Текст книги "Наследницы Белкина"
Автор книги: Анна Матвеева
Соавторы: Елена Соловьева,Ирина Мамаева,Нелли Маратова,Ульяна Гамаюн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
У Татьяны была вредная привычка – чтение. Библиофилия в запущенной форме, на такой стадии болезнь, как правило, не лечится. Татьяна читала сразу несколько книг, раскиданных повсюду – одна в кухне, одна в ванной, одна в сумке, одна в гримерке, одна на коврике рядом с кроватью. Мать уже не ругалась, а молча убирала книжки, когда они мешали в кухне, ванной или на коврике рядом с кроватью. Что поделать, Татьяна жила только на сцене, а остальное время ей приходилось оживлять себя с помощью книг. Болезненная инъекция Достоевского. Долгая питательная капельница с Томасом Манном (особенно хорошо помогал «Доктор Фаустус»). Успокоительный сбор из Мюриел Спарк, Амоса Тутуолы и Петера Хандке. Чехов – в мелкой таблетированной форме.
В юности людям кажется, что жизнь похожа на шведский стол в дорогом отеле: набираешь как можно больше яств в тарелку, количество подходов не ограничено. Коварство этой самобранки в том, что самые вкусные блюда быстро заканчиваются, а чтобы получить особо желанный десерт, приходится выстаивать длинную очередь. Что до прочего ассортимента, то он на глазах превращается в кислятину, часы работы, между тем, сокращаются, и ресторан однажды просто забывают открыть. Граждане с пустыми тарелками молча бредут восвояси.
Набор новых чувств ограничен, как этот самый шведский стол, и Татьяне еще повезло – артистке волей-неволей приходится перевоплощаться: то в китаянку, то в норвежскую рыбачку, то в цыганку. И рожать она решила потому, что с детских лет верила – именно этот акт превратит ее в настоящую женщину. Хотя на самом деле он всего лишь сделал ее матерью.
Театр, дочка, бывший любовник, давно уже позабытый – Татьяна при встрече всего лишь вежливо кивала ему, бежавшему из ямы в курилку. Она почему-то чувствовала себя виноватой перед ним – использовала и бросила на прежнее место, в оркестр. Все чаще Татьяна думала: «Неужели это – все?» Неужели больше с ней не случится ничего значительного, важного, прекрасного? Она могла бы, конечно, мечтать о главных партиях – тем более в те годы солистки вырастали именно из хоровых, но тщеславия для таких мыслей у нее было недостаточно, амбиции же и вовсе отсутствовали. Мама давно уверилась – Татьяна не станет ей конкуренткой, так и просидит всю жизнь в хоре или с книгой.
Книги в те прискорбные времена купить было можно только по счастливому случаю или благодаря знакомствами Татьяна, как наркоман, искала этих знакомств и в конце концов все-таки нашла. Иначе откуда бы взяться Тутуоле в семье двух скромных певиц?
Ранним утром город неохотно просыпался от тягостного зимнего сна. На темных улицах мерзли первые пешеходы, в таких же точно темных небесах горели последние звезды. Татьяна тянула за веревку детские саночки, где вместо ребенка на полозьях ехали бесценные пачки макулатуры – старые газеты, затянутые шпагатом, давно прочитанные журналы, из которых было выдрано все мало-мальски ценное.
Макулатуру от граждан принимали ранним утром в пятницу, Татьяна покорно занимала очередь в киоск и долго мерзла, стараясь не думать о том, как это вредно для голоса. Очередь ползла медленной змеей, царь киоска Борис Григорьевич Федоров – Первый и Бессменный – брезгливо взвешивал бумагу на весах и выдавал очередному страждущему несколько блеклых марок.
– Морис Дрюон, – объявлял царь Борис. – «Негоже лилиям прясть». Спрашивайте в книжных магазинах через пару месяцев.
Счастливчик уходил прочь, небо набиралось морозным светом утра, а царь Борис выносил приговор следующему претенденту:
– Что вы натолкали сюда, обоев старых?
Хозяйка некондиционной пачки обиженно моргала, Борис Григорьевич возвращал отвергнутую макулатуру, и через минуту слышалось снова:
– «Негоже лилиям прясть». Морис Дрюон. Узнавайте в книжных магазинах, я только принимаю макулатуру и выдаю марки. У нас огромная страна, самая читающая в мире, и книжек на всех не хватает.
Татьяна терпеливо ждала.
– Негоже лилиям прясть.
Юноша в модной трикотажной шапочке (с рискованным на нынешний взгляд названием «петушок») улыбался Татьяне. Минуту назад его еще не было в очереди.
– Вы настоящая лилия, а стоите в очереди за барахляной книжкой… Негоже. Понимаете?
Татьяна не понимала. А что еще ей прикажете делать? В библиотеке на того же самого Дрюона многомесячная очередь.
– Пойдемте со мной, – шепотом попросил юноша. – Я вам покажу настоящие книги.
Татьяна бросила нерешительный взгляд на очередь – до заветных весов оставалось каких-то двенадцать человек. Но юноша уже взял ее за руку.
Юношу звали Ильей, был он младшим братом царя Бориса, и через полчаса Татьяна чувствовала себя алкоголиком, попавшим на склад продукции ликероводочного комбината. На потайной квартирке, в бумажных пачках громоздились такие сокровища, рядом с которыми клады затонувших кораблей покажутся детскими секретиками, зарытыми в песочнице. Пачки с Дрюоном и Лажечниковым хозяин небрежно отбросил в сторону – как мусор. И оставался только один вопрос, чем ей придется за все это расплачиваться?
– Деньгами, конечно, – рассмеялся Илья. – Но если вы, гражданочка лилия, захотите еще чего-нибудь, с превеликим удовольствием откликнусь.
В ответ Татьяна совсем не по-лилейному раскраснелась и поспешно достала кошелек.
Наивная, она решила, что Илья высматривает подходящих клиентов в очереди – и окучивает их с молчаливой поддержки брата. На самом же деле книги в пачках ждали куца более серьезных клиентов, чем Татьяна, и в конце концов царь Борис от души выругал брата за произвольную торговлю. Куда делись Манн, Кортасар, Апдайк, Савинио, Пиранделло? Где, Бьой твою мать, Касарес? Илья и сам понимал, что рискует, – он не знал, кто такая Татьяна, мог влететь под статью, нарушить отлаженное дело, но все же не устоял перед желанием шепнуть этой женщине на ухо название дурацкой книжки – автора Илья называл Дерьмоном.
Татьяна приходила за книжным зельем снова и снова. И каждый раз Илья старательно готовил для нее самые лучшие книги – те, которые сам читал или собирался обязательно прочесть. И не успел прочесть, потому что в конце той зимы и царя Бориса, и самого Илью все-таки арестовали. Илья предчувствовал подобное развитие жизненного сюжета, все же не на заводе работал, а вполне осознанно спекулировал дефицитным товаром. За два дня до ареста он написал Татьяне любовное письмо, самым ценным в котором были адреса верных людей – они смогут регулярно снабжать Татьяну книгами.
Письмо Татьяна прочла внимательно и посочувствовала Илье – ответить ему чем-то более масштабным она не могла. Она умела любить только книги, театр и – немного – маленькую дочь.
Когда девочка начала лихо запоминать буквы, Татьяна обрадовалась, узнав союзницу: они с дочкой будут сидеть рядом и читать. Всю жизнь, до самой смерти. Десятки разных жизней – на сцене, тысячи – в книгах. «Что может быть лучше? – думала Татьяна. – Тем более что ничего другого в мире все равно нет. И, наверное, никогда не будет».
Жизнь съежилась, свернулась клубком, замолчала. Даже та детская преданность театру временно стихла, все чаще Татьяна выходила на сцену, переживая только скуку. Книги – репетиции – спектакли – книги.
Дочка тем временем пошла в школу. Копье гладиолуса, бант, щербатая улыбка – зубы выпали, а новые вырастать не спешили. Как, впрочем, и чувства Татьяны.
Она, Татьяна, была не самой плохой матерью – самых плохих лишают родительских прав. Она всего лишь ошиблась – как сотни тысяч других женщин посчитав, что рождение ребенка заставит смириться с жизнью и оправдать ее. Но нет – дочка была сама по себе, она держалась как можно дальше от сцены, успевала в математике и к матери относилась с удивительно явным для такого возраста пренебрежением.
Татьяна умирала каждый вечер, и только книги спасали ее от смерти. Анестезирующий укол Набокова. Двадцать лечебных страниц Готфрида Келлера. Гомеопатическая новелла «Делия Елена Сен-Марко». Татьяне требовались все большие и большие дозы, и вскоре она перешла на более серьезных авторов.
Глава 10. Дочь полкаИзольда трясла Валю за плечо так сильно, что та против воли пришла в себя. Они сидели в гримерке вдвоем, спектакль давно закончился. Изольда была в обычном своем платье, лицо чисто умыто. На столике – книжка, ровно посередине заложенная старым трамвайным билетом.
Валя честно пыталась вспомнить, что произошло, – но кроме злобного профиля новой ведущей, на ум ничего не приходило. «Царская невеста», Грязной-Костюченко, поиски соринки в глазу Мартыновой, Леда Лебедь, способная разглядеть тысячи соринок в чужих глазах. Главный режиссер рассеянно погладил Валю по голове. И потом – чернота, будто во всем театре вырубили свет.
– Ты упала в обморок, – сказала Изольда. – Народ переполошился, ждут беды.
Валя чувствовала не только сильную слабость, но и слабую силу, она должна была сказать очень важную вещь, но Изольда остановила ее:
– Отдохни. Пять минут ничего не решают.
Та давняя авария на сцене принесла увольнение двум монтировщикам, долгий отпуск солистке Городковой и пожизненную славу Вале – никому до той поры неведомой. Разумеется, многие знали, что Изольда взяла на воспитание больную девочку-сироту, но чтобы эта самая сирота превратилась в добрый дух театра, в олицетворение коллективного суеверия?
В театре почти каждый соблюдает собственные приметы и еще с десяток общепринятых: если артист упадет на сцене, успех его тут же скроется за горизонтом, как вечернее солнце. А если ноты упадут из рук, на них надо сесть – чтобы отвести беду. А если, не дай бог, плюнешь на сцену – жди несчастья… Выучить все приметы с первого раза невозможно, да Валя и не пыталась – она сама стала приметой.
После злополучного «Онегина» главный дирижер потребовал ее присутствия на генеральной репетиции «Царской». И вскоре выяснилось, что, когда Валя рядом, в театре все идет как надо. Горло не болит, костюмы не рвутся по швам, зарплату дают вовремя (кассир с обнадеживающей фамилией Рублева готова была это подтвердить). Перед гастролями на Валю был особый спрос – она с точностью предсказывала, кого возьмут в Польшу, а кому придется ограничиться поездкой в соседнюю область. Добрая Валя радовалась за первых и грустила со вторыми, а еще она охотно брала на себя мелкие поручения артистов – сбегать за сигаретами, заплатить за телефон, встретить приятелей у входа и проводить в зал… Неудивительно, что после окончания школы Валю приняли на работу в театр – должность называлась «консультант».
Четырнадцать раз Валя предсказывала аварии на сцене, пять раз – сердечные приступы артистов, двадцать восемь раз предупреждала тайных любовников о появлении «свидетелей умиленных».
Валю слушали все, но больше всего с нею считались в хоре и кордебалете. Ее наставницу хоровые следом начали звать Изольдой, а балетные перед сложными спектаклями одалживали Валю просто посидеть за сценой. Главный режиссер на полном серьезе советовался с девочкой, особенно в те дни, когда его допекал Голубев. Артисты старались ненароком прикоснуться к Вале, как к изваянию Иоанна Непомуцкого, она стала важной частью театра, и только один человек не желал этого признавать.
За глаза Леда Лебедь называла Валю «карла». Драгоценные минуты свиданий с главным дирижером Леда частично тратила на уговоры – чтобы девочку убрали из театра. «Что за средневековый бред!» – возмущалась Лебедь, теребя массивный крестик, – он лежал на ее грудях, как на толстых белых подушечках. Вспотевший от волнения дирижер соглашался с Ледой – действительно, развели тут, понимаешь, какое-то мракобесие… Но только Леда выплывала из кабинета, Голубев мысленно просил у Вали прощения. Он, главный дирижер, был самым суеверным человеком в театре, и карла Валя много раз спасала его от крайне серьезных косяков и вешалок. С Валей Голубев связываться не решался и поэтому начал выживать из театра солистку Мартынову – второе, после Вали, существо, ненавистное Леде.
Валя же думала, что певческую силу Леда Лебедь добывает из ненависти. Ее злой, могучий голос мог навылет пробить любой оркестр и поднять на ноги самый бездарный зал, но это все – голая техника. Петь Леда Лебедь умела, а артисткой стать не смогла.
В глазах еще мелькали липкие черные мошки, голова кружилась, как глобус под пальцами географа.
– Надо рассказать главному режиссеру. Он прочесывает сейчас все сопрано, ищет новую Татьяну. Когда ее найдут…
Валя уткнулась взглядом в старую афишу, лет тридцать висевшую на стене гримерки. «Евгений Онегин». Очередной и бессчетный. Так плохо девочке не было никогда – и каким-то образом это чувство было связано с новой, пока не назначенной Татьяной.
«Евгений Онегин» – основной спектакль, он да «Царская невеста» – гвозди американских гастролей. А гастроли – через полгода, а новой Татьяне еще надо будет прижиться, пустить корни, спеться. И Мартынова, правда, слабовата – на той неделе Валя заменяла суфлершу и несколько раз ловила такие ноты… Людочку Мартынову Валя искренне любила, но не сомневалась, что место той – в хоре. А Изольда запросто смогла бы спеть Татьяну – эх, если бы не возраст! Голос у нее – чрезмерный для хористки, расточительное, ясное сопрано.
Они с Валей в шутку репетировали главные партии в «Онегине», и всякий раз Валя удивлялась голосу Изольды. Каждое слово, каждую ноту она выпевала так, словно бы это были не слово и нота, а драгоценные камни, омытые морем. Чистые камни. Чистые ноты. Чистые слова.
– Валя, ты поешь не хуже меня, – признала однажды Изольда.
Это была серьезная похвала – хористка Изольда знала подлинную цену своего голоса.
Глава 11. Школа влюбленныхЕвгения Ивановна умерла в то самое время, когда Согрин этого ждал. Конечно, он даже в мыслях не торопил жену закругляться с земной жизнью, но ждал терпеливо, покуда с дороги исчезнет последнее препятствие. Согрину не в чем было виниться перед Евгенией Ивановной, ведь в последние годы они жили мирно, как пионеры в образцовой дружине.
Евгения Ивановна не была из породы творцов, и потому ей сравнительно легко жилось с Согриным.
Татьяна – пела, Согрин – рисовал (прежде – «писал», а теперь всего лишь рисовал. Это как с оперой – раньше ее слушали, а теперь – смотрят), все прочие герои нашего повествования тоже выясняли отношения с искусствами. И только Евгения Ивановна, порядочный, чистоплотный во всех отношениях человек (Гигиена Ивановна), не имела никакого отношения к искусству и не заслужила судьбы умирать первой. Что ж, в наших силах подарить ей по крайней мере легкую смерть! Лучшая на свете натурщица Женечка и педагог Евгения Ивановна жили дружно и умерли в один день, во сне, на Пасхальной неделе – когда в раю проходит День открытых дверей. Под старость Евгения Ивановна не устояла перед наплывом религиозных чувств, правда, вынесли они ее к брегам какой-то секты. Согрин даже не пытался разобраться, какой именно, – с годами ему все меньше хотелось искать и познавать Бога. Он в Бога просто верил. С некоторых пор.
Церковные братовья (Согрин звал их «сослуживцы») навестили его после похорон Евгении Ивановны, агрессивно приглашая вдовца на поминальное богослужение и духоподъемную беседу. Согрин вежливо отказался – ему было некогда. Ему надо было искать Татьяну. Свое здоровье Согрин берег как самый ценный капитал – но не по стариковской привычке, не от страха раньше времени предстать перед судом, а потому, что не имел права умирать раньше встречи.
Старый дом, где прежде жила Татьяна, давно снесли – Согрин не удивлялся. Тридцать лет для города – срок куда более серьезный, чем для человека.
Татьяна могла оказаться где угодно – в Москве, в Петербурге, за границей, и в точности Согрин знал одно – он ее обязательно найдет. Какой бы она ни стала, где бы ни жила.
Вот уже полчаса, как Согрин стоял перед входом в театр и не решался войти. Скромная афиша обещала «Трубадура».
С закрытыми глазами Согрин, наконец, переступил порог. Золотистая краска с мелкой алмазной крошкой успела проскочить за ним следом, обогнать и броситься в глаза слепящим шаром.
Тогда в буфете Валера не засиделся, потащил Согрина в гости, домой. Однокомнатное, слишком уж чистое для художника помещение не рассказало о Валериной жизни ничего лишнего. Такими бывают гостиничные номера, где уборщица поспешно стирает подробности жизни прежних клиентов: пылесосит выпавшие волоски, выбрасывает тематический мусор, обрызгивает прокуренные шторы освежителем воздуха. Подозрительное отсутствие человеческих примет. Редкая бедность красок.
– Люблю порядок, – объяснил Валера.
Согрин очень устал, вечер оказался длинным, как год, но прощаться с Валерой художник не спешил, боялся потерять верную дорожку в театр. Он терпеливо напивался, ожидая, пока Валера догадается пригласить его в декорационный цех – Согрин-то после первой рюмки позвал Валеру в кинотеатр.
– Брось, старик, – отмахнулся Валера, – я твои афиши и так каждый день рассматриваю. Мимо проезжаю, веришь – глаз оторвать не могу.
Как всякий нормальный художник, Согрин вначале почувствовал радость и потом только, уже дома, догадался, что Валера пошутил. Но обижаться не стал художник ждал его назавтра в театре.
– Приходи перед вечерним спектаклем, покажу тебе цех и контрамарку дам. Мои все были на «Травиате».
– Твои? – переспросил Согрин.
– Родители, брат, девушка, – с досадой перечислил Валера. – Точнее девушки. Ну, ты понимаешь.
Им было по тридцать два года. По тем временам что для неженатого мужчины, что для одинокой женщины – диагноз, но тогда Согрин впервые подумал о Евгении Ивановне с недовольством. Почему он женился? Зачем они вместе живут?
Согрину хотелось спросить у Валеры про артистов хора, где у них находятся гримерки, но не решился. Неловко было бы врываться без приглашения, не хотелось объяснять все Валере, а еще Согрин почему-то был уверен, что они с Татьяной и так обязательно встретятся.
И правда – не пригодились ни знакомство с Валерой, ни прогулка небрежным шагом по театральному закулисью.
Громадный декорационный цех Согрин осмотрел мельком, косил глазами по сторонам, потом замедлялся в коридорах, долго сидел в буфете, но Татьяны за сценой так и не увидел. Ходили там артистки хора, наряженные куртизанками, Согрин впивался взглядом в каждое загримированное лицо, но той девушки так и не увидел.
Валере он к тому времени уже надоел изрядно, тот спроваживал гостя с облегчением, но обещанную контрамарку дать не забыл. Правда, на завтрашний вечер. На «Риголетто». «Сердце красавицы… Склонно к измене…» – торопливо спел Валера на прощанье и поскакал к себе в цех.
Снежная метель закрыла театр ширмой, тонкой и белой, как марля. Теплые лампы подернулись матовым светом, и для Согрина это был мучительный знак – все там вместе, у них – театр, а у него что? Евгения Ивановна, афиши и надоедливые краски. Краска кирпичная, жаркая, с коричневой окалиной. Краска белая, беглая, промерзшая, тающая.
Согрин остановился, с ужасом подумал, что у него не осталось точного портрета в памяти – и лицо Татьяны представляется ему размытым, как под слоем мокрого снега.
За пять минут до начала «Риголетто» Согрин увидел Татьяну в зрительском буфете и хорошо рассмотрел ее – как долгожданную картину. Татьяна была тонкой и прямой, как шпага. Светлые, с заметной рыжиной, волосы падали, будто занавес, разделенный прямым пробором. Согрин боялся посмотреть Татьяне в глаза, и она сама взглянула на него, и он зажмурился, пытаясь запомнить краски. Коричневая, черепаховая, влажная. Зеленая, душная, как стебель в оранжерее. И мелкие темные пятна ряски, и кофейные брызги. Татьяна улыбнулась Согрину, и краски успокоились, притихли.
Увертюра закончилась, начинался первый акт.
Глава 12. Богема«Пускай погибну я, но прежде…»
Вале мешала уснуть недавно спетая ария – так поэту не дает покоя новая строка, а художнику – набросок. Репетировать в квартире Изольда не разрешала: даже самое профессиональное пение не радует соседей, поэтому ходили в среднюю школу, в класс той самой подруги-аккомпаниаторши, пытавшейся затащить в дивный мир искусства пятерых оболтусов возрастом до тринадцати лет. Оболтусы обреченно стучали пальцами по клавишам, но при первой же возможности забывали дома ноты или не появлялись на занятиях.
Валя с Изольдой репетировали поздними вечерами, когда не было спектаклей. Учили сольфеджио, нотную грамоту, композицию.
Диктанты Валя писала на слух с такой точностью, что Изольда в конце концов начала играть ей очень сложные отрывки – но даже их Валя записывала верно до последней ноты.
«Я пью волшебный яд желаний…»
Валя вспоминала совсем другие уроки. Спьяну мать много раз пыталась научить ее фотографии, совала камеру в руки. Сейчас Валя могла понять, чем была фотография для матери – тем же самым, чем впоследствии стала для нее водка. Через объектив мать лучше видела жизнь, и она выбирала только те картинки, которые ей хотелось видеть. Фотография – как вольная редакция Божественного замысла, и неудивительно, что все закончилось так ужасно.
В кадре не должно быть слишком много воздуха, вспоминала Валя и думала – все точно, как в пении. Чем больше подробностей, деталей, героев в кадре – тем лучше. Смотри внимательно, прицеливайся, ищи хорошую точку для выстрела – съемка это сорт охоты, а не искусство. Матерые фотографы всегда похожи на опытных стрелков.
Валя бережно хранила черный конверт с ранними мамиными работами, она часто разглядывала снимки, пытаясь найти в чужих глазах отражение мамы. Она снимала почти одни портреты и строила сложные, будто в шахматах, многоходовые композиции: снимки матери походили на колоратурное сопрано – контрастом, виртуозностью, отчаянием.
Городская многоэтажка, растрепанный помойный ящик, старуха, встав на цыпочки, выуживает из него какой-то хлам – будто ловит рыбу. Дети играют в песочнице, их мамы курят на скамейке. Не сразу заметишь, что в одном из окон многоэтажки сидит обнаженная девушка. Ноги свесила вниз, на носу – полоска темных очков.
Женщина смотрит вверх, запрокинув голову – в ожидании, с яростью, будто наверху происходит нечто очень важное, и хочется быть там, а не вытягивать шею, не тянуться к небу. Кажется, что снимок обрезан, – и утраченная часть объясняла, на что она смотрит, но второй части не существовало, ее должен был придумать зритель.
Мать любила такие работы, с бесконечным количеством толкований – и Вале было неизвестно, режиссировала она кадры или высматривала готовые сюжеты. Прицеливалась точнее – и стреляла.
Младенец в пеленках лежит поперек дивана и заливается плачем – Вале казалось, что она слышит несчастный рев. Рядом с младенцем – початая пачка сигарет «Комета» и наполовину опростанная бутылка водки. На обороте четкая надпись – «Вале пять месяцев».
Цветом мать брезговала, и снимки ее получались от этого еще более тоскливыми. Висельные снимки. Но Вале они нравились, они рассказывали о маме такие вещи, которых она ниоткуда больше узнать не могла.
Разглядывая фотографии, Валя вспоминала мамин голос – хриплый, обиженный, резкий.
– Снимать красивые виды – самое сложное, – объясняла мать, пока Валя равно мучилась от тяжести камеры, придавившей худенькие коленки, и от водочного запаха, летевшего к ней вместе со словами.
Язык у мамы пока еще не заплетался, но Валя хорошо знала, что этого ждать недолго. Оперным солистам – сколько бы ни протянул ноту, обязательно нужно допеть окончание слова, мягко приземлиться на последнем звуке. Мама, напившись, сглатывала вначале именно окончания, а потом и все слова ее странным образом деформировались, превращаясь в иностранный язык.
– Хорошо снять крупную форму способны только профессионалы, для этого нужен грамотный свет и штатив.
Мать обняла Валю, обожгла водочной вонью.
Однажды надо было снять старинный дом, но вся пленка оказалась запоротой – дом заваливался набок, хотя она снимала его чуть ли не из положения лежа.
– Может быть, этот дом просто не хотел фотографироваться? – спросила Валя, но мать покачала головой.
Штатив, свет, опыт.
Мать, наконец, засыпала, Валя осторожно уносила камеру на кухню и запирала в дальний шкафчик – мать много раз пыталась разбить фотоаппарат, спьяну ей мерещились в нем опасность и тайная сила.
Щербатые квадратики метлахской плитки, глубокая старая ванна. Теперь в ней по очереди (а иногда и вместе) отмокают балетные, но на мамином снимке в ванне лежит совсем другая женщина. Валя смутно, детской памятью, вспоминала это мятое лицо – на границе между женщиной и старухой. Вода скрывает тело незнакомки, но руки подняты вверх и до локтей одеты мыльной пеной, словно затянуты в невесомые бальные перчатки. Эти чудесные воздетые руки были совсем из другой оперы, словно смятое лицо не имело к ним отношения. Чем дольше Валя смотрела на снимок, тем больше видела – щербатые квадратики плитки похожи на сетку, которую художники наносят на лист перед работой, однажды эти метлахские квадраты обязательно сложатся в рисунок.
Еще один снимок, Валя с нетерпением ждала, когда до него дойдет очередь. Автопортрет. Маленькая (но все же взрослая и несомненная женщина по сравнению с нынешней Валей) модель сидит на подоконнике в полупрофиль, челка до глаз, улыбка, в каждой руке – по зажженной сигарете. Дым синхронными кучерявыми линиями уходит к потолку, к оголенной лампочке.
Изольда тоже иногда смотрела мамины снимки, с молчаливого Валиного разрешения. А о семье и прежней жизни наставницы Валя не знала ничего. Фотографий на стенах не было, письма не приходили, звонили только театральные или старинные подруги. Все же Валя догадывалась, что у Изольды когда-то была семья, но прошел не один год, прежде чем ее подпустили к этой теме.
– Раньше я не знала, как надо воспитывать ребенка, – сказала однажды Изольда, – а когда разобралась, это было уже никому не нужно.