355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Матвеева » Наследницы Белкина » Текст книги (страница 18)
Наследницы Белкина
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:08

Текст книги "Наследницы Белкина"


Автор книги: Анна Матвеева


Соавторы: Елена Соловьева,Ирина Мамаева,Нелли Маратова,Ульяна Гамаюн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Глава 24. Добрая дочка

За «Набукко» последовал «Бал-маскарад» – главную партию в премьере снова отдали Татьяне. Мать ворчала, но довольно благодушно – все же Татьяна была ей дочерью, Илья тратил гонорары на цветы и не пропускал ни одного спектакля, а о Согрине новоявленная солистка ничего не знала – даже афиши больше не проговаривались, хотя и написаны были – несомненно – все той же рукой.

Оля, не проявлявшая прежде к опере ничего, кроме вежливой брезгливости, зачастила в театр – Татьяна вначале приняла это на свой счет, но вскоре выяснила, что дело не в ней. Девочка сидела рядом с Ильей, напряженно всматриваясь в оркестровую яму, разглядывала трубача с ямочками на щеках. В антракте Оля подходила к яме опасливо, как к пропасти, и впивалась взглядом в опустевший стул, в блестящее тело трубы, в растрепанные ноты.

Как жестоко – не знакомить человека с собственным отцом. Татьяне стало жаль дочку, такую чужую и такую родную девочку, и однажды после спектакля она привела ее за кулисы. Музыканты разбегались поспешно, как тараканы из кухни, в которой включили свет, и Татьяна буквально за рукав поймала бывшего любовника. С годами он потяжелел, обмяк, и Татьяне было неприятно думать, что с этим человеком у нее одни на двоих воспоминания. Оля стояла поодаль, бледная и очень некрасивая, такими детьми не гордятся, за них обычно извиняются.

Трубач любезно склонился к Татьяне, от него густо пахло водкой. Девочка закрыла лицо ладонями и убежала, а Татьяна, смешавшись, спросила у ее отца:

– Как дела?

«Бал-маскарад» ставил один из лучших художников в стране – этот мастер обычно приезжал в театр за год до премьеры и готовил все до последнего эскиза сам. Валера Режкин, бывший друг Согрина и декоратор нашего театра, ходил за приезжим гением по пятам, помогал тому где надо и где не надо, так что в итоге гений вежливо попросил оставить его в покое хотя бы на день. Валера мечтал однажды произнести такие же слова в адрес надоедливого провинциала. Он примерял на себя стать и голос мастера, подражал стилю и в конце концов уговорил взять его на стажировку в Ленинград: в провинции Валеру ничего не держало.

Был самый излет 80-х – первые миллионеры, блузки с гренадерскими подплечниками, «Наутилус Помпилиус»… В оперном театре выпускали новый «Бал» и делали вид, что в стране не происходит ничего особенного. Спектакль готовили долгих одиннадцать месяцев, и за это время дочка Татьяны отметила пятнадцатый день рождения, расцвела и влюбилась. Возможно, она, как любой человек, чье половое созревание совпало с половым созреванием страны, перепутала любовь с желанием, а желание, чтобы тебя любили, – с потребностью любить самой.

Татьяна ничего не замечала, партия Амелии отнимала у нее слишком много времени и душевных сил, чтобы оглядываться по сторонам. Амелия знаменовала переломный момент на певческом пути Татьяны – она должна была навсегда вынести ее из хора и, может быть, из провинции в столицы. В театре говорили, что на премьере будут охотники за головами из Большого и Мариинки – им все уши прожужжали о дивной провинциальной сопрано. Красивая оперная солистка, как ни крути, редкость – голос все извиняет, это мы знаем, но если к голосу прилагается достойная оправа, рост, фигура…

Счастливая судьба Татьяны в нетерпении приплясывала, ожидая премьеры. Что же до нашей героини, то она больше всего на свете мечтала уехать из города, подальше от согринских афиш и бесполезных, рвущих душу, воспоминаний. Москва или Питер – в данном случае было все равно.

Декорации получились строгими и сдержанными, на сцене царили три цвета – черный, алый и белый. Ничего лишнего, ничего отвлекающего – как багет для бесценной картины, декорации скромно расписывались в принадлежности к истории, но и речи не шло, чтобы попытаться перетащить одеяло на себя. Валера Режкин чуть разума не лишился, когда увидел эту продуманную простоту – он всегда мыслил совершенно иначе, не жалел золота, вычурных деталей, завитушек, но мастер навсегда теперь обратил его в минималисты.

