Текст книги "Наследницы Белкина"
Автор книги: Анна Матвеева
Соавторы: Елена Соловьева,Ирина Мамаева,Нелли Маратова,Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Главное, на что Изольда упирала в разговоре, – Вале не нужно стоять в первых рядах, пусть она спокойненько поет на втором плане. Туфли на 12-сантиметровых каблуках, грим, парик, а что касается голоса, по этой части Вале нет равных, главный режиссер скоро сам в этом убедится.
Главный режиссер, как все в театре, любил Валю, но ничего обещать не стал – сказал, что подумает.
Изольда ушла, склонив голову, как усталая лошадь после выездки.
И как не верить после этого в исключительные и неземные Валины способности, если через пять минут в кабинете маэстро главный режиссер взял да брякнул, что у него есть спорное предложение?
Вера Андреевна задрожала, как гончая на следу, Голубев и Аникеев разом потеряли в весе. И вот уже главный режиссер спешно отыскивает Изольду в гримерке и объявляет, что прослушивание Валино состоится прямо сейчас, то есть – немедленно.
Вера Андреевна, конечно же, бывала за кулисами и раньше, но тогда она чувствовала себя гостьей – с букетом, коньяком и рдеющими щеками. Роль хозяйки подходила ей куда больше, и новая директриса с удовольствием прикидывала, какой ремонт забабахает в коридорах, как облицует зеркалами артистический буфет, и еще надо будет запретить оркестрантам курить на лестничных площадках.
Сама Вера Андреевна покуривала изрядно, но – как все противоречивые натуры – не прощала скверных привычек окружающим; тем более табачный дым вреден для нежного певческого горла.
Директриса распрямила полные, словно туго набитые ватой, плечи, властно улыбнулась главному режиссеру, а он тем временем рассказывал о Вале – совершенно фантастическую историю. Вера Андреевна красиво запрокинула голову, гулко рассмеялась. В наше время даже такая история может сработать – людям требуется громадное количество самой свежей информации, и если хорошенько пропиарить эту самую Валю, или как там ее, это подогреет интерес к театру.
А нам только это и нужно, подумала Вера Андреевна, открывая двери в класс.
Валя сидела на скамеечке в хоровом классе, старая хористка обнимала ее за плечи. Вера Андреевна была разочарована – она ожидала увидеть пусть маленькую, но ладную девушку, а тут ей подсунули блеклую уродицу размером с цирковую лилипутку: крупная, не по размеру, голова, бесцветное носатое лицо, низкий лоб. Из такого материала фишки не получится. Вере Андреевне захотелось сочувственно вздохнуть и отказаться от прослушивания, но она была деловой женщиной и много раз обдумывала любое свое решение. Доверять интуиции в бизнесе следует не меньше, но и не больше, чем прочим вводным данным.
Вера Андреевна приказала интуиции помалкивать, уселась на стул, рядом – как на групповом фотоснимке – поспешно расположились главный режиссер, Голубев, Аникеев, а также неизвестно откуда взявшиеся Наталья Кирилловна, хормейстер Глухова и даже почему-то Леда Лебедь.
Аккомпаниаторша преданно сверлила глазами Изольду, та встряхнула Валю, подняла ее с места, как тряпичную куклу, и почти чуть ли не по воздуху перенесла к роялю. Прослушивание началось.
Вера Андреевна любила русскую оперную классику – прежде всего потому, что ей нравилось понимать, о чем поется на сцене. В последние годы все вокруг чересчур увлеклись итальянскими постановками, исполняют «Отелло» на языке оригинала, «Трубадура» – на языке оригинала, а ведь в зале-то, на минуточку, сидят обычные русские люди! Кроме того, Вера Андреевна справедливо считала, что и американцам будет приятно услышать исконный русский язык, это придаст гастролям нужную пикантность, и вот поэтому из репертуарного плана будут вычеркнуты все итальянские постановки – решительной рукой. Русскую оперу Вера Андреевна любила еще и потому, что могла узнать ее самые хитовые арии – тоже, на минуточку, немаловажный момент, ведь директор театра, не способный отличить Даргомыжского от Доницетти, вряд ли будет пользоваться авторитетом в творческом коллективе.
Бдительно наблюдая за бледным личиком Вали, слушавшей вступление, как шаги палача, Вера Андреевна с удовольствием отметила, что для прослушивания карлица выбрала «Письмо Татьяны».
