Я даже не понял сначала, что это белое мерцание в проеме двери – человеческое существо. Это потом уже, когда она пугливым маревом скользнула в дом, я разглядел копну длинных, иссиня-черных волос, нежный овал лица, припухшие, плотно сомкнутые губы. Но главное – фантастические, нестерпимой синевы глаза.
Я не мог говорить, не мог думать, завороженный синим взглядом. И дело не в том, что она плакала – а она плакала, – и даже не в том, что была в свадебном платье. Я вдруг остро ощутил косность и тщету слов; я был настолько неуместен здесь, насколько вообще можно быть неуместным на пороге чужого дома, в дурацком галстуке и тесных ботинках, в двух мучительных шагах от плачущей девушки в свадебном платье.
– Я привез фату.
Она повернулась – платье скрипнуло, зашуршало, обнажив в круглом вырезе худенькую спину с острыми лопатками, – и медленно вплыла в темный коридор.
Прикрыв за собой входную дверь, я поплелся следом за невестой, бессвязно и безнадежно бормоча:
– Я привез… меня попросили… фата…
Невеста шла, бесшумно распахивая двери в боковые комнаты, откуда, словно из открытых шлюзов, выплескивались освобожденные потоки воздуха. Свет ложился пыльными полосами на деревянный пол; дымчато-белый призрак невесты, застигнутый солнцем, пугливо прятался в полоске тьмы. Толкнув последнюю запертую дверь, девушка исчезла в комнате. Потоптавшись у входа, я вошел вслед за ней.
Очутившись в комнате (кроме меня, сквозняков и плачущей невесты – никого), я смущенно выпалил:
– Я привез фату.
Комната была темная, и в этом тревожном сумраке любые разговоры казались непростительной фамильярностью. Большое пыльное окно пропускало внутрь рассеянный, золотисто-зеленый свет. Прильнув к стеклу, в комнату настойчиво ломился сад. На полу, лицом к стене, стояла картина в старой деревянной раме; ее сочно-зеленый прямоугольный призрак навеки застыл на обоях. Узкая кровать с большим зеленым ромбом посередине. Буйное разнотравье, колючий камышовый мотив стен и потолка. Пол – тоже весь в теневых гримасах ветвей и листьев. Уху хотелось сухого плеска и стрекота для довершения картины, но звуков не было, словно их задвинули в ящики шкафов. Каждое движение рождало смутный тростниковый трепет, который, шелестя, пробегал по комнате.
В углу у двери белел кружевной зонт, пара пустых бутылок из-под шампанского в свадебных воланах, свадебные бутоньерки, сумочки, подушечки и прочий свадебный бурелом. Все выглядело так, точно кто-то тщательно вымел комнату, собрав подвенечный мусор в белую кучку. Там же, в углу, охраняя свадебный хлам, стояли на часах фарфоровые молодожены: лощеный кот во фраке деликатно сжимал лапку сахарно-белой кошки-невесты. Франт во фраке был бос, но в цилиндре и при хвосте. В петлице галантно топорщилась белая гвоздика. Рядом с фарфоровой парочкой расположились их переодетые дублеры: кошечка была в капоте с рыжим отложным воротником, на который усатый франт взирал алчными, неприлично-желтыми глазами.
Невеста, продолжая плакать, стояла у окна. Я начинал привыкать к ее беззвучному горю, словно для человека нет ничего более естественного, чем лить и лить слезы.
– Мрак, – неожиданно громко сказала она.
– Что, простите?
Девушка обернулась и рассеянно повторила:
– Мрак, – и неопределенно повела рукой: – Все это.
Усевшись на полу так, что ее растрепанная макушка отразилась в зеркале над шеренгой тюбиков и флаконов, она вытянула правую ногу и, стащив белый носок, зашвырнула его в угол, где он сиротливо повис на ухе усатого франта.
Не придумав ничего лучше, я затянул заунывное:
– Я привез фату…
– Ненавижу туфли на каблуках, – осторожно трогая мизинец, сказала невеста.
Я в этот момент тоже ненавидел свои тесные, душные, невозможные ботинки.