Для исполнителя Риккардо привезли из Европы специальный грим, костюмы заказали лучшему в стране театральному модельеру и залучили в оркестр того самого скрипача, на которого давно облизывался главный дирижер. За месяц до премьеры все билеты были раскуплены, глава администрации города и глава администрации области заняли со свитой каждый по ряду, и директор распорядился поставить в партере дополнительные стулья – на всякий случай.

День премьеры вначале назначили на субботу, 13 января, потом подумали хорошенько и перенесли на два дня вперед – общее суеверие перевесило соображения удобства. Накануне решающего понедельника Татьяна почти не спала, ее бил страх. И все вдруг показалось ненужным и суетным – в конце концов какая разница, споет она Амелию или не споет, понравится столичным мэтрам или не понравится… Согрин уже никогда не вернется, и на премьере ei о не будет, его никогда больше нигде не будет.

О счастливой старости Татьяна не думала – когда она еще придет, та старость? Татьяна разглядывала себя в зеркале и не находила ни одного свидетельства. Она взяла в руки пудреницу – пора было выходить из дому, грим сложный, займет много времени, а потом еще надо настроить голос, как музыкальный инструмент, настроить саму себя…

Резкими взмахами пуховки она почти разогнала дурман уныния, и, когда уже собралась с духом, с голосом, с мыслями, в комнату влетела дочь.

Свою Олю Татьяна никогда такой не видела – в нее словно вдохнули разом те силы, которые с каждым днем по капле теряла Татьяна.

– Ты никуда не пойдешь сегодня, – заявила Оля. – Ты нужна Илье. Вчера умер его брат.

Бывший царь макулатурного киоска и нынешний директор издательства «Первопечатник» Борис Григорьевич Федоров умер от инфаркта прямо в кабинете – раскиданные страницы очередной рукописи валялись на столе, последние карандашные пометки (нервный знак вопроса, подчеркнутые строки) закончились ровной линией. Илья приехал сразу после звонка зареванной секретарши и ужаснулся своей первой мысли – увидев мертвого брата, он подумал о том, что вечером не сможет пойти на премьеру к Татьяне.

Борис Григорьевич много работал в последнее время, слишком много, причитали сотрудники. Силы, которые оставались, были растрачены недавним разводом, денег не хватало, конкуренты лезли изо всех щелей.

Но в семье Федоровых всегда все были долгожителями, и смерть Бориса, которому два года назад справили полувековой юбилей, оказалась нежданной, непредсказуемой, невозможной.

Илья звонил похоронным агентам, выбирал гроб, венки, костюм, заказывал ресторан для поминок, покупал водку гробовщикам – и с каждой новой минутой жизни без брата чувствовал груз, упавший на его плечи, груз, который теперь будет с ним всегда. Они редко общались, Борис Григорьевич говорить мог только о бизнесе и в самую последнюю встречу обещал брату завязать с книжками и переключиться на глянцевые журналы – по мнению Бориса Григорьевича, это был верный и выигрышный бизнес. В стране только начали появляться эти лощеные птицы в целлофане, в основном – переводные и переосмысленные версии иностранных журналов. Красивая дева на обложке, половина страниц отдана на пожирание рекламе, статьи написаны непривычно развязным языком.

После похорон Илья принялся разбирать бумаги Бориса – и нашел папочку с подписанными документами, оформленными договорами, счетами: до выхода первого номера проекта, который брат держал в тайне от всех, оставалось четыре месяца. Илья связался с редактором – номера телефонов нашлись у аккуратного Бориса Григорьевича все в той же папочке, и представился наследником. По завещанию весь бизнес брата отошел ему.

Татьяна не была на похоронах и даже не позвонила – Илья не мог на нее обижаться, но знал, что обидеться должен.

Зато пришла Оля, и плакала громче всех, и держала Илью за руку – он впервые заметил, что руки у нее такие же в точности, как у Татьяны: сильные, узкие ладони.

С Олей он сидел рядом на поминках – и почему-то вспоминал без конца не о детстве, не о макулатурной юности, не о тюрьме – а о том, что гроб для Бориса Григорьевича отыскали с трудом. «Он у вас такой высокий», – сказали в похоронном агентстве.