Леда Лебедь фыркнула.
Голубев дернул плечом.
Глухова поморщилась, будто раскусила гнилой орех.
Наталья Кирилловна широко распахнула глаза.
Аникеев потупился.
Главный режиссер по-детски раскрыл рот.
Изольда напряглась и застыла.
Валя запела.
Валя пела арию Татьяны: второй акт, письмо. Казалось, будто она лишь открывает рот, подчиняясь силе чужого, мощного голоса.
Изольда плакала.
Главный режиссер содрал коросту с новой ранки на лысине и не почувствовал боли.
Аникеев встал с места.
Наталья Кирилловна улыбнулась.
Глухова приложила обе ладони к щекам.
Голубев налился алой краской – как поспевший шиповник.
Леда Лебедь дышала тяжело, будто после трудного спектакля.
Вера Андреевна сказала:
– Вот, например, американцы любят, когда у людей с ограниченными возможностями есть равные со всеми права. Олимпийские игры для инвалидов, пандусы для въезда в супермаркет, и почему бы Вале не спеть Татьяну? Это будет фишка!
Новая директриса еще раз оглядела Валю с головы до ног и добавила:
– В хоре тебе делать нечего. А вы, – она кивнула Голубеву, – срочно вводите ее в спектакль. Устроим прогон перед самыми гастролями.
Глава 18. Сомнамбула– Мы будем стариками, – плакала Татьяна. – Больными, слабыми стариками, какая, к черту, любовь?
В старинных легендах влюбленные частенько назначают друг другу свидания на том свете – эти легенды Татьяна читала в детстве и каждый раз удивлялась, зачем любящим сердцам обязательно нужно разлучаться и гибнуть. Лейла и Меджнун. Фархад и Ширин. Тристан и Изольда. Розы вырастут на могилах – вот и вся радость. Теперь Татьяна тоже словно угодила в такую легенду – но вместо загробной встречи ей была обещана счастливая старческая любовь.
Между тем она не верила, что к Согрину приходил ангел. Пить меньше надо, и не будет никаких ангелов. Как удобно – увидеть ангела, и все бросить, предать, скрыться под сенью жены, которая казалась теперь Татьяне не жалкой, а мифической фигурой.
Наверное, Евгения Ивановна считает, что выиграла в этой борьбе, что ее смирение, терпение и любовь перемололи роман мужа в самую настоящую муку. А ведь прежде это была мука.
Книги больше не помогали Татьяне, и она не знала, что делать с собой – раскрытой, прочитанной и отвергнутой: ибо написана она, как выяснилось, плохо и вообще очень несвоевременная книга.Согрин не рассказал ей, чем грозил ангел в случае непослушания, он просто объявил мораторий на тридцать лет. И добавил, удрученно хмурясь, что теперь ждет старости, торопит ее приход, каждый день зачеркивает в календаре. Согрин стремился поскорее начать жизнь без Татьяны – ведь только так он мог сократить срок и приблизиться к ней.
Татьяна страдала еще и потому, что Согрин отучил ее жить по-прежнему – тихо умирать к вечеру и воскресать утром. Сцена, хорошая книга – прежде этого хватало, но теперь все изменилось. Новая Татьяна не умещалась в прежнюю жизнь. Ей нужен был Согрин.
Татьяна тоже пыталась поговорить с каким-нибудь ангелом, ведь именно в то время ей приходилось часто петь на клиросе. Храмы всегда кормят артистов, во время службы здесь можно увидеть и Гремина, и Мими – без грима, в серьезном скучном платье.
И наша Татьяна – в период острого безденежья – ходила в церковь петь и даже пережила краткий период насильственного воцерковления. Юный попик вцепился в несчастную Татьяну – в миссионерском пылу дарил ей книжки, звонил вечерами, отправлял пространные письма с орфографическими ошибками и подробными цитатами из Евангелия – цитаты были похожи на заплатки, прихваченные кавычками к листу.
К несчастью, пел попик гнусаво, не попадал ни в одну ноту, и поэтому вместо благоговения Татьяну всякий раз брал смех, и на том ее воцерковление окончилось, не начавшись. Молитвы ударялись в потолок, как мячики, отскакивали и снова возвращались.
Теперь Татьяна пыталась найти место, где бы не съедала ее тоска по Согрину, – и это место нашлось. Оказалось, что те же самые книги надо сложить с вином – так жизнь превращалась в почти сносную.
Татьяна выпивала каждый вечер, вначале стесняясь матери с дочкой, а потом не чинясь, в открытую. Выпивала со вкусом – хорошее вино, отличная книга, античный подход. Вино оживляло даже самых скучных персонажей, придавало остроты избитому сюжету: читательница Татьяна была всеядной и не брезговала третьесортными авторами (был бы рядом принц Илья из макулатурного киоска, не допустил бы такого падения).
Ночами Татьяна плакала о Согрине, как о покойнике. Он, впрочем, и был для нее покойником – любившего ее художника больше не существовало. Даже афиши его изменились, краски поблекли, киноартистки стали походить на самих себя.
Татьяна искала встречи с Согриным, как прежде – новых книг, теперь она отыскивала следы Согрина, бродила без устали по городу, но если они вдруг встречались, с ней говорил чужой уставший человек.
– Ты не любишь меня? – спрашивала Татьяна.
– Я ничего тебе не скажу, – отвечал Согрин.
Наконец, она поверила, что эта серия – последняя.
Спектакль сняли с репертуара, костюмы и декорации истлевают в запасниках.
Татьяне не давали покоя подробности, оставшиеся после Согрина, – кресло в третьем ряду партера, на котором сидели чужие люди, или случайные столкновения с декоратором Валерой Режкиным – его существование для Татьяны раньше ничего не значило, а теперь она всякий раз огорчалась при встрече. Что ей было делать с этим Валерой? Как тяжело натыкаться на него, понял бы только писатель, придумавший малозначительного героя и не знающий, куда его сплавить.
Татьяна желала избавиться от всех воспоминаний о Согрине и особенно от подарков, ставших ее собственностью и в то же время не утративших памяти о происхождении – как эмигранты после долгой жизни в чужой стране. Татьяна гнала детское желание отправить его подношения на домашний адрес, но, жалея Евгению Ивановну, переслала подарки в мастерскую с какой-то автомобильной оказией.
Жалкие предметы, собранные в одном месте, унесли с собой последнее, что оставалось от ее любви. Письма Согрина Татьяна сожгла, а мимо афиш старалась проезжать с закрытыми глазами. Все равно подглядывала, оборачивалась и увидела однажды, что на афише красуется Инна Чурикова, как две капли воды походившая на Евгению Ивановну.
Глава 19. Битва при ЛенъяноТеатр – это война. Это битва за публику, где в ход идут любые средства – костюмы, грим, талант, внешность, а также оплаченные заранее букеты и клакеры, продуманно рассеянные по залу. Клакеры, впрочем, нужны не только артистам, но и зрителям, иначе растерянная публика не поймет, когда аплодировать, а так все в порядке – отзывчиво поддерживается каждый клакерский хлопок, даже если ария спета грязно и солист не в голосе.
Театральная война – это всеобщая мобилизация и одновременное наступление по всем фронтам. Генералу надо вовремя потрепать по плечу солдатика, солдатику – поддержать товарища, товарищу – не покинуть на поле брани своего командира. Кажется, что на сцене все происходит точно так же – хор старается не перекричать солиста; миманс и балет, оркестр и дирижер – все служат общему делу, победе над зрительскими сердцами.
Валя прежде усмехалась, глядя, как истаивает на сцене ненависть Леды Лебедь – какие теплые чувства разыгрывает она к своим врагам. Что ж, ненависть вернется еще до того, как Леда смоет грим, но зритель об этом не узнает. Сражаемся вместе, забыв о распрях и неприязни, – да, театр, как и война, дело коллективное.
Но бедной Вале в новом ее качестве никак не удавалось стать частью общего театрального мира, ее место было за сценой – только за сценой! – и в этом не сомневался ни один человек в театре. Валя вынуждена была сражаться одна, как шут среди воинов – она выходила на сцену, чувствуя под ногами дымящееся поле битвы. Свои отвергали ее и смеялись над нею, не чураясь единения с противником, они заранее отдавали новоявленную Татьяну на откуп зрителю – глумились, подмигивали, кивали. Все, все ушли в афронт, бывшие приятели, недавние друзья, за которых Валя отдала бы свою жалкую жизнь, не задумываясь, теперь сторонились ее и вредили – каждый по мере сил и способностей.
Когда Валю вводили в спектакль, она на себе испытала самые изощренные театральные издевательства. Коля Костюченко – ее кумир, ее тайная любовь – пел Онегина и каждый раз незаметно перепевал строчки, меняя слова на близкие по звучанию скабрезности, от которых Валя тушевалась и замолкала. Хористки при случае толкали самозваную Татьяну в тощий бок, оркестранты слишком громко играли, отвергнутая Мартынова с наслаждением ела апельсины за сценой – так что цитрусовый дух разъедал Вале связки, и только когда рядом была Изольда, ни апельсины, ни гадостные слова, ни тычки в бок не могли испортить свободное Валино пение.
Успех прощают только равным, и когда Валя не была артисткой, в театре ее любили на самом деле. Но любить того, кто стал лучшим, не имея никаких прав на это, любить того, кто перешагнул через хор и маржовые партии, проскочив в ведущие солисты, – разве можно осуждать артистов за то, что они не могли признать Валю равной себе?
Все партии в этом «Онегине» Вера Андреевна оставила нетронутыми – ей нравилось, что Ольгу поет рослая Катя Боровикова, что вместе с крупной, пышной Лариной они нависают над бедной Валей, будто великаны над Гулливером. Пара Татьяны с Греминым выглядела ничуть не менее комично, чем с Онегиным – Костюченко смотрелся рядом с Валей как строгий отец, а исполнитель партии Гремина, бас с лукавой фамилией Постельник – как развратитель малолетних девочек, лолитчик и маньяк.
– Свят, свят, свят, господь Саваоф, – возмущалась Леда Лебедь, – это что теперь у нас, театр музыкальной комедии? В главной роли – карлик Нос?
Леда говорила громко, слышали ее во всем театре – и весь театр теперь смеялся над Валей, в утешениях и любви ей было отказано даже на самом нижнем уровне: привычные, любимые и темные уголки в театре теперь казались ей попросту пыльными.
Изольда разбудила в ней артистку, будто спящую красавицу – и прежней тихой роли закулисной мышки-ангела Вале не хватило бы ни за что.
Сверхъестественные способности ее были позабыты, получившая голос Валя – как в сказке – утратила возможность разгадывать секреты судьбы, предсказывать будущее и предостерегать неосторожных. Словно голос и странный дар не могли ужиться.
В театре говорили, что Вера Андреевна скоро остынет к смелому проекту и заменит Валю новой Татьяной – знатоки высыпали имена горстями. Понятно же, что Веранда – так стали звать новую директрису в театре, несмотря на все ее шиншиля, бриллианты и телефончик в стразах – попросту самоутверждается и сочиняет велосипед, как, собственно, вел бы себя любой человек, очутившийся в таком кресле. Ничего, пройдет год-другой, и привыкнет Веранда к театру, и войдет благополучно в прежнюю реку – как бывало и будет со всеми. Потому что изобретать велосипед – не надо, и открывать Америку – тоже.
Впрочем, насчет Америки в театре Веранду как раз-таки поддерживали – до гастролей по южным штатам оставалось три месяца, а по части того, как нам удивить заграницу, с Верандой спорить никто бы не стал. Точнее с ней никто и не спорил – а ворчанья раздавались исключительно в закулисной обстановке.
Маэстро Голубев в последнее время обмяк и осунулся, фрак был ему теперь словно не по размеру, и кучерявая Леда Лебедь редко когда открывала двери его кабинета… А что вы хотите: у нас в театре все меняется быстро.
Утром, когда в хоровом классе только-только началась распевка, в служебные двери театра вошла высокая, очень худенькая и сутулая девушка с короткой челкой и розовым, как у котенка, носом.
– Холодно сегодня, – сказал девушке охранник и щедро, во весь рот, улыбнулся.
Она не ответила. Зябкими и тоже розовыми пальцами крутила диск старинного телефона. Назвала имя.
– Хор в классе, – ответили ей. – Перезвоните позже.
Девушка стянула шапочку и уселась на стул для случайных посетителей – как птица на жердочку.
Вале в этот день делали очередную примерку – громадное платье Мартыновой висело на ней, будто штора, и в костюмерном цехе спешно шили новый Татьянин гардероб. Костюмерша – кругленькая и блестящая, как сырная голова, – прежде любила Валю, но к переходу ее в солистки оказалась совершенно не готова. В отличие от прочих обитателей театра костюмерша высказывала свое недоумение вслух, а не колола, к примеру, Валю булавками и не забывала подрубить подол.
– Ну и какая из тебя артистка, – пыхтела костюмерша, набрав полон рот булавок. Валя зачарованно следила, как они скрываются одна за другой в тяжелой белой ткани будущего платья. – Ни росту, ни стати, ни лица… Им, конечно, виднее, – костюмерша кивнула в сторону потолка, где располагался Верандин кабинет, – но я таких вот артисток еще не видела. Только рази в цирке…
Костюмерша хохотала с булавками во рту, и Валя боялась – вдруг проглотит?
Шаровой в гримерке не было, и Лена Кротович тоже отсутствовала – убежали сразу после репетиции. Кротович подрабатывала рекламным агентом, Шарова сидела с внуком.
Изольда развернула Валю за плечи:
– Познакомьтесь.
На месте Шаровой сидела незнакомая девушка, которую Валя тем не менее очень хорошо знала. Или, во всяком случае, уже видела.
– Моя внучка. Лилия.
Девушка криво улыбнулась, кивнула. И Валя вспомнила, где она видела это нежное, властное личико. Портрет молодой Изольды из старого альбома! Лилия была похожа на бабушку так, словно в процессе ее появления на свет другие люди не были замешаны – словно она отпочковалась от Изольды неестественным образом и повторяла каждую ее черту, за исключением, пожалуй, цвета волос. Лилия была темной масти, Изольда – как подобает – белокурой, но это не важно, подумала Валя, разглядывая новоявленную внучку, как свежую фотографию в ателье.
– Лилия будет петь у нас в хоре, – сказала Изольда. – Вводится с завтрашнего дня.
Глава 20. УмницаСогрин ждал старости, как заключенный ждет освобождения, солдат – дембеля, а девушка – свадьбы. Ждал, когда ангел махнет – поехали! Думал, что это будет самая прекрасная старость на свете.
Татьяна пила вино, читала книги и видела сны.
Однажды ей привиделось, будто она звонит домой любимому – из театра; на вахте есть старый телефонный аппарат, руки после него пахнут железом. Трубку берет неведомая мать Евгении Ивановны и начинает говорить с Татьяной ласково, объясняет, что Женечка и Согрин ушли в театр, в оперу.
– Знаете, – лепечет старушка, – я так рада, что они куда-то вместе пошли, наконец, а вы рады за них?
Там же, во сне, Татьяна бросила трубку, выбежала на улицу, оттолкнулась ногой от тротуара и взлетела. Летела рядом с собственным окном и видела там – за стеклом – себя саму в слезах, с бутылкой и книгой. Потом она поднялась еще выше, и на облаке над крышей обнаружила хмурого, слежавшегося ангела. Ангел почесал спину, откинул в сторону пожелтевшее, как из подушки, перо и спросил:
– А зачем, скажи, тебе дали крылья, если ты летаешь так редко? Ты понимаешь, что это твой последний полет?
Она испугалась и начала падать, ангел ворчал и ерзал на облаке, будто кот, пытающийся найти удобное место.
Наутро Татьяна силой затолкала себя в троллейбус и высадила на главной площади. Здесь стоял новый, отменно уродливый памятник, здесь цвели клумбы, здесь даже работал фонтан. Татьяна смотрела на прохожих и вспоминала слова Согрина, когда он жаловался, что хочет стать таким же, как все, – просто жить и не мучиться красками. В тот день на площади, над горькими пыльными цветами Татьяна поняла, что не сможет больше пить. Будто это была чужая воля, будто требовалось выполнить постороннее желание.
За два часа до вечернего спектакля она вылила все вино, припрятанное в разных уголках квартиры, и пела тем вечером как в последний раз – или, наоборот, в первый. Она сама слышала свой голос – голос, который ни о чем не спрашивает, но о котором ее саму однажды обязательно спросят.
Вечером Оля сказала Татьяне:
– Тебе звонил мужик.
Мать Татьяны возмутилась:
– Как ты смеешь быть такой грубиянкой! Я запрещаю тебе ходить к этим соседям, поняла? Ишь нахваталась, а еще художники называются!
– Что плохого в слове «мужик»? – удивилась Оля.
А Татьяна спросила:
– Какой мужик?
Книжный друг Илья вернулся из заключения: срок вышел, и первое, о чем он спросил Татьяну по телефону, – что она сейчас читает? Татьяна позвала Илью в гости, ждала веселого паренька-книготорговца, а пришел вместо него веселый мужчина-писатель.
После заключения Илья каждую минуту жизни переживал торжественно и радостно, а перемены в стране, которых страдающая Татьяна почти и не заметила, воспринял как исполнение сокровенного желания, как личный подарок.
Радостный, сияющий ясной лысиной Илья ничем не напоминал Согрина, и с ним Татьяна могла говорить, не опасаясь споткнуться на очередной ступеньке. Согрина Татьяна любила, а Илью – нет, она исцелялась, кормилась его теплотой, его ровной любовью и заботой.
Превращение Ильи в писателя выглядело игрой – и только когда он впервые принес вместо чужой книжки свою собственную, с посвящением, диагонально расчертившим страницу, Татьяна поняла – игра закончилась. Она долго боялась взяться за эту книгу, ходила вокруг нее кругами – в рукописи спрятаться невозможно, и если близкий человек стал писателем, то для нас он будет торчать из книги, как из выросшей одежды, будет узнаваться и проговариваться, а Илья в считанные дни стал для Татьяны близким человеком.
Он любил ее спокойно и терпеливо, и чувство это ничем не походило на красочное, судорожное обожание Согрина. Не агнь (как в детстве Татьяна называла огонь), а ровное тепло – на таком можно готовить пищу.
Брат Ильи, свергнутый царь Борис Григорьевич, по ходу общественных перемен тоже сменил занятие и, вернувшись с зоны двумя годами раньше, открыл в нашем городе книжное издательство. В отличие от Ильи царь Борис не слишком любил читать, книги он – по старой привычке – воспринимал как удачное помещение капитала, просто раньше речь шла о спекуляции, а теперь – о книгоиздательской деятельности. В память о знаменитом однофамильце Борис Григорьевич Федоров назвал издательство словом «Первопечатник» и быстро растолкал плечом не закаленных застоем и тюрьмой конкурентов.
И первая книга Ильи появилась на свет как раз в «Первопечатнике» – Борис Григорьевич имел традиционные представления о братских отношениях и, не знакомясь с рукописью, подмахнул приказ о срочной публикации романа Ильи Федорова «Редкое слово» (твердый переплет, лучшая бумага, рекордный тираж). «Ну какая разница, – с царским великодушием думал Борис Григорьевич, – даже если Илюха написал полную мутоту, я буду его печатать». Брат у Бориса Григорьевича был всего один, а денег – много.
Илья, между тем, надеялся, что брат внимательно прочел рукопись, он не сомневался в том, что для издателя важен прежде всего текст, а потом только – его автор. Сам Илья придерживался именно такого взгляда на литературу, а Татьяне все время казалось, что вместо книги она будет читать мысли друга и бродить по его душевным закоулкам самым бесцеремонным образом.
В конце концов она открыла книгу – одной из бесконечных, бессонных ночей. Летняя ночь – мама и дочка спали, лежа рядом, как живое воплощение ее женского прошлого и будущего. От соседки сверху неслись веселые пьяные песни, Татьяна читала роман Ильи, уже успевший запылиться, – читала до самого утра, читала удивленно, радостно, счастливо.
А потом пришло утро, а утром жить не так страшно.
Как всякий творец, Илья был подозрителен и недоверчив.
– Ты хвалишь меня потому, что не хочешь обидеть? – спрашивал он. – Или считаешь, что мне нужна твоя поддержка? Так ты не бойся, скажи правду.
Татьяна отвечала, что не умеет развернуто хвалить, и все тут. Даже в театре, когда коллега удачно споет, ей трудно сказать об этом – вдруг покажется лестью? Притом, что опера – искусство коллективное, и народ там, хотя и склочный, но радоваться друг за друга и признавать таланты все-таки умеет.
– Если уж на то пошло, – разошлась Татьяна, – опера – это объективное, невкусовое искусство, и у нас все просто: когда есть голос, это слышно всем. А в литературе работают совсем другие правила, хотя бы потому, что разновидностей голосов здесь – множество, и петь каждый может по-своему, и места хватает на всех…. Так что я скажу только за себя – мне понравилась твоя книга, мне было интересно ее читать, и вообще, это как раз то, что мне сейчас было нужно.
– Вот видишь, – растрогался Илья, – а говорила, хвалить не умеешь!
Первый роман Ильи был, как Татьяна потом поняла, самым лучшим из всех – потому что он писал его без оглядки на мнение редакторов, без приседаний в сторону критиков, без страха, что роман не опубликуют, и без упрека, что читатель пошел совершенно не тот, что прежде. Короче говоря, все то, что убивает желание сочинять, Илье тогда было неведомо.
Татьяна знала, что история, рассказанная в книге, списана с отца Ильи – с ним они несколько раз сталкивались по незначительным семейным поводам, последним из которых стали его похороны.
Через год после возвращения любимого сына Ильи, убедившись в том, что все у детей идет как надо, Григорий Борисович спокойно и тихо умер. Запомнился он Татьяне мельком, невнимательно, и, прочитав книгу, она стала жалеть об этом.
Конечно, Илья весьма вольно обходился с вехами отцовской жизни, переставляя их в романе по собственному усмотрению, – это все, чтобы добавить правдоподобности, объяснял он. Иначе ему бы никто не поверил.
На Украине, в родной деревне маленького Григория, несколько месяцев подряд стояли итальянские фашисты, пришедшие вслед за немцами и мадьярами, – Татьяна, родившаяся на четвертом году той самой войны, с трудом принимала правила чужой – пусть даже литературной – игры. Героя книги, четырехлетнего мальчика, Илья отправил на речку и безжалостно начал топить в глубокой воде – Татьяна не решалась перевернуть страницу. Фашисты глушили рыбу в реке, так что воды было не видно под белыми брюшками оглушенных рыбин, которых дозволялось собирать и местным жителям. Мальчик тоже полез за рыбой, но не успел проплыть и метра – задергался, как поплавок. На помощь ему Илья отправил фашиста – лигурийского красавца Умберто, который месяцем раньше научил готовить местных хозяек макароны с мясным соусом и влюбился в маму Григория.
Илья писал так, как умеют писать только те взрослые, что помнят себя детьми, – все преувеличенные страхи детства, прививки ненависти и первые лобовые столкновения с ужасом потери были выписаны тщательно и беспощадно. К началу второй части Татьяна видела за строчками не Илью и даже не его отца, а маленького мальчика с изуродованной – читателю казалось, что непоправимо, – душой. Умберто переехал к ним в хату в то самое время, пока отец мальчика умирал в полевом госпитале. Когда известие добралось до Украины, до белесой аккуратной хатки, рядом с которой Умберто понастроил для мальчика деревянных домиков и лесенок, мальчик взял в кухне нож, наточенный – наконец-то – мужской рукой, и воткнул в шею спящему Умберто. Силенок было мало, ненависти – пожалуй, даже слишком много, но Умберто не превратился в «умер-то», выжил, а вскоре итальянцы покинули село. Мать просила у сына прощения, каялась перед людьми, потом отправилась, как следовало ожидать, на зону – и там долгие годы произносила, как во сне, как молитву, итальянские слова. Редкие слова для тех мест: каро мио, ти амо. Мальчик получил звание пионера-героя, имя которого прижизненно присвоили пионерской дружине в далекой Сибири. На этой высокой ноте Илья начал расправляться с персонажами решительной рукой – вначале скончалась мать от запущенного туберкулеза, потом умер в своей Лигурии булочник Умберто (что говорил всегда шепотом и носил широкий шелковый шарф), в конце концов автор убил и мальчика, выросшего к тому времени в поселкового пьяницу, позорившего славное пионерское имя.
Сюжет захватывал Татьяну наравне с языком, на котором говорила книга, – за приключениями слов в романе она следила едва ли не бдительнее, чем за приключениями его героев, – и вскоре поняла, что ей все равно, о чем пишет Илья, главное, чтобы он писал в принципе.
Татьяна рассердилась, когда закончилась книга. Рассердилась на нее, как на человека, – и потом, смеясь, рассказывала об этом Илье.
Вскоре права на перевод романа купили итальянцы – штаб-квартира издательства располагалась в Лигурии.