– Терпеть не могу. К тому же они мне жмут. Костя говорит – разносятся, но когда же они разносятся… А знаете, – задумчиво произнесла она, – я совсем не хочу замуж.
Я прочистил горло, лихорадочно подыскивая ответ.
– Никто не собирался жениться.
– Но как же… – опешил я.
– Не знаю. Как-то само собой… Вообще-то мы с Костей летом собирались на острова. У его отца есть моторка… Но меня застукали за сборами. Разразился грандиозный скандал. Пока все друг на друга исступленно орали, я собрала манатки и сбежала. Ночевала в парке на скамейке, завернувшись в газету и подложив под голову рюкзак. Утром явился разъяренный Костя, сгреб меня со скамейки и отвез обратно в отчий дом.
Я промычал что-то дипломатично-сочувственное.
– Когда мы приехали, они еще продолжали орать. Вообще, родители все превратно истолковали. Собрали семейное вече. Вызвали Костиных родителей, даже бабушку притащили… Мне к тому времени было глубоко плевать: свадьба так свадьба, кому какое дело. Лишь бы меня оставили в покое. Это должно было быть лето, только лето, понимаете? Каникулы. Не свадьба, – помолчав, добавила она.
Еще раз придирчиво осмотрев ногу, девушка встала, подошла к постели, где на одеяле, в самом центре зеленого ромба стояли белые туфли-лодочки, стащила перчатки и аккуратно уложила их по обе стороны туфель. Подняла с полу подвязку – кружева, бубенчики, розовые бутоны, атласные ленты – и торжественно короновала ею свадебный натюрморт:
– Вылитая я. Счастливая новобрачная.
– Послушайте, – осторожно начал я.
Смахнув свадебную композицию на пол, она села на кровати, поджав под себя ноги.
– Если вам так не нравятся эти туфли, то… вы можете вернуть их в магазин.
– Вы думаете? – Заплаканное лицо загорелось надеждой, но тут же угасло. – Нет. Они меня не отпустят, все эти сватьи бабы бабарихи. Даже пробовать бесполезно… А Костины родители? А сам Костя? Как я им скажу?
– Очень просто – возьмете и скажете.
– Вы не понимаете. Если я верну туфли, вот так, в последний момент, это всех их убьет. Костя уже купил свадебный букет. Пионы. А я, как последняя сволочь, верну туфли?
– Костя поймет.
– Вы уверены? – недоверчиво покосилась на меня невеста.
– На все двести, – улыбнулся я.
– И что же, может быть, и свадебное платье можно вернуть в магазин? И свадебную накидку со свадебными перчатками?
– Все, что захотите, даже свадебных гостей, – авторитетно заверил я.
– Решено! Именно так я и сделаю. Все им скажу. Как все просто! Вы гений! – улыбнулась она.
– Ну что вы…
– Хватит ныть, – вытирая слезы, сказала невеста. – Будем веселиться! Я еще устрою им вечер шутов!
– Что ж… Раз так, мне, наверное, пора, – заторопился я, вкрадчиво отступая к двери.
– Я ваша должница, – просияла невеста.
– Ну что вы…
– У вас странный акцент. Вы англичанин?
– Нет. Вообще-то моя бабушка – голландка.
– С жемчужной сережкой?
– Ну, почти.
Хлопнула входная дверь.
– Это наверняка родители.
По коридору пробежали. Дверная ручка несмело шевельнулась, словно раздумывая, вверх или вниз ей поворачиваться, и отпружинила в исходное положение. По характерному пыхтению и настороженной мгле в замочной скважине я догадался, что за нами наблюдают. После непродолжительной возни дверная ручка возобновила телодвижения. Невеста подскочила к двери и решительно ее распахнула.
На пороге стоял улыбчивый маленький мерзавец в боевом полосатом окрасе, босой, в напульсниках и с биноклем на худой детской шее. В одной руке у него был лук, в другой – снятый с предохранителя водяной пистолет. За спиной воинственно топорщились индейские стрелы и их европейские, более гуманные родственники на липучках.
– Шпионишь? А ну брысь отсюда! – крикнула девушка, топнув ногой.
Шпион, не сдвинувшись с места, осклабился: красный загар придавал ему еще большее сходство с коренным населением обеих Америк. Девушка схватила его за руку; мальчишка, извиваясь и неистово вереща, попытался ее укусить. Лук упал на пол, породив неожиданно громкое эхо. Воспользовавшись замешательством противника, беззубый амур вырвался из цепких объятий и с победным кличем вбежал в комнату.
Я оцепенел, не представляя, что и зачем должен сейчас предпринять. Маленький индеец, бросив мне что-то крайне пренебрежительное на своем диком наречии, вскочил на кровать, превратив ее в хаос шелковых морщин, и стал метать в невесту подушки. Она отвечала с неменьшим рвением – благо подушек в комнате было на целое войско.
Летели перья, осыпались шитые бисером мальвы и анемоны. Я бездействовал под перекрестным огнем в зыбкой надежде на скорое перемирие.
Исчерпав запасы подушек, невеста вспомнила обо мне.
– С той стороны заходите! – скомандовала она, подбираясь к редуту из простынь и одеял, подозрительно затихшему.
Но мальчишка, почуяв недоброе, выпутался из простыней и бросился наутек.
– Держите! Ну держите же! У него моя перчатка! – и, подбежав к двери, крикнула в трусливую пустоту коридора: – Уши надеру!
– А я маме расскажу! – пискляво пригрозили в ответ. – Все маме расскажу!
– Все равно надеру!
Я метнулся за индейцем, но того уже и след простыл.
Коридор заканчивался горячим и ярким, в форме печной заслонки, дверным проемом, в котором уже вовсю плавились яркие краски майского утра. На фоне заслонки, сложив руку козырьком, кто-то стоял. Окутанный таинственным, синеватым светом со спины, я решительно двинулся навстречу незнакомцу, который продолжал вглядываться и даже сделал пару вежливых вопросительных шажков в моем направлении. По пути на меня без объявления войны обрушился поток водяных струй, индейских стрел и гортанных гиканий: маленький мерзавец, держа меня на мушке водяного пистолета, выскочил из-за двери, но, заметив свидетеля, отступил обратно в комнату.
Не успел я прийти в себя, как меня схватили и поволокли в светлую кухню с шахматным красно-белым полом, плетеными креслами, круглым столом и холодильником, похожим на двустворчатый небоскреб. На стене висели круглые часы без стрелок.
Мой спаситель, высокий грузный мужчина с красными брылами, бросил меня в объятия своей высокой краснобрылой спутницы. На шахматном полу эти двое с фигурами рослых бройлерных цыплят смотрелись даже не досужими зеваками, а персонажами рекламной паузы. Степень дородности разоблачала степень родства; они были похожи, как бывают похожи близкие родственники после долгих лет беспощадной, всепроникающей диффузии.
Дородная дама с фигурой пивного бокала изобразила необычайное воодушевление, расцеловала воздух у моих висков и буквально втиснула меня в плетеное кресло, вдавив в пышно цветущие колокольчики на подушках. Дамин загорелый, цвета крепкого портера муж с прической самурая составлял с нею бражный, с янтарным отливом дуэт.
– Я привез фату, – выдохнул я, воюя с подушками, и покосился на часы, неприятно меня поразившие.
Семейство Пантагрюэлей, всецело поглощенное содержимым холодильника, эту новость проигнорировало. Из-за зеркальной дверцы выглядывала его монументальная пятка в синем массивном шлепанце и ее покатая, мускулистая спина, отвесно обрывающаяся тонкими лягушачьими лапками.
– Нужно было брать всю упаковку, – трамбовала воздух она.
– Но, Котик, зачем же тратиться зря? У нас их целая полка, – робко постукивал фразами он.
Позвякивали бутылки, хрустели бумага и целлофан. Холодильник обескураженно дышал и вслушивался, словно пациент, очнувшийся на операционном столе в самый разгар хирургической поножовщины. В окна бил безнадежный, отчаянно-белый больничный свет. Пахло химией, плевательницами, свежей саднящей пломбой. Я изнывал в зарослях синих ситцевых колокольчиков, крепко стиснутый этим мягким, неприспособленным для сиденья капканом, каждую минуту ожидая жадного свиста бормашины. И он не замедлил.
– Хотите чаю? – обернулась ко мне великанша, с грохотом захлопнув дверцу холодильника, который испуганно полыхнул неоновой сводкой температур на табло.
Груша на магните грациозно съехала к магнитной морковке, и обе они, сорвав по дороге бумажку «Йогурт не трогать!», звонко шлепнулись на пол.
– Может, кофе? – подхватил великан, подбирая магнитные овощи и фрукты. – Или чего-нибудь покрепче?
Куда уж крепче.
– Я привез фату, – гнул я.
Никто меня не слушал. Обтянутая салатовым платьем Котик больше походила на кита. В маленьких аккуратных ушах болтались тяжелые золотые гирьки. Сжатая ошейником бус складчато-жидкая шея, рождая слова, шла мелкой морской зыбью.
– Пупсик, поставь-ка чайник, дружок.
Пупсик, с профилем, напоминающим забрало, энергично кивнул и бросился набирать воду. Котик, подбоченившись, продолжала тыкать в меня добротными, хорошо выкованными фразами. Холеные пальцы легли на мой литой, хрустящий воротничок. Красный коготь, расписанный черной орнаментальной чепухой, придирчиво чиркнул по накрахмаленной ткани, словно в попытке соскоблить с нее белую эмаль. Пальцы в перстнях – холодные кольчатые существа.
Я замер в опасной близости от острого опала в серебряной лунке. Помедлив какое-то время, пальцы с перстнями разочарованно скользнули вниз, прошлись по красному галстуку с мавританским узором и неохотно вернулись в исходное положение на талии великанши.
Пупсик, спасовавший перед многообразием чайных коробок, позвал на помощь супругу, и они углубились в оживленное обсуждение достоинств гранулированного, байхового и типсового чаев. Котик наступала, неистово громыхая тяжелыми кандалами слов; Пупсик пугливо сдавал позиции, катая во рту неубедительные и гладкие, как морские камушки, фразы. Разговаривал он рваными предложениями, в прорехи слов вставляя некое их предчувствие; он словно бы копил слова, придерживая их, как пеликан рыбу, в горловом мешке, а затем выстреливал дуплетом или триплетом, весело салютуя собеседнику. Муж кротко журчал, жена ловила его на речных перекатах, и все это вместе сливалось в тяжелый нескладный гул воды, омывающей кандалы беглого каторжника.
– Пупсик, ждем тебя на террасе, – громыхнула цепью бройлерша и потащила меня, как якорь, за собой.
Мы вышли на опоясанную травой террасу. Поверху тянулись шпалеры цветущего винограда с клейко-зелеными юными листочками, понизу – трухлявый и местами прогнивший дощатый пол. Ступая по прогретым отзывчивым доскам, я в который раз пожалел, что обут.
– Осторожно, доска, – небрежно бросила моя поводырша.
В тот же момент я почувствовал под ботинком теплую, пружинистую, податливую пустоту, доска подо мной взмыла вверх и, задержавшись на миг, медленно, почти изящно вернулась в исходное положение. Все это произошло очень быстро, оставив после себя легкий шум в голове и ощущение только что исполненного быстрого кувырка через голову.
Деревянный бордюр террасы обрывался стрекочущей травой, где сине-зеленое гудение стрекоз мешалось с бесшумным, мускусно-белым парным порханием капустниц (одна маленькая, другая побольше). Цветущие деревья стояли по пояс в траве, в которой плавали круглые бакены одуванчиков. Налетал ветер, вычесывая и вынося на гребне снежные клубки из созревших семян; трава нахлестывала на деревья, разбазаривая белый пух и навьюживая маленьких невесомых парашютистов на прогретые солнцем стволы.
Котик, сложив богатырскую ладонь козырьком и слегка накренившись, придирчиво оглядела свои владения; глыбастая ее тень скатилась с террасы в траву, распугав стрекочущий травяной народец.
Паренек в апельсиновом комбинезоне лежал, закинув руки за голову, рядом с выстриженным в траве пятачком. Задумчивая былинка на длинном стебле двигалась в такт с черной босой пяткой. Дребезжащий окрик Котика вывел паренька из транса: тихо выругавшись, он выплюнул былинку и досадливо застрекотал газонокосилкой, с остервенением рубя головы ни в чем не повинным одуванчикам. Пушистые головы падали, издав кроткий трубчатый звук – влажное «ох», – словно кто-то открывал одну за другой закупоренные бутылки. Остро пахло горячей, растревоженной травой. Паренек посвистывал и блестел глазами, все глубже и глубже врезаясь в странный стрекочущий мир, словно человек, который, растягивая удовольствие, не спеша, заходит в море.
Приструнив паренька, великанша переключилась на его собратьев по несчастью, что плавали чуть поодаль, в тени пышно цветущего белого шара яблони. Ухватившись за бечевки, они вяло тянули ветви вниз, струшивая лепестки, повисая, застывая в нелепых, вычурных позах. Не так-то просто было угадать, чем заняты эти пауки в оранжевой униформе, – ткут ли паутину, играют ли в «море волнуется раз», – и, только присмотревшись внимательнее, можно было увидеть куцый, похожий на сдутый шар кусок плотной, табачного цвета материи, которому они тщетно пытались придать очертания павильона. По своей бестолковости морские фигуры скорее напоминали утопающих, в последней надежде ухватившихся за обломки корабля. Было что-то ужасно неправильное в их движениях, что-то карикатурное, некая неуместная буффонада, некий фатальный, уродливый просчет; табачные паруса беспомощно обвисли, грот-мачту унесло в открытое море, и ясно было, что и судно, и экипаж скоро пойдут ко дну.
Еще дальше, там, где трава сходилась с листвой в зеленую линию горизонта, за Т-образным суставчатым столом четверо мужчин составляли в домино его уменьшенную, Т-образную копию. Пятый – тоже, видимо, из их компании, – нерешительно приспосабливал к Т-столу очередной сустав.
Котик, став еще кривее и глыбастее, сгруппировалась, словно собираясь сделать кувырок, приняв очертания приземистого мешка с картошкой; сложив ладони рупором, что-то прорычала; не дожидаясь отклика, взмахнула гигантскими руками, забрасывая в траву воображаемый невод, и потянула его на себя.
В воздухе что-то екнуло, нехотя повернулось, расталкивая сонные пласты реальности, словно пришла в движение невидимая лебедка. Осыпанные сахарной пудрой лепестков, человечки в комбинезонах безвольно поползли к террасе. Они что-то выкрикивали в свое оправдание; Котик страшно и сладко улыбалась; вздыбливая травянистые волны, поднимая буруны со взвесью манной одуванной каши, она тянула свой невод, мягкими войлочными движениями приближая час расплаты. С каждым мигом улыбка Котика становилась все слаще и все красноречивей.
Когда улов, подталкивая друг дружку, несмело приблизился к террасе, Котик, не снимая улыбки, разразилась оглушительной руганью. Издавая страшные водопроводные рыки, не скупясь в оценочных прилагательных, она бешенно жестикулировала, подкрепляя движения рук синхронными взмахами беспощадных салатовых рукавов.
Разделавшись с пугливой рыбешкой, Котик отпустила их, смертельно напуганных, восвояси.
Трое, обойденные вниманием хозяйки, лихорадочно белили стволы, лавируя в невидимой шлюпке между деревьями. Великанша приподняла нитевидную бровь, белильщики удвоили усилия и, пририсовывая деревьям белые кушачки, стремительно отдрейфовали в глубь сада.
Великанша постояла еще немного, сложив мускулистые руки на груди, добродушно хмыкнула и, вспомнив обо мне, потащила в густую тень на краю террасы, где стояли деревянный, покрытый клетчатой скатертью стол и три линялых, подозрительно полосатых шезлонга. Втиснув меня по сложившейся традиции в один из них, великанша плюхнулась по соседству, натянув толстую материю до предела.
Шезлонг пропах сыростью и мышами и в довершение всего был занят угрюмой куклой в гороховом платье с кружавчиками, которая встретила меня пребольным хуком пластмассового кулака в бок. Пока я вытряхивал из шезлонга крошки и лишних седоков, Котик успела с отчаянным скрипом придвинуться к столу и закурить сигарету.
Заставленный грязной посудой стол походил на поле жесточайшего сражения, с которого оба войска бесславно бежали, бросив орудия взаимоуничтожения. Котик жевала сигарету, жирно блестя подбородком, и стряхивала пепел в пустую сардинницу. Неистовствовали пчелы, у самых медовых мест сливаясь в мягкий полосатый гул. Справа, возвышаясь над зеленой ватерлинией, пышно облетал боярышник. Цвели яблони, распускаясь всей веткой, всем деревом, всем садом. Перебегая с листьев и цветов на траву и человеческие лица, словно в большом муравейнике, суетились прыткие солнечные зайчики.
– Мерзость, – громко сказали за спиной.
Я вздрогнул и обернулся. Котик подавилась сигаретой. Позади нас, простоволосая и босая, пряча правую руку за спиной, стояла невеста.
– Алиса! Кто так делает! Вечно ты подкрадешься… Ты куришь? С каких это пор? Выбрось сигарету, пока отец не увидел!
– Он мне не отец, – пренебрежительно фыркнула невеста. – А курю я еще со школы.
– Ты меня слышала?
– Пупсик не возражает. Он даже стреляет у меня сигареты иногда.
– Алиса, – подалась вперед сердобольная мать. Шезлонг угрожающе заскрипел.
Девушка с наигранным наслаждением затянулась, выдохнула дымное и медленное «мерзость» и метко запустила бычком в сардинницу. Затем, повертев в руках деревянную штуковину, которую раньше прятала за спиной, сунула ее в зубы.
– Это что еще? – подозрительно сощурилась Котик. – Где ты откопала трубку?
– Это не трубка, – отрезала Алиса и, шурша платьем, грациозно удалилась в дом.
– Дети, – скорбно протянула Котик, возведя пуговичные очи горе, и не без наслаждения свернула окурку шею.
Я понимающе кивнул.
– Вы должны с ней поговорить.
– Но я не уверен…
– А я уверена. Сами видите, меня она не слушает. Пупсик для нее тоже не авторитет. Кто, если не вы?
– Я не думаю, что курение…
– Не курение, дорогуша, а платье. Свадебное платье. Вы должны заставить ее переодеться. Свадьба завтра, но до завтра наряд в тряпочку превратится. Она его носит со вчерашнего дня, мне и Пупсику назло. У нас тут был небольшой скандал… А платье, между прочим, шили вручную, – доверительно зашептала великанша и, перейдя на самый нижний регистр, просипела: – Пятнадцать девушек.
Я благочестиво потупился.
– Или девять? – пробормотала Котик, задумчиво скребя затылок, и, переходя на привычный бас, загремела: – Да и вообще, Алиса отказалась от девичника. Наотрез. Но мы решили, что вечером все равно устроим фуршет – тихий, скромный, в узком семейном кругу. Приедет моя сестра с семьей, еще кое-кто из родственников, парочка друзей… Хочет Алиса или нет, а без праздника мы ее не оставим.
Я сосредоточенно кивнул, обдумывая варианты бесшумного отступления.
– И вот-вот должны нагрянуть родители жениха. А эта дурочка бродит нечесаная и в подвенечном платье. Сами понимаете…
Я заерзал в шезлонге, пытаясь этим раскачиванием отразить натиск заботливой родительницы. Скрипнули доски, и вавилонская башня из чашек и блюдец на кривых ощипанных ножках зашлепала в нашу сторону. Успешно миновав дощатый капкан, гладкий, как пешка, с желтым бликом на лбу, Пупсик торжественно проследовал к столу и, держа поднос на подушечках пальцев, с виртуозной небрежностью вышколенной обслуги стал выгружать расписанную цветами и жар-птицами чайную утварь.
– Баранки взял? Где сахар? Зачем столько чашек? – набросилась на него жена.
Пупсик угодливо звякнул ложечкой и, скроив подобострастную мину, убежал в дом.
– Бестолочь, – ласково причмокнула Котик, разглаживая ногтем белку на конфетной обертке.
Пупсик вернулся – запыхавшийся, красный, нагруженный шелестом и посверкиванием разнообразных кулечков и брикетов, – и вывалил свои дары пестрой горкой на стол.
– Ну куда! – загремела Котик, отодвигая грязную посуду. – Нет, вы только посмотрите на него! Что ты притащил? Зачем столько? Ну ничего без меня не могут!
Пупсик виновато осклабился и попытался придвинуть к столу третий шезлонг. От резкого рывка материя соскочила, обнажив изъеденное временем дерево.
– Что ты творишь! Куда ты его волочишь? Не трогай! Возьми себе стул! Стой! Не ходи никуда, ты и там все разломаешь! Поправь! Да не дергай! Осторожно, вот так. Теперь подай мне сахар. Да не этот, а в сахарнице! Вот балда! Ну садись уже и не скрипи, голова раскалывается от твоего мельтешения!
Пупсик боязливо присел, стараясь несильно обременять хлипкое полосатое сиденье. Я тоже выжидающе затих.
Котик, упорядочив мир людей и вещей, сосредоточилась на пчелах, которые вовсю вились вокруг пьянящих медовых свертков.
– Мы так счастливы! – резко сменила тон и тему она. Патетические призвуки вместо трубного гласа не предвещали ничего хорошего. – Завтра великий день!
Слева, в зарослях малины, завозились и захрустели сухими ветками. Я насторожился. По спине пробежал неприятный холодок. Рванувшись вперед, я едва не опрокинул чайный, янтарный, жидким солнцем отдирающий натюрморт.
– Рам-Там, это ты? – слащаво промурлыкала Котик.
В замшевых листьях прорезалась круглая, персидского вида голова с серыми декоративными усами, на которые, как на каркас, были натянуты лохмотья паутины с мелким сухим уловом пауков и мух; лиловый нос-рогулька счастливо гармонировал с просвечивающими розовым, аккуратно запечатанными конвертами ушей; за ними, томно выгибаясь, потрескивая искрами, выплыла шелковистая, холеная спина, толстые тумбы лап в мягких мохнатых тапочках; замыкал процессию напоминающий длинное солнце, легкомысленно распушенный хвост. И вот он уже весь целиком – рыжий кот, похожий на печального моржа, – деликатно присел на краю террасы.
Я встал и отошел за могучую спину Котика, имитируя крайнюю заинтересованность жарко и желто цветущими одуванчиками.
– Рам-Там, тигреночек, иди к маме, – продолжала миндальничать великанша.
Медовый Рам-Там, в путах паутины и тенетах флегмы, ступая по доскам своими рыжими тумбами, величаво проследовал к барскому столу, чудом не уснув по дороге. Ярко-оранжевые глаза он использовал экономно, открывая их по очереди и презрительно щурясь. Достигнув мощной хозяйской щиколотки, Рам-Там набычился, распушился, окутав щиколотку и себя рыжим туманом, и выжидающе застыл. Пальцы в перстнях окунулись в туман и, поболтав кота в воздухе, уложили его на покатых коленях. Рам-Там обмяк, расплывшись по хозяйскому платью, как большая рыжая медуза, смежил вежды и, судя по благостному виду, уснул.
Стараясь не производить шума, я вернулся на свое место за столом.
– Дурацкое имя, – бросила великанша, обращаясь ко мне, и, заметив мое удивление, пояснила: – Рам-Там-Таггер. Алискина прихоть. И где только она эти словечки откапывает?
– Я тоже удивился, – я тоже удивился тому, что кота зовут не Барсиком и не Пушком, как следовало ожидать от Котика с Пупсиком.
Впрочем, на роль барса плоскомордый, томный, в сдержанно-рыжих тонах Рам-Там годился не больше меня самого. Ему пошло бы что-нибудь столь же тумбовидное и громоздкое, как он сам, – скажем, Баффин или Бомбадил.