Глава 25. Орлиное племя

История Изольды – живи она в другие времена – могла бы стать хорошим либретто: здесь, думала Валя, есть и любовь, и рок, и трагедия. Теперь Валя смотрела на Лилию иначе, сочувствовала и по вечной своей привычке пыталась угодить – черта совершенно неуместная для оперной примы. Накануне премьеры Валя попросила Изольду показать старые фотографии, но наставница пробурчала, что у нее не сохранилось ничего – кроме гигантского шрама в душе, который, впрочем, почти не болит, а только ноет время от времени. Тогда Валя вытащила из шкафа пачку маминых снимков и коробку с древними программками и театральными буклетами.

Теперь, спустя годы, мамины фотографии казались Вале наивными, словно в черно-белых карточках проявилось настоящее чувство, с которым фотограф смотрел в объектив, – Валя больше не пугалась этих снимков и почти не обижалась на мать. Интересно, что сказала бы мама, узнав, что ее Валя будет петь в опере?

Старые буклеты и программки Валя впервые обнаружила еще будучи школьницей – когда Изольда только начинала приучать ее к театру. Потертые книжицы казались девочке серьезными документами, она перелистывала их с трепетом и честно старалась вникнуть в строгий язык сочинителя. Бедный сочинитель, думала теперь Валя, ему приходилось идти по узкой тропе между искусством и властью, и каждый неверный шаг запросто мог стоить карьеры и свободы.

Дикие времена, думала Валя, дикие времена, соглашалась Изольда – она никогда не забудет, как хористов спозаранок заставляли являться в театр, на политучебу, за которой – как факультатив – следовала репетиция; как всех подряд отправляли на сельхозработы в колхоз, в результате чего балетные зарабатывали ревматизм, а хоровые – теряли голоса.

– Какой это ужас, потерять голос, – содрогнулась Валя, а Изольда спокойно сказала, что потерять в этой жизни можно абсолютно все, и голос – не самое страшное в списке, уж пусть Валя ей поверит.

Валя не поверила. Расстаться с голосом для нее теперь было равносильно тому, чтобы расстаться с любимым и очень дорогим человеком.

Два месяца назад, в феврале, Коля Костюченко послал Валю снять деньги из банкомата – обычно она бегала за угол, к гастроному, но в этот день там оказалось слишком много народа. Мороз разгулялся, как в детской сказке, и по дороге к другому банкомату – в двух кварталах – Валя едва не задохнулась свежим, ледяным ветром. Снежинки больно кололи пальцы, и девочку снова ждал сюрприз: застывшие буквы на мониторе жалобно просили прощения – банкомат временно неисправен. Валя вздохнула, затянула шарф на шее, покрепче сжала в кармане пластиковую карточку Костюченко, который, наверное, нетерпеливо приплясывает в буфете (новая буфетчица Марина в кредит не наливала), и побежала вперед, к Институту метрологии. Там ее встретили даже чересчур приветливо – банкомат попался на редкость общительный, расщебетался, задавал вопросы – какими банкнотами сдавать деньги, да уверена ли она, что именно этими? Создавалась иллюзия полноценного разговора, но Валя так замерзла, что не могла над этим посмеяться.

Вернувшись в театр с пачкой денег, она почувствовала, что голоса – нет.

– Не беда, – хохотнул Костюченко, принимая купюры, – ты же не поешь.

Тогда никто ничего не знал, и как же хорошо, что все обошлось легкой простудой. Изольда, правда, рассердилась – как будто речь шла о ее собственном голосе.

Да, в советском театре такую, как Валя, терпеть не стали бы – Изольда рассказывала, что внешность солистов значила в те годы очень много, и если девушка была не просто хорошей певицей, но и выглядела неплохо, и при этом являлась комсомолкой или членом партии, то лучшего старта нельзя было придумать.

«Для провинциального города, – распинался буклет, – где не было ни единого профессионального музыкального учреждения, создание оперного театра стало ярким событием. Но в условиях царской России театр, открытый в 1910 году, так и не смог стать подлинным очагом рабочей культуры».

Слово «очаг» Валю покоробило – звучало в нем нечто инфекционно-медицинское и совсем не театральное. Дальше было еще хуже: «Второе рождение театру принесла Великая Октябрьская социалистическая революция. Пришли новые зрители – рабочие, крестьяне, трудовая интеллигенция. Новое идейное звучание и реалистическое художественное воплощение на сцене получили многие произведения. Опера заслуженно стала называться театром пролетариата».

Сейчас никому и в голову не пришло бы сочинять такой бред – в буклетах пышно благодарят спонсоров, и только. На смену прежним, социалистическим бесам пришли другие – денежные. И вряд ли кто рискнет теперь поставить одну из опер тех лет – «Орлиное племя» Бабаева или «Тропою грома» Магиденко…

Интересно представить, развеселилась Валя, как Голубев принимается за «Орлиное племя». Первое действие, картина первая: ночь, Каро охраняет колхозные амбары. Раздаются шаги. Это – председатель колхоза Рубен. Каро и Рубен – старые друзья, но недавно между ними произошла ссора из-за Маро, сестры Каро… Бред, какой бред! И ведь ставили, шили костюмы, заказывали декорации – какое же это, наверное, было жалкое зрелище. Даже самая лучшая музыка, думала Валя, не может извинить сюжет: «Появляются комсомольцы с пойманным Саркисом. Узнав об этом, из суда выбегают колхозники. Только теперь Шушан понимает, что она стала орудием в руках врагов».

Изольда заглянула в буклет, отложила в сторону вышивку, к которой пристрастилась в последнее время, как алкоголик к бутылке.

– Я пела Маро, – сказала она.

– Вы были солисткой? Почему вы никогда не рассказывали?

– Нечего рассказывать… – Изольда снова вперилась взглядом в канву, на которой угадывался яркий букет частично вышитых подсолнухов.

Иголка взлетала вверх и пронзала канву с такой яростью, что если бы та умела издавать звуки, то непременно взвизгнула бы от боли. Валя придвинула к себе корзинку со спутанными прядками мулине – Изольда никогда не разматывала нитки, а выдергивала их наобум.

Сматывая желтые, белые, черные, оранжевые и зеленые нитки, Валя соображала, как бы уговорить Изольду рассказать всю историю до конца – пока она скорее угадывалась, чем была видна на самом деле: вот как эти недовышитые подсолнухи.

– И вообще, давай-ка ложиться, – сказала Изольда, не глядя на Валю. Игла летала в воздухе, как пьяный самолет. – Завтра трудный день.

Валя послушалась, убрала программки с фотографиями, намешала молока с медом.

Через час она уже спала, а Изольда вышивала почти до самого утра – первое, что увидела Валя в день своей премьеры, были яркие желтые цветы в зеленом горшке. Над самым крупным подсолнухом кружил полосатый шмель.

Глава 26. Опера нищего

В первые дни после смерти брата Илья плохо понимал, что произошло на самом деле. Страх и горе заслонили то безжалостное отчаяние, которое неминуемо следует за потерей дорогого человека, – оно дождалось своего часа и обрушилось на Илью, как крыша горящего дома.

Бориса не было на свете больше месяца, когда Илья перестал спать ночами и понял, что не может писать – все его сочинения вдруг превратились в то, чем, может быть, только и были – нечистую бумагу. Такая даже в сортире не пригодится, злился Илья, собирая черновики по всем комнатам, выуживая их с дальних полок.

Сколько времени было потрачено на эту писанину, ради чего? Ради того, чтобы несколько тысяч случайных, чужих людей прочли его книгу, и один из тысячи выцедил бы похвалу? Или ради того, чтобы оправдать свое присутствие в мире? Так вроде бы оправдываться не надо – жизнь не покупают, а дарят, не спрашивая мнения получателя.

Вместо того чтобы сочинять истории, Илья должен был помочь единственному родному человеку на земле. Брат все и всегда держал в себе, но он-то, Илья, младший, сильный, здоровый, мог бы понять, что ему нужна помощь, нужна куда больше, чем Татьяне, рядом с которой он вообще ни о ком не вспоминал.

Татьяна… Илья знал, что не сможет долго на нее сердиться, как можно сердиться на тех, кто по-настоящему дорог и любим? И как можно было оставить Бориса наедине с жестоким миром? Илья никогда не был особенно близок с братом, и только в эти жуткие, одинокие дни понял, что если кого и любил без оговорок и сожаления, так это Бориса – надежного и, казалось, вечного.

Илья приходил на могилу к брату, вставал в изголовье и долго рассказывал Борису о том, что ему могло быть интересно, – о новостях в издательстве, о первом номере долгожданного глянцевого журнала, который назвали без затей – «Анюта».

Венки засыпало снегом, черные ленты с золотыми буквами похожи на ленточки матросских бескозырок. Борис упрямо и строго смотрел на брата с фотографии. «Держись, Илюха, – сказал однажды Борис, не шевеля губами. – То ли еще будет». Илья отпрянул от памятника, спугнул ворон и собаку, которые битый час караулили подношений и теперь убирались прочь не солоно хлебавши. Машина, доставшаяся ему вместе с прочим наследством, темнела за воротами кладбища, Илья побрел к ней по высоким сугробам.

Илья теперь ясно видел таких же людей – на улице, в магазине, в собственном дворе. Горе словно открыло ему дверь в мир несчастных и осиротевших – прежде он не мог читать их лица, а теперь не успевал считать их. Только они и смогли бы понять, как ему не хватает Бориса.

Илья хватался за телефонную трубку и в бешенстве отшвыривал ее в сторону, вспомнив. Его подарки, книги и фотографии попадались под руку, хуже всего было с, фотографиями – Илья так упорно и долго всматривался в лицо брата, что черты оживали улыбкой.

Он готов был забросить журнал, продать издательство и вернуться к своим бессмысленным творениям.

– Когда-нибудь ты привыкнешь, – сказала Оля. – Ты сможешь с этим жить. Болеть не перестанет никогда, но это будет уже совсем другая боль.

Оля приходила к нему в офис после школы, каждый день. Рослая, крепкая, румяная Оля. Ямочки на щеках. Секретарша ревниво сжимала губы, девочка здоровалась с ней вежливо и отстраненно.

– Как мама? – спрашивал Илья.

Оля пожимала крепкими плечиками:

– Она сама тебе расскажет. Если захочет.

Илья пытался вспомнить, когда Оля перешла с ним на ты, но не вспомнил.

Пришел день, в который Илья так сильно захотел увидеть Татьяну, что не мог больше ждать ни минуты. Оля сказала, что вечером дают «Онегина», но кое-что изменилось, он будет удивлен.

Илья не понял, переспросил, но Оля, посмотрев ясным взглядом, повторила:

– Она сама тебе расскажет. Это меня не касается.

И пошла, размахивая школьным, совершенно детским портфелем.

Апрель, непригожий и мутный, выкрасил улицы в однородный серый цвет, субботников больше никто не устраивал, и город погрузился в глубокую грязь российской весны. Брюки, ботинки, полы пальто – все было заляпано свежей сочной грязью, и театральная контролерша посмотрела на Илью с осуждением.

Он тут же отправился к туалетам, долго приводил в порядок обувь, чистил брюки, потом зачем-то погладил себя по лысине. Вспомнил Бориса – точнее в очередной раз не забыл о нем, он о нем теперь никогда не забывал. И поспешил в зал – звонки гремели, как в средней школе.

Татьяну он увидел сразу – осунувшееся лицо, платок крестьянской девушки, задний ряд хора.

Глава 27. Огненный ангел

Голоса часто капризничают в начале спектакля, но в этот раз дирижер нарадоваться не мог на солистов – и Ричард, и Ульрика, и Оскар ни разу не ошиблись, не завысили и не занизили ни ноты. Амелия, та будет лучше всех, – и правда, как могли они так долго продержать ее в хористках?

Дирижер спиной чувствовал, как москвичи с ленинградцами замерли на своих местах, самых лучших в зале. Переманят девку, точно переманят – дирижер думал об этом без особой грусти. Давно сложилось, что, если провинциальная солистка хотя бы немного выделяется среди прочих, дорога ей – на главные оперные сцены страны.

Для нас Татьяна слишком хороша, думал дирижер, готовясь ко второму действию. Зал полнехонек, посмотреть приятно. Эти глаза, аплодисменты, живое тепло зрителей – все мы, от монтировщиков и уборщиц до солистов и дирижеров, приходим в театр только для того, чтобы насытиться этим теплом.

Дирижер обвел оркестр суровым взглядом, кивнул и поднял палочку.

В полях Бостона настала ночь.

«Бал-маскарад» давали на итальянском, и это была новость для города, непривычного к таким штукам. Теперь подобным вывертом не удивишь, но и вкусы публики не меняются: лучше бы на русском пели, ворчат и в партере, и в ложах. Оригинальным звучанием наслаждаются критики и музыкальные гурманы – те упиваются итальянскими словесами, сплетенными в кружевное полотно арий и дуэтов.

Татьяна итальянского почти не знала, но способности к языкам имела приличные, легко схватывала и запоминала чужие слова. Лет пять назад во всех магнитофонах и проигрывателях СССР царили итальянские сладкошлепы из Сан-Ремо – разливались соловьями Аль Бано со своей – тогда еще красивой – американской женой, и демонический Тото Кутуньо, и почти неведомые Татьяне Риккардо Фольи, Рикки и Повери, Пупо….

Сладкошлепов особенно любила Оля, заказывала в Грамзаписи тонкие голубенькие пластинки с одной-единственной, запиленной песней и потом допиливала ее на домашнем проигрывателе: «Si e no, si e no, perché, perché, perché»… Да и Татьяне сладкошлепы, в общем, нравились, и она к большому своему изумлению обнаружила, что запоминает немудреные тексты влет – без особых усилий. Арию Амелии она выучила быстро, и суфлершу слушала вполуха.

Но только не вдень премьеры. Во втором акте, едва появившись, Амелия напрочь забыла слова и, если бы не вовремя вступившая и фактически спасшая ее Ульрика… Потом Амелия запнулась и чуть не рухнула на сцену – к счастью, дирижер ничего не заметил. К счастью ли? Всякому известно, что запнуться на сцене означает закат карьеры и конец прочим чаяниям.

Второе действие полностью строилось под Амелию, но когда Татьяна открыла рот, чтобы спеть «Ecco l’orrido campo», из груди ее исторгся сиплый, жалкий крик. Голос – как и Согрин – выбрал не самое подходящее время для прощания.

– Сколько лет работаю, никогда такого не видел, – сказал московский охотник за головами.

Ответом ему был еще один сиплый крик. Дирижер стал красным, как ленинское знамя, за сценой уже стучали каблуки ведущей – понеслась готовить замену. Татьяна нелепо поклонилась, согнувшись пополам, – не как артистка, а как монашка. Это была панихида по голосу. Похороны карьеры. Прощание с мечтой.

В пустой гримке Татьяна сняла парик, потом платье Амелии – ей хотелось как можно скорее избавиться от чужих тряпок. Кто-то вбежал в гримку, стянул платье со спинки стула, прихватил парик – пять минут, и на сцене появится новая Амелия. Спектакль продолжается, show, как всем известно, must go on.

Татьяна сидела перед зеркалом в одной комбинации, как в будуаре, и разглядывала свое лицо. Вот теперь ей, кажется, нечего больше ждать от жизни – та, как воровка, отняла у нее вначале любовь, потом – дочь и друга, а теперь и голос. Остались лицо с пустым взглядом, холодная гримка и приказ об увольнении, который наверняка складывается в голове директора.

Татьяна закрыла глаза на секунду, потом снова уставилась в зеркало – там росло огненное сияние, разгоралось и в конце концов вспыхнуло, ослепляя, и Татьяна лишилась уже всех чувств разом.

Так ее и нашли в гримке – раздетую, бесчувственную, жалкую.

В пятнадцать лет Оля была на полголовы выше Ильи. Спелая, с прохладной кожей, с яблочным дыханием, наверное, теперь она была очень красива, но для Ильи она была – ребенок. К тому же ребенок Татьяны.

– Я люблю тебя, – заявила Оля. – И мы обязательно поженимся, даже можно не ждать, пока я закончу школу. У нас одна девочка из ю «А» вышла замуж, потому что забеременела.

– Но я-то не люблю тебя, – сказал Илья. – Я любил и всегда буду любить твою маму. И у меня столько тараканов вот здесь. – Илья постучал по лысине костяшками пальцев. – Зачем они тебе?

– Мне нужны твои тараканы. Я их тоже люблю. Илья подумал, что эти тараканы будут потом бегать за ней по всему городу.

Только спустя годы Оля призналась, что сказала обо всем матери накануне премьеры «Бала» – вопрос решен, свадьба будет летом, после ее шестнадцатого дня рождения